На самом деле, боялся я не будущего, а прошлого. Даже все кошмары моего пути ползком среди мертвых рептилий и допотопных фресок, на глубине многих миль под известным мне миром, приведшего меня в иной мир, мир туманного, призрачного света, не могли сравниться со смертным ужасом, что внушал мне древний дух этого места. Древний столь неизмеримо, что, казалось, им пропитаны были эти камни, эти храмы безымянного города, свидетеля времен океанов и континентов, забытых человечеством, но невероятным образом сохранившихся на стенах, где порой мелькали смутно знакомые очертания. О том, что случилось со времен написания последнего из этих полотен, после краха презиравшей смерть расы, не мог поведать никто из людей. В этих кавернах и в сверкающей подо мной пучине некогда бурлила жизнь, теперь же я был один среди памятников прошлого, и я дрожал при мысли о том, сколько бессчетных веков они несли здесь свою безмолвную стражу.
Внезапно я вновь был сражен вспышкой ужаса, подобной тому, что объял меня при первом взгляде на смертную пустынную долину и безымянный город под холодной луной, и невзирая на изнеможение, я резко поднялся с пола, уставившись на черный туннель, уводивший наверх, к внешнему миру. Мной овладело то же предчувствие, как и в те ночи, когда я избегал городских стен, необъяснимое, не дававшее мне покоя. Мгновением позже я пережил еще большее потрясение, отчетливо услышав звук, нарушивший абсолютную, гробовую тишину, царившую в этих глубинах. Раздался стон, глубокий, гулкий, словно голос сонмища обреченных душ, исходивший оттуда, куда был устремлен мой взгляд. Он становился все громче, жутким эхом отзываясь в узких туннелях, и я ощутил нараставший поток холодного воздуха, вероятно, струившегося из туннелей, что вели в город наверху. Его дуновение освежило меня, и я немедленно вспомнил о бурях, что поднимались над зевом подземной бездны, стоило солнцу закатиться или взойти над горизонтом, ведь именно этот ветер открыл мне тайну этих туннелей. Взглянув на часы, я понял, что близился рассвет, и приготовился выдержать ураганный натиск ветра, что стремился обратно, чтобы вечером вновь вырваться наружу. Страх мой притупился – явления природы развеяли мрачные мысли о неизведанном.
Все неистовее становился ночной ветер, струясь навстречу земным глубинам. Я пал ничком, вцепившись в дверь, из страха быть сметенным в сияющую бездну. Однако ветер был столь силен, что я и в самом деле мог сорваться в пропасть, и в воображении моем теснились все новые ужасные картины. Натиск разъяренной стихии порождал во мне неописуемые чувства, и вновь я сравнивал себя с тем несчастным на страшной фреске, растерзанным в клочья неведомой расой, ведь в демоническом шквале, что терзал мое тело, словно когтями, я ощущал мстительный гнев, порожденный его бесплодными усилиями. Остатки рассудка покидали меня – я яростно кричал, и крик этот тонул в завываниях призраков бури. Я пытался ползти, противиться убийственному течению, но безрезультатно – медленно и неотвратимо я соскальзывал навстречу неизвестному. И вот уже разум мой сдался, и я, простершись ниц, вновь и вновь повторял загадочные строки безумца Альхазреда, кому город без имени являлся в кошмарах:
Не мертво то, что в вечности покой
Сумело обрести, со сменою эпох поправши саму смерть.
Одним лишь неумолимым, зловещим богам пустыни ведомо, что на самом деле случилось тогда, в минуты моей неописуемой борьбы во тьме, какая преисподняя исторгла меня назад, в мир живых, где я никогда не смогу забыть, дрожа на ночном ветру, пока не уйду в забвение, или меня не поглотит нечто более ужасное. Чудовищным, невозможным, невероятным было то, что я видел, – неподвластным человеческому рассудку, разве лишь в самые черные, предрассветные часы бессонных ночей.
Я упомянул, что сила ветра была поистине адской, демонической, и в его отвратительном вое слышалась вся нескрываемая злоба времен, что канули в небытие. Этот хаотический сонм голосов в бесформенном потоке, бурлившем передо мной, мой пульсирующий мозг превращал в членораздельную речь, что звучала уже за моей спиной, и в той неизмеримо глубокой могиле, где бессчетные века покоились эти реликты, вне мира живых, где занималась заря, я услыхал ужасные проклятия и нечеловеческий рык тварей. Обернувшись, над светящейся призрачной бездной я увидел силуэты, неразличимые во тьме туннеля – стремительный поток кошмарных, дьявольских тварей во всеоружии, чьи морды искажала ненависть, бесплотных демонов, что могли принадлежать лишь к одной расе – рептилий безымянного города.
Когда утихла буря, меня швырнуло навстречу омерзительной тьме земного чрева – за последней из тварей с лязгом затворилась великая дверь из бронзы, и оглушительный грохот металла возносился все выше, приветствуя взошедшее солнце, словно колоссы Мемнона на нильских берегах.
1921
Покинутый дом
Перевод В. Чарного
I
Ирония подчас присуща даже чему-то ужасному. Иногда она вплетается в канву происходящего, иной же раз проявляется в кажущейся случайности места действия и персонажей. Последнего сорта было нечто, случившееся в старинном Провиденсе, где в сороковых, в период бесплодных ухаживаний за даровитой поэтессой Уитмен, часто бывал Эдгар Аллан По. Обычно он останавливался в отеле «Мэншн-Хауз» на Бенефит-стрит, бывшем «Золотом шаре», под крышей которого доводилось ночевать Вашингтону, Джефферсону и Лафайету; излюбленный же его маршрут пролегал на север, к дому миссис Уитмен, соседствовавшему с кладбищем Святого Иоанна, что на склоне холма. В потаенном приволье среди надгробий восемнадцатого века он находил своеобразное очарование.
Ирония в том, что, столь часто следуя одним и тем же путем, величайший в мире мастер ужаса и необъяснимого проходил мимо дома на восточной стороне улицы: блеклого, обшарпанного, прилепившегося к крутому склону холма, с огромным запустелым двором, наследием тех лет, когда здесь была городская окраина. Он ни разу не писал о нем и не упоминал где-либо, и нет ни единого свидетельства тому, что он вообще его замечал. И все же дом этот для двоих людей, что знали нечто сокровенное, был сродни, или даже превосходил ужаснейшие из видений этого гения, так часто проходившего мимо в неведении, и так стоял он, воззрившись хищным взглядом окон, как символ невыразимого ужаса. Дом этот всегда привлекал, и привлекает по сю пору, всех любопытных. Поначалу бывший подобием фермерской постройки, он постепенно обрел черты, присущие архитектуре колониальной Новой Англии середины восемнадцатого века – благонадежного двухэтажного дома с островерхой крышей и мансардой без окон, георгианской дверью, изнутри обшитый панелями под диктовку моды тех времен. Щипцовый его фасад был обращен к югу, и по самые окна стены его утопали в земле на восточной стороне, на западной обнажая фундамент. Полтора века назад началась его постройка, постепенно меняясь, как и улица, на которой стоял, – ведь извилистую Бенефит-стрит, вначале называвшуюся Бэк-стрит, прокладывали меж кладбищами первопоселенцев, и спрямили, лишь когда тела были перезахоронены на Северном кладбище, проложив путь там, где были старые фамильные захоронения. Поначалу западная стена на крутом склоне отстояла от дороги футов на двадцать, но расширение улицы во времена революции обнажило самый фундамент, и потребовалось соорудить кирпичную подвальную стену, с дверью, ведущей из подвала на улицу, и двумя окнами над уровнем земли, выходившими на обновленную улицу. Столетие назад, при закладке тротуара, исчез последний остаток лужайки, и, проходя мимо, По, должно быть, видел лишь старинную серую скуку кирпича близ тротуара, вздымавшуюся над ним на шесть футов в обрамлении черепитчатой кровли. Подобный фермерским угодьям сад уводил вверх, далеко по холму, почти к самой Уитон-стрит. Пространство к югу от дома, примыкавшее к Бенефит-стрит, располагалось высоко над тротуаром, образуя террасу, ограниченную высокой, влажной, замшелой мшистой каменной стеной, прорезанной крутой лестницей с узкими ступенями, шедшей наверх через этот каньон, к неухоженной лужайке, отсырелым кирпичным стенам и заброшенному саду с развалившимися цементными урнами, ржавыми котелками, упавшими с витых треног, и прочему хламу, служившему фоном для потрепанной непогодой входной двери с разбитым веерным окном, гнилыми ионическими пилястрами и треугольным фронтоном, изъеденным червями. Все, что мне доводилось слышать о покинутом доме в дни моей юности, – что множество жильцов его скоропостижно скончались. Мне говорили, что подлинные владельцы покинули дом двадцать лет спустя после того, как построили его, именно по этой причине. Атмосфера в нем была нездоровой: быть может, из-за сырости и грибка в подвале, неприятного запаха, сквозняков в коридорах, плохой воды в колодце. Этого уже было вполне достаточно, чтобы заработать репутацию дурного места среди всех, кого я знал. Лишь среди записей моего дядюшки-антиквара, доктора Элихью Уиппла, открылись мне смутные, темные намеки, служившие основой для россказней старейших из слуг да простого люда, никогда не покидавших округу и почти что забытых, стоило Провиденсу разрастись до метрополии, приняв множество переселенцев. Здравая часть здешнего общества никогда не считала, что в доме этом «нечисто». Не водилось ни слухов о гремящих цепях, ни о холодных сквозняках, тушивших свечи, ни о лицах за окнами. Самые смелые из предположений гласили, что дом «приносит неудачу», и ничего более. Но то, что немало людей умерли в этих стенах, не подлежало сомнению: пусть и давно, шестьдесят лет назад, случилось нечто настолько загадочное, после чего сдавать его внаем более не представлялось возможным, и с той поры в доме никто не жил. Смерть не настигала его жильцов внезапно – их постепенно покидали жизненные силы, и каждый умирал от той болезни, к которой был склонен. Те же из них, кто оставался в живых, страдали малокровием, чахоткой или помрачением рассудка, что говорило о нездоровой атмосфере в этом здании. Следует также упомянуть, что дома по соседству были совершенно лишены подобных губительных свойств.
Вот и все, что мне было известно, пока настойчивыми расспросами я не вынудил своего дядюшку показать мне его записи, которые и навели нас на след отвратительных тайн. Когда я был еще ребенком, в заброшенном доме никто не жил, и даже в саду с чахлыми, кривыми, страшными деревьями и бледной, болезненной травой вперемешку с отвратительными сорняками, никогда не водились птицы. Мальчишками мы играли в том саду, и все еще жив во мне тот детский страх не только перед пугающими, мерзкими зарослями, но и атмосферой чего-то чужого, самим воздухом этого дома, в незапертую дверь которого мы так часто входили в поисках острых ощущений. Оконные рамы с горбыльками были, по большей части, поломаны, и безымянный призрак запустения царил среди отваливающихся настенных панелей, расшатанных ставень, обоев, что висели клочьями, осыпающейся штукатурки, перекошенных лестниц и остатков потрепанной мебели, превращенной в руины. Свою лепту вносили и пыль с паутиной, и воистину храбрецом был мальчишка, по собственной воле взобравшийся по лестнице на огромный, с голыми стропилами, чердак, освещаемый лишь подслеповатыми оконцами под скатами крыши, забитый мешаниной кресел, сундуков и прялок под слоем пыли и паутины, придававшим этой горе рухляди устрашающий вид. Все же не чердак был самым страшным в этом доме. То был промозглый, сырой подвал, и именно он пробуждал в нас чувство столь сильного отвращения, несмотря на то что находился над землей со стороны людной улицы, отделенный от нее лишь кирпичной стеной с оконцами и хлипкой дверью. Мы и сами не знали, стоит ли искать там духов или держаться от него подальше ради спасения наших душ и сохранности рассудка. Во-первых, смрадный дух здесь ощущался сильнее, чем где бы то ни было в доме, а во-вторых, нас пугала белесая грибовидная поросль, появлявшаяся на земляном полу после летних дождей. Грибы эти, столь же причудливые, сколь сорняки в саду, были столь же омерзительны, будучи насмешкой природы над поганками и подъельником, и подобных им мы больше не видели нигде. Они быстро загнивали, испуская белесоватое свечение, и запоздалые прохожие шептались о дьявольских огоньках, горевших за разбитыми окнами, источавшими зловоние. Никогда, даже в пору бесшабашности Дня Всех Святых, мы не осмеливались ступить туда ночью, но иногда, во время наших дневных вылазок мы видели это свечение, особенно если день выдавался сырым и неприютным. Также нам казалось, что мы видели что-то еще, чего не могли понять, нечто кажущееся, неуловимое. Я говорю о неких расплывчатых, смутных очертаниях на грязном полу, тонком слое плесени либо селитры, еле различимом среди грибов у гигантского камина в подвальной кухне. Иногда нам казалось, что это походило на силуэт человека, скорчившегося на полу, хоть сходство и было туманным, и эти белесые контуры не всегда были различимы. В один из дождливых дней сходство было просто удивительным, и мне казалось, что я заметил тончайшие желтоватые испарения, поднимавшиеся в этом месте над полом и тянувшиеся к камину, о чем сообщил дядюшке. Он лишь улыбнулся мне, но в улыбке его сквозили раздумья. Много позже я слышал о схожем мотиве в жутких преданиях, ходивших среди простого люда, – о чудовищной тени, как дым, парившей над трубами дома, и вселяюших страх древесных корнях, проложивших себе путь в подвал через щели меж камней в фундаменте.
II
Я получил доступ к собранным дядюшкой заметкам и материалам о страшном доме лишь когда достиг совершеннолетия. Мой дядя, доктор Уиппл, был рассудительным и трезвым, человеком старой закалки, и несмотря на весь свой интерес к этому месту, не стремился утолять жажду открытий, владевшую зеленым юнцом. К делу он относился безо всякого налета сверхъестественности, определив состояние здания как не соответствующее санитарным нормам, однако сознавал, что необычайная примечательность данного места способна пробудить в мальчишеском живом уме самые невероятные ассоциации. Он был холостяком, седовласым, гладко выбритым и старомодным, известным знатоком истории здешних мест, не раз преломлявшим копье в научных спорах со столь противоречивыми хранителями традиций, как Сидни Райдер и Томас Бикнелл. Обитал он со своим слугой в георгианском особняке с дверным молотком и лестницей с железными перилами, воспарившем на круче Норт-Корт-стрит близ старинного здания суда, сложенного из кирпича, и колониального особняка, где его дед, приходившийся кузеном прославленному каперу, капитану Уипплу, потопившему таможенную шхуну Его Величества «Гэспи» в 1772 году, в день четвертого мая 1776 года голосовал за независимость колонии Род-Айленд. В сырой библиотеке с низким потолком, обшитой затхлыми белыми панелями, тяжеловесной полкой над камином и окнами с горбыльками, увитыми плющом, он хранил семейные реликвии и архивы, среди которых встречалось много двусмысленных упоминаний о покинутом доме на Бенефит-стрит. Это проклятое место лежало недалеко – Бенефит-стрит вилась по склону холма над зданием суда, взбегая наверх, где некогда жили первопоселенцы.
Когда наконец мои нескончаемые просьбы и пришедшая пора зрелости исторгли из дядюшки хранимые им тайны, мне открылась воистину необычайная история. Сколь тягостно долгой, изобиловавшей фактами, утомительно подробной ни была она, над всем этим скопищем фактов довлело чувство липкого, мрачного ужаса и невероятных злодеяний, посеявшее во мне много больше впечатлений, нежели в добром докторе. Различные события невероятным образом связывались воедино, а за малозначительными, на первый взгляд, деталями, таилась ужасная бездна возможных объяснений. Жажда знаний с новой страстью разгорелась во мне, и сила ее была такова, что мальчишеское любопытство меркло перед ней. Открывшееся мне вывело меня на путь изнурительных поисков, наконец завершившийся поистине ужасающим образом. Мой дядюшка настоял на том, чтобы присоединиться ко мне в моих исканиях, и после одной из ночей в том доме не вернулся назад. Мне очень одиноко без того, кто прожил столь честную, благородную и добродетельную жизнь в стремлении к знанию. На кладбище Святого Иоанна, которое так любил По, в потаенной роще среди огромных ив на склоне холма, меж тихих склепов и надгробий, что теснятся у старинной церкви, домов и стен Бенефит-стрит, в память о нем я воздвиг урну из мрамора.
В путаной веренице дат появляется первое упоминание о доме, но ни в истории его постройки, ни достопочтенного семейства, что возвело его, нет ничего ужасающего. И все же тень зла, что вскоре проявит себя, была уже заметна. Заметки дяди, подобранные с великим усердием, начинались от постройки здания в 1763 году, описывая каждый шаг тщательнейшим образом. Первыми хозяевами покинутого дома, по всей видимости, были Уильям Харрис со своей женой, Роби Декстер, и детьми: Эльканой, родившейся в 1755-м, Абигайль, родившейся в 1757-м, Уильямом-младшим, рожденным в 1759-м, и Рут, родившейся в 1761 году. Харрис был человеком зажиточным, мореходом, акционером Вест-Индской торговой компании, имел связи с конторой Обедайи Брауна и его племянников. После смерти Брауна в 1761 году новый владелец конторы, Николас Браун, назначил его капитаном брига «Пруденс», построенного на деньги из городской казны, водоизмещением в 120 тонн, что позволило ему заняться постройкой собственного дома, о котором он мечтал с самого дня свадьбы. Место, выбранное им, лежало на участке у вновь проложенной, престижной Бэк-стрит, шедшей по склону холма над многолюдным Чипсайдом, и составляло предел его мечтаний, а построенный там дом соответствовал своему местоположению. Дом был лучшим из того, что мог позволить себе человек со скромным достатком, и Харрис спешно поселился в нем со своим семейством перед тем, как должен был родиться его пятый ребенок. Мальчик родился в декабре, но родился мертвым. С той поры и следующие полтора века никто из детей, рождавшихся в этом доме, не увидел света. В апреле дети чем-то заболели, и до конца месяца умерли Абигайль и Рут. Доктор Джоб Айвс заключил, что причиной смерти явилась лихорадка, иные же предполагали, что причиной смерти было другое заболевание. Так или иначе, оно было заразным – Ханна Боуэн, одна из двух слуг, умерла в июне. Элай Лидсон, второй слуга, постоянно жаловался на слабость, и вернулся бы в Рехобот, на отцовскую ферму, если бы не Мехитабель Пирс, нанятая на замену Ханне. Он умер на следующий год – весьма печальный, так как тогда же не стало и Уильяма Харриса, здоровье которого подорвал климат Мартиники, где он по роду занятий провел почти десять лет. Овдовевшая Роби Харрис так и не оправилась от горестной утраты, и потеря Эльканы двумя годами позже стала для нее последним, умопомрачительным ударом. В 1768 году она была признана душевнобольной, и ей выделили комнату наверху, где и держали, пока ее старшая сестра, старая дева Мерси Декстер, приняла на себя домашние заботы. Мерси была простушкой, необычайно крепко сложенной, но этот переезд плохо сказался и на ее здоровье. Она была крайне привязана к своей злополучной сестре, и столь же сильно к племяннику Уильяму, единственному выжившему ребенку, из здорового мальчугана превратившемуся в болезненного и хилого. В тот же год умерла служанка Мехитабель, другой же слуга, Смит, покинул дом без какой-либо веской причины – хотя ходили слухи, что виной всему был неприятный запах, стоявший в доме. Мерси на какое-то время осталась одна, и семь смертей вкупе с болезнью ее сестры за неполные пять лет стали пищей для сплетен и слухов, обраставших самыми невероятными подробностями. Ей, впрочем, удалось наконец нанять прислугу не из местных: Энн Уайт, замкнутую женщину из той части северного Кингстауна, что ныне зовется Эксетер, и умелого парня из Бостона по имени Зенас Лоу. Не кто иной, как Энн Уайт, стала основным источником жутких слухов. Мерси не следовало нанимать кого-то родом из округа Нуснек-Хилл, так как этот медвежий угол был и остается местом, где плодятся самые зловещие суеверия. Не так давно, в 1892 году, в Эксетерской общине эксгумировали мертвое тело и ритуально сожгли сердце усопшего, чтобы предотвратить последствия, губительные для общественного здоровья и покоя, и можно представить, каковы были тамошние нравы в 1768 году. Энн оказалась столь злоязычной, что не прошло и нескольких месяцев, как Мерси рассчитала ее, взяв на ее место Марию Роббинс, добродушную, преданную амазонку из Ньюпорта. Бедняжка Роби Харрис тем временем стала одержима ужасными видениями и кошмарами. Крики ее порой были настолько невыносимыми, что ее сына приходилось отправлять к кузену Пелегу Харрису на Пресвитериан-Лэйн, что рядом с новым зданием колледжа. После этих визитов мальчику становилось лучше, и будь Мерси столь же умна, сколь благонамеренна, она позволила бы ему остаться у Пелега насовсем. То, о чем кричала миссис Харрис во время очередного припадка, остается неясным, иначе говоря, сохранившиеся упоминания настолько абсурдны, что нелепо было бы принимать их на веру. Разумеется, немыслимо предполагать, что женщина, едва владевшая азами французского, стала бы часами ругательски ругаться на этом языке, или, будучи одной в запертой комнате, жаловаться на то, что некая тварь уставилась на нее, терзая ее плоть. В 1772 году не стало Зенаса, и когда об этом узнала миссис Харрис, то зашлась в припадке несвойственного ей истерического смеха, будто бы с облегчением. Еще через год и сама она отошла в мир иной, и ее похоронили рядом с мужем, на Северном кладбище.
В 1775 году, когда началась война с Великобританией, Уильям Харрис, несмотря на то, что ему едва минуло шестнадцать, и свое хилое сложение, добился принятии в ряды обсервационной армии под началом генерала Грина, и с той поры на поправку пошли и его здоровье, и карьера. В 1780-м он уже нес службу в чине капитана в Род-Айлендской армии в Нью-Джерси, под командованием полковника Энджелла, где заключил брак с Фиби Хэтфилд, уроженкой Элизабеттауна, с которой и вернулся в Провиденс после своего почетного увольнения. Но возвращение юного офицера омрачалось некоторыми обстоятельствами. Дом все еще стоял крепко, и Бэк-стрит расширили, переименовав в Бенефит-стрит. Но некогда крепкая телом Мерси Декстер стала жалкой тенью самой себя, ссутулившись и одряхлев, голос ее утратил всякое выражение, а лицо теперь было отталкивающе бледным, точь-в-точь как у единственной служанки Марии. Осенью 1782 года у Фиби родилась мертвая девочка, а пятнадцатого мая следующего года пришло время работящей, добродетельной простушке Мерси Декстер покинуть мир живых. Теперь Уильям Харрис был окончательно убежден, что обиталище его пагубно влияло на здоровье домочадцев, и предпринял все возможное, чтобы расстаться с ним навсегда. Сняв номер в новеньком отеле «Золотой шар», он отдал распоряжения о строительстве нового, добротного дома на Вестминстер-стрит, в новом районе за Большим мостом. Там в 1785 году у него родился сын Дьюти, и семейство их обитало там до той поры, пока козни дельцов не вынудили их переселиться на Энджелл-стрит, в новый квартал на восточной стороне, где в 1876 году Арчер Харрис возвел свой огромный нелепый особняк во французском стиле. Уильям и Фиби не пережили эпидемию желтой лихорадки в 1797, и Дьюти рос на попечении своего кузена Рэтбоуна Харриса, приходившегося сыном Пелегу. Рэтбоун был человеком деловым и сдавал дом на Бенефит-стрит внаем, против воли покойного Уильяма. Он считал своим долгом извлечь максимальную выгоду для подопечного из принадлежавшей тому собственности, и его не заботили ни смерть, ни болезни, уносившие жизни обитателей дома, как и то, что дом вызывал у горожан все большее отвращение. Вероятно, что он не чувствовал ничего, кроме досады, когда городской совет постановил окурить дом серой, дегтем и камфарой по случаю бурного обсуждения горожанами четырех новых жертв, чьи жизни, предположительно, забрала эпидемия лихорадки, будучи на исходе. Говорили, что от дома разит лихорадкой. Сам Дьюти почти не вспоминал о доме, поскольку, возмужав, отправился на флот, где и служил с отличием на судне «Виджилант» под командованием капитана Кахуна в войне 1812 года. Оттуда он вернулся целым и невредимым, в 1814 году женился и стал отцом в памятную ночь 23 сентября 1815 года, когда небывалый шторм обрушил воды залива на город, загнав шлюп на самую Вестминстер-стрит, да так, что его мачты почти касались окон Харриса, как бы будучи символом того, что новорожденный, мальчик по имени Уэлком, был сыном моряка. Уэлкому не суждено было пережить отца – он геройски погиб под Фредериксбергом в 1862-м. Ни он, ни его сын, Арчер, не знали о жутком доме ничего, кроме того, что его было почти невозможно сдать, быть может, по причине затхлого воздуха и тошнотворного запаха, свойственных всему, что лишается ухода. В самом деле, в доме больше никто не селился после новой серии смертей, последняя из которых пришлась на 1861 год – в пору войны о них позабыли. Кэррингтон Харрис, последний из мужчин в роду, знал о доме лишь то, что он пустовал, будучи средоточием городских легенд, пока я не поведал ему о том, что мне суждено было пережить. Он собирался снести его, взамен построив многоквартирный дом, но после моего рассказа передумал, решив отреставрировать его и вновь сдавать в аренду. Отныне и впредь проблем с желающими поселиться в доме не возникало. Ужас покинул его навсегда.
III
Можно представить, насколько сильным было впечатление, которое произвели на меня архивы семейства Харрисов. Из канвы этих записей настойчиво выбивался мотив зла, чуждого всему, что мне было известно о природе вещей, зла, связанного именно с домом, а не с жильцами. Впечатление это усилилось после знакомства с материалами, менее тщательно систематизированными дядюшкой, – преданиями, записанными со слов прислуги, газетными вырезками, копиями свидетельств о смерти, предоставленными знакомыми врачами, и тому подобным. Не представляется возможным привести здесь весь объем этих материалов, ведь дядюшка мой собирал их, не ведая устали, и интерес его к покинутому дому был крайне велик, но отметить несколько значимых фактов я могу, поскольку они повторяются в разных источниках. Например, слуги единогласно считали, что влияние зла ощущается в зловонии, исходившем из сырого подвала. Некоторые слуги, и в частности Энн Уайт, отказывались готовить пищу в подвальной кухне, и как минимум три подробных сообщения связаны с дьявольскими отпечатками в виде человеческого тела на подвальном полу, среди плесени и корней. Я был чрезвычайно заинтересован этими последними историями, так как сам встречался с подобным, будучи мальчишкой, но чувствовал, что самое важное в каждом подобном случае терялось среди наслоений местного фольклора. Энн Уайт, с характерной для уроженки Эксетера суеверностью, распространяла самые нелепые и в то же время самые последовательные слухи, заверяя всех, что под домом, должно быть, покоится один из древних вампиров, что поддерживают в себе жизнь, питаясь кровью и душами живых, насылая в их мир легионы призраков по ночам. Чтобы уничтожить такого вампира, как говорили бабки, нужно было выкопать его из земли, а затем сжечь его сердце, или хотя бы проткнуть колом, и упрямство, с которым Энн настаивала на том, чтобы разрыть подвал, послужило главным поводом избавиться от нее. К ее россказням, однако, прислушивались многие, и многие верили в них, так как дом и в самом деле стоял на месте древнего захоронения. Для меня представляли интерес не сами сплетни, а то, как удивительно они вязались с некоторыми обстоятельствами – жалобами уцелевшего слуги Смита, работавшего по дому еще до Анны и никогда не видевшего ее, на то, что нечто «высасывало его душу» по ночам, свидетельствами о смерти жертв лихорадки за подписью доктора Чеда Хопкинса, где отмечалось, что у всех покойных беспричинно был снижен объем крови, и странными заметками о том, как в бреду бедняжке Роби Харрис чудились клыки, чей-то застывший взгляд и незримое присутствие. Несмотря на то что я начисто лишен суеверности, все это будило во мне странное чувство, усилившееся после изучения двух газетных заметок, значительно отстоявших друг от друга во времени: одна, из «Провиденс газетт» и «Кантри джорнал», датировалась 12 апреля 1815 года, другая, из «Дейли транскрипт» и «Кроникл» 27 октября 1845 года, и в каждой из них поразительно схожим образом упоминалось нечто весьма зловещее. В обоих случаях усопшие – в 1815 году то была скромная пожилая леди Стаффорд, в 1845-м – школьный учитель средних лет Элеазар Дарфи – перед смертью чудовищно, неузнаваемо преобразились, стеклянными глазами уставясь на доктора и пытаясь вцепиться ему в глотку. Еще более загадочным была череда событий, положившая конец попыткам сдать дом, – серия смертей, приписанных малокровию с прогрессирующим помешательством, и в каждом случае пациент покушался на жизнь своих близких, пытаясь перерезать им горло или запястья. Это происходило в 1860-м и 1861-м годах, когда дядя мой лишь приступил к практике, и, перед тем как уйти на фронт, он многое слышал о случившемся от своих старших коллег. То, чему не находилось никаких объяснений – как наниматели, будучи людьми необразованными (а иные не желали селиться в зловонном, избегаемом всеми доме), принимались бормотать ругательства на французском языке, владеть которым никак не могли. Вспоминались обстоятельства смерти злосчастной Робби Харрис больше ста лет назад, и это сходство сподвигло моего дядю, по возвращении с войны, заняться сбором сведений, касающихся истории этого дома, в первую очередь из уст доктора Чейза и доктора Уитмарша. Я видел, что мой дядя был серьезно увлечен этим занятием, и радовался тому, что я также разделяю его интересы, сопереживая ему с готовностью выслушать, и потому он мог обсуждать со мной то, над чем иные бы просто посмеялись. Увлеченность его этим делом, однако, была много меньше моей, но он чувствовал, что это место обладало редкостной силой поэтического вдохновения и могло послужить источником такового для влекомых гротеском и ужасом.
Что касается меня, то я относился к делу со всей возможной серьезностью и немедля приступил не только к изучению его архивов, но и сам принялся за сбор всевозможных сведений. Я неоднократно вел беседы с престарелым Арчером Харрисом, в чьем владении тогда находился дом, вплоть до его кончины в 1916 году, и его сестрой, престарелой девицей Элис, получив от них лично подтверждение всем фактам, что удалось отыскать моему дяде. Когда же я спросил их, не было ли семейство, жившее в доме, каким-либо образом связано с Францией или французским языком, они признались, что не слыхали ни о чем подобном, будучи так же удивлены, как и я. Арчер совершенно ничего не знал, а все, что вспомнила миссис Харрис, – некий туманный намек, услышанный когда-то ее дедом, Дьюти Харрисом, способный пролить свет на эту тайну. Старый моряк, переживший смерть погибшего на поле боя сына Уэлкома на два года, не знал той легенды, но вспоминал, что его первая нянька, древняя старуха Мария Роббинс, знала нечто, способное прояснить то, почему Роби Харрис бредила по-французски, так как часто слышала это в последние дни жизни несчастной. Мария жила в том доме с 1769 года до отъезда семейства в 1783-м и была свидетельницей кончины Мерси Декстер. Как-то она сообщила маленькому Дьюти некоторые странности в поведении Мерси незадолго до ее смерти, но тот позабыл все подробности, за исключением того, что зрелище было не из обыкновенных. Старухе Элис едва удалось вспомнить даже такую малость. Ни она, ни брат ее не были озабочены судьбой пустующего дома, как сын Арчера, Кэррингтон, его нынешний владелец, которому я нанес визит после того, что со мной произошло. Когда мой источник сведений в виде семьи Харрисов иссяк, я обратился к городским архивным записям и купчим, проявив намного большее усердие, нежели в свое время мой дядя. Я хотел изучить историю места, где был построен дом, вплоть до первого поселения 1636 года, или даже раньше, если бы мне удалось отыскать какую-либо подходящую легенду индейцев-наррагансеттов. Вначале я обнаружил, что земля эта была частью надела, принадлежавшего Джону Трокмортону, подобного тем, что полосой шли от Таун-стрит у реки на самый холм, до нынешней Хоуп-стрит. Надел этот в последующем был еще не раз поделен, и я тщательно проследил его историю до момента появления Бэк-стрит. Встречались упоминания о том, что там было кладбище семьи Трокмортон, но при более пристальном изучении архивов мне стало ясно, что их всех перезахоронили на Северном кладбище на Потакет-Уэст-роуд. Благодаря исключительному везению (запись эта не была приложена к остальным, и ее нетрудно было не заметить), я наткнулся на то, что разожгло во мне еще большее любопытство, подобное тому, которое вызывали самые необычные детали всей этой истории. То был договор, согласно которому некоему Этьену Руле с женой отдавался на откуп небольшой земельный надел. Наконец появилась хоть какая-то зацепка, связанная с французами, а затем и еще одно ужасное открытие, связанное с историей этого имени, всплывшее из бездны моих монотонных исканий, и я судорожно принялся за изучение плана местности до перепланировки Бэк-стрит между 1747-м и 1758-м годами. Мне удалось найти то, чего я отчасти ожидал, – на месте, где был построен зловещий дом, на заднем дворе их одноэтажного домика с чердаком, было семейное захоронение Руле, и не было ни одного упоминания о том, что тела перезахоронили. Последние записи в этом документе разобрать не представлялось возможным, и я был вынужден совершить набег на Историческое общество Род-Айленда и библиотеку Шепли. Фамилия Руле наконец послужила мне ключом к открытию еще одной тайны, настолько чудовищной и значительной, что я немедля отправился исследовать подвал таинственного дома. Семейство Руле, по-видимому, прибыло на эти земли в 1696 году из Ист-Гринвича, что на западном берегу бухты Наррагансетт. Они были гугенотами родом из Кода и встретились с крайним недружелюбием со стороны местных жителей, прежде чем получили разрешение от членов городской управы. Подобным образом к ним относились и в Ист-Гринвиче, куда они прибыли в 1686-м, после отмены Нантского эдикта, и молва гласила, что за этим стояло нечто большее, нежели обыденные расовые и национальные предрассудки или земельные распри, в которых участвовали переселенцы-французы и англичане и конец которым не мог положить даже губернатор Андрос. Их протестантская набожность, чрезмерная, по мнению некоторых, и неприкрытая нужда – их буквально согнали с прежнего места жительства – помогли им обрести здесь приют, и темнолицый Этьен Руле, менее сведущий в земледелии, чем в чтении странных книг и начертании странных диаграмм, получил канцелярскую должность на складе верфи Пардона Тиллингаста, поодаль, в южной части города, на Таун-стрит. Примерно сорок лет спустя, уже после смерти старика Руле, после некоего бунта, или чего-то в этом роде, о семействе этом больше никто не слышал. Все же больше века фамилия Руле была предметом разговоров и слухов в размеренной повседневной жизни этого портового города Новой Англии. Угрюмый сын Этьена, Поль, чьи выходки, видимо, повлекли за собой исчезновение всего семейства, был главным объектом сплетен, и хотя жители Провиденса никогда не разделяли пуританских взглядов своих соседей на ведьмовство, старухи шептались, что молится он не в то время и не тому, кому следует. Все это и послужило основой для того, что было известно старухе Марии Роббинс. Как это было связано с тем, о чем бредила Роби Харрис и иные жильцы злополучного дома, можно было либо додумать, либо ждать дальнейших открытий. Я подумал о том, кому еще из тех, кто знал эти легенды, могло, как и мне, заядлому искателю, открыться это жуткое связующее звено – мрачная, полная ужаса история Жака Руле из местечка Код, в 1598 году приговоренного к смертной казни за сношения с дьяволом, но оправданного парижским парламентом, спасенного от костра и помещенного в дом умалишенных. Его нашли в лесу, покрытого кровью и ошметками чужой плоти, вскоре после того, как два волка, одному из которых удалось уйти невредимым, растерзали мальчика. Сказка родом из тех, что слушают ночью у огня, герой и место действия которой удивительным образом совпали с уже известным мне, но я заключил, что сплетники Провиденса не могли этого знать. Если бы знали, это повлекло бы за собой немедленную и жестокую кару: в самом деле, не слухи ли стали причиной расправы, в итоге не оставившей и следа от семьи Руле?
Все чаще теперь я наведывался в этот проклятый дом, изучая болезненную поросль в саду, осматривая стены постройки, исследуя каждый дюйм подвала. Наконец, с дозволения Кэррингтона Харриса, я подобрал ключ, отпиравший дверь, что вела из подвала прямо на Бенефит-стрит, предпочитая сразу выходить на улицу, минуя темную лестницу, первый этаж и парадную дверь. Там, в средоточии этой заразы, я рыскал долгими днями, пока сквозь опутанную паутиной дверь, ведущую наружу, на безмятежную улицу, мне светили лучи солнца. Мои усилия не удостаивались награды – я не обнаружил ничего, кроме гнетущей сырости, едва различимого зловонного запаха и следов на полу, и должно быть, я стал предметом забавы не одного пешехода, что наблюдал за мной через разбитые стекла. Спустя некоторое время по совету дядюшки я решил отправиться туда ночью, и в одну из ночей, когда бушевала гроза, луч моего электрического фонарика осветил заплесневелый пол с жуткими силуэтами и слабо светящимися, уродливыми грибами. Той ночью подвал оказал на меня особенно удручающее воздействие, и я был почти готов к тому, что увидел (или мне показалось, что я что-то видел) поразительно отчетливый силуэт, скорчившееся тело из детских воспоминаний. То, как ясно я его различал, было просто невероятно, и разглядывая его, я снова видел тончайшие, желтоватые, дрожащие испарения, так пугавшие меня много лет назад в дождливые дни. Они поднимались над силуэтом, по форме напоминавшим человека, у самого камина, эти еле заметные, тошнотворные, едва светящиеся испарения, висевшие во влажном воздухе и принимавшие странные формы, испаряясь в черноте камина и оставляя смрадный запах. Это было воистину ужасное зрелище, а для меня вдвойне, так как я знал, что находилось здесь когда-то. Я смотрел на то, как тает это облако, ощущая, что кто-то жадно смотрит на меня в ответ воображаемыми глазами. Когда я сообщил об этом дядюшке, он пришел в состояние крайнего возбуждения, прочитал мне лекцию длиной в целый час, а затем принял решение. Взвесив всю важность этого дела и значимость нашего в нем участия, он настоял на том, что мы оба должны бросить вызов, а если представится возможность, то и уничтожить то ужасное, что таил дом, оставшись в этом промозглом, заросшем грибами подвале на ночь или несколько.
IV
В среду, 25 июня 1919 года, должным образом уведомив Кэррингтона Харриса, но умолчав о подробностях нашего расследования, я и мой дядя перенесли в заброшенный дом два походных стула и раскладную кушетку, а также множество тяжелой научной аппаратуры, представлявшей большую ценность. В течение дня мы разместили все это в подвале, оклеив окна бумагой в расчете вернуться сюда вечером на первую нашу стражу. Мы заперли дверь, ведущую из подвала в дом, у нас имелся ключ от двери на улицу, так что мы были готовы оставить здесь все наши хитроумные приборы, которые мы раздобыли втайне и за немалые деньги и которые должны были служить нам, пока идут дни нашего бдения. Решено было сторожить вдвоем, пока совсем не стемнеет, затем до зари, посменно, по два часа – я вызвался быть первым, пока мой дядя отдыхал на кушетке. Мой дядюшка от природы был человеком инициативным, добыв инструментарий из лабораторий университета Браун и арсенала на Крэнстон-стрит, задавая направление нашим исследованиям, и все это как нельзя лучше характеризовало состояние духа и тела, в котором пребывал этот восьмидесятилетний мужчина. Элихью Уиппл жил, придерживаясь правил гигиены, присущих его профессии, и не случись несчастья, и по сей день пребывал бы в добром здравии. Лишь два человека догадывались об истинной стороне произошедшего – я и Кэррингтон Харрис. Я вынужден был поведать ему обо всем, что случилось тогда, ведь он был владельцем дома и имел право знать, что было изгнано оттуда в ту ночь. Кроме того, мы обсудили с ним наше предприятие, и после того, как не стало моего дяди, я доверился ему, зная, что он поймет меня и сделает необходимые заявления для общественной огласки произошедшего. Он побледнел, но согласился помочь мне, решив, что теперь дом можно безопасно сдавать в аренду.
Утверждать, что мы не испытывали ни тени беспокойства той дождливой ночью, значило бы утаить правду. Мы ни в коем случае не были одержимы детскими суевериями, но были научены опытом наших исканий и рассуждений, что известная нам трехмерная вселенная представляет собой лишь крохотную частицу всего космического вещества с его энергией. В нашем деле изобилие свидетельств, полученных из надежных источников, упрямо указывало на вмешательство великих сил, бывших, с точки зрения человека, средоточием великого зла. Сказать, что мы верили в существование вампиров или оборотней, значит сделать слишком обобщенный вывод. Напротив, следует уточнить, что мы не отрицали наличия неизвестных и неклассифицированных сущностей, наделенных жизненной силой и материальной формой, в трехмерном пространстве находящихся редко из-за более тонкой связи с пространственными единицами, но все же близкие нашему миру настолько, чтобы периодически являть себя в манифестациях, которые мы, за неимением преимуществ, как наблюдатели, можем никогда не понять. Говоря вкратце, мне и моему дядюшке наличие столь неоспоримых фактов указывало на длительно существующее в доме нечто, появлением два века назад обязанное злокозненным французам-переселенцам и все еще проявлявшее себя благодаря неким, еще не открытым законам существования атомно-электронной материи. О том, что семейство Руле имело противоестественные связи с иными сферами бытия, у обычных людей вызывавших ужас и отвращение, свидетельствует исторический архив. Возможно ли, что погром тех лет вызвал сдвиг неких кинетических паттернов в дьявольском мозге одного или нескольких Руле, в особенности омерзительного Поля, таинственным образом пережившего умерщвленное тело и продолжавшего существовать в многомерном пространстве, функционируя благодаря вектору силы, заданному ненавистью разъяренной толпы? Подобное с точки зрения физических и биохимических процессов не было таким уж невозможным в свете новой науки с ее теорией относительности и межатомными взаимодействиями. Можно ясно представить себе враждебную субстанцию или форму существования энергии, аморфную или нет, поддерживающую жизнь, неощутимо питаясь жизненной силой и тканями живых людей, на которых паразитирует и с которыми иногда сливается полностью. Быть может, она обладает самостоятельным мышлением, или враждебность ее диктуется слепым инстинктом самосохранения. Так или иначе, подобная тварь, стоявшая на пути к исполнению нашего замысла, была нашим врагом, и избавиться от нее для любого мужчины означало исполнить свой долг перед людьми, их жизнью и рассудком. Нас озадачивало неведение относительно того, как могло проявить себя это создание. Никто из живущих не видел его, и почти никто не ощущал его осязаемого присутствия. Быть может, то была энергия самого проклятого дома – призрачная субстанция нематериального мира, или частично воплощенная, неведомая, пластичная масса, способная менять облик по собственной воле, переходя в жидкое, твердое, газообразное состояние или рассеиваясь на атомы. Антропоморфный силуэт на полу, желтое облако испарений, форма корней в рассказах старожилов – все предполагало связь с некой формой человеческой жизни, но как она могла проявить себя, утверждать с абсолютной уверенностью не мог никто.
Для борьбы с ней мы приспособили два устройства: аппарат Крукса с трубкой, энергия на которую подавалась мощными батареями, снабженный системой экранирования и отражателями на случай, если тварь окажется бесплотной и уязвимой лишь для лучистой энергии, также каждый из нас был вооружен армейским огнеметом, что использовались во время мировой войны, если тварь можно было поразить физически, материальным оружием. Подобно эксетерским крестьянам, мы были готовы сжечь сердце твари, если бы таковое нашлось. Всю эту устрашающую технику мы разместили в подвале, в соответствии с местами для наблюдения и отдыха, рядом с камином, где на полу среди плесени проявлялся странный силуэт. Кстати, он был едва различим, когда мы занимались установкой оборудования и когда вернулись тем же вечером, чтобы приступить к нашим наблюдениям. На мгновение я усомнился в том, что я вообще видел, и видел ли отчетливо, но сразу вспомнил о местных легендах.
Наше бдение началось в десять вечера, когда переводят стрелки на часах, и мы не замечали ничего, что продвинуло бы нас в наших исканиях. Тусклый, рассеянный дождем, свет уличных фонарей проникал в подвал, и слабо фосфоресцировали мерзкие грибы на подвальном полу, освещая его отсыревшие каменные стены, давно без следа известки, влажный, зловонный, покрытый плесенью земляной пол с мерзопакостной порослью, сгнившие остатки того, что когда-то было мебелью, массивные доски и балки первого этажа над нашими головами, хлипкую дощатую дверь, ведущую в кладовки и помещения под остальной частью дома, разваливающуюся каменную лестницу с поломанными деревянными перилами и грубо сложенный камин, в разверстой, обугленной кирпичной пасти которого покоились ржавые куски железа, некогда бывшие крюками, косой, краном, поленницей и печной дверцей; а также наши стулья и кушетку вместе со всей тяжеловесной, сложной и смертоносной аппаратурой. Как и в часы моих прошлых визитов, дверь на улицу мы оставили незапертой, чтобы иметь прямой путь к отступлению, если нам суждено будет столкнуться с тем, что окажется нам не по силам. Мы предполагали, что одно наше присутствие способно пробудить зловещее создание, затаившееся здесь, и были готовы расправиться с ним, используя весь арсенал наших средств, как только оно проявит себя. Неизвестно было лишь, как долго потребуется ждать появления твари. Угрозу, которой мы подвергались, нельзя было недооценивать – мы не знали, в каком виде перед нами появится это создание. Но игра стоила свеч, и мы приняли ее правила безо всяких сомнений, сознавая, что обратиться за помощью к кому-то со стороны означало сделаться объектом насмешек, если не сорвать все наши планы. В подобном расположении духа мы и вели нашу полночную беседу, пока моего дядю не стало клонить в сон, и мне пришлось напомнить ему, что пришла его очередь двухчасового сна. Чувство, подобное страху, овладевало мной, пока я пребывал в одиночестве в глухой ночи – я говорю «в одиночестве» потому, что сидящий рядом со спящим действительно одинок, возможно, больше, нежели способен представить. Мой дядя тяжело дышал: его вдоху и выдоху аккомпанировал дождь снаружи, и где-то поблизости раздражающим акцентом слышался звук капающей воды, так как в доме был невыносимо сыро даже в самую сухую погоду, а разыгравшаяся непогода и вовсе превратила его в болото. Я изучал расшатанную старинную кладку стен в свечении грибов и слабых лучей, пробивавшихся с улицы сквозь окна, и когда тлетворный воздух подвала стал для меня совершенно невыносим, я открыл дверь и выглянул наружу, осматривая знакомые мне окрестности и жадно втягивая свежий воздух. Не произошло ничего, что могло бы вознаградить меня за часы ожидания, и я все чаще зевал, так как усталость мутила мой разум. Внезапно я заметил, сколь беспокойным был сон моего дядюшки. Он непрестанно ворочался на кушетке последние полчаса, а теперь его дыхание утратило привычный ритм, и время от времени он вздыхал, и звук этот походил не на вздохи, а скорее на сдавленные стенания. Я направил на него луч своего фонарика и увидел, что он лежит ко мне спиной, и я обошел кушетку, чтобы удостовериться в том, что ему ничего не угрожает. Увиденное неприятно поразило меня, несмотря на кажущуюся обыденность. Должно быть, это странное обстоятельство ассоциировалось у меня со зловещей природой этого дома и нашей задачи, ведь само по себе оно не было ни пугающим, ни сверхъестественным. Лицо моего дяди, искаженное, взволнованное, без сомнения, отражало мучившие его кошмары, что было совершенно ему не свойственно. Обычно оно носило добродушное выражение покоя, сейчас же на нем читалась буря разнообразных чувств, охватившая его. Именно это разнообразие так встревожило меня. Мой дядя стонал и не мог найти себе места, и его глаза были полуоткрыты, и его лицо уже казалось принадлежащим не ему одному, а великому множеству людей, я же ощущал, что он словно сам не свой. Неожиданно он что-то проговорил, и меня поразило то, как менялся его рот и зубы. Сперва я не мог понять слов, но когда уловил что-то смутно знакомое, меня оледенил ужас, но я тут же вспомнил, какое образование он получил и как подолгу сиживал за переводами статей по антропологии и древностям из Revue des Deux Mondes. Да, благородный Элихью Уиппл говорил по-французски, и некоторые понятные мне фразы, видимо, были почерпнуты им из статей о мрачнейших преданиях, прочтенных им в знаменитом парижском журнале. Лоб спящего вдруг покрылся испариной, и он резко сел в постели, почти проснувшись. Мешанину французских слов сменили английские, и он хрипло вскричал: «Нечем дышать!». После этого он полностью пробудился, его лицо приобрело привычное выражение, дядюшка сжал мою руку и немедленно поведал мне содержание того, что видел во сне, об истинном же значении увиденного я мог лишь благоговейно догадываться.
По словам дяди, вначале ему снились самые обыкновенные сны, сменившиеся таким кошмаром, подобного которому он не видывал ни в одной из прочтенных книг. Он находился в привычном мире людей, но мире искаженном, лишенном привычной плоскостной гармонии, где вещи вокруг сливались в невероятных, абсурдных сочетаниях. Происходящее напоминало беспорядочно наложенные одна на другую картины, как если бы пространство и время растворились друг в друге, смешавшись самым нелогичным образом. В этом калейдоскопе призрачных иллюзий иногда проступали отчетливые, если так можно назвать их, кадры, абсолютно не связанные между собой. Сначала дядя видел, как лежит в наспех вырытой яме, и над ним склоняются искаженные злобой лица в париках и треуголках. Затем он был в старинном доме, детали интерьера и жильцы которого беспрестанно исчезали и появлялись вновь, и он не мог четко видеть ни тех, ни других, ни даже очертаний комнаты, так как расположение окон и дверей постоянно менялось, как и предметы вокруг. Все это было загадочно, чертовски загадочно, и дядя говорил, будто стыдясь своих слов, из опасения, что ему не поверят, что во многих лицах он безошибочно различил характерные черты семейства Харрисов. Пока ему снился сон, его не покидало чувство удушья, словно кто-то чужой вторгся в его тело, пытаясь подчинить его жизненные функции себе. Я задрожал, подумав о том, какой трудной была борьба за жизнь между этим телом, столь много претерпевшим за восемьдесят лет, и неведомыми силами, способными ввергнуть в ужас и молодых, но успокоился при мысли о том, что сон оставался лишь сном, и эти видения были вызваны переживаниями и трудами, выпавшими на нашу долю и отодвинувшими все иные наши дела и чаяния на второй план. Разговор с дядей притупил во мне чувство опасности, и вскоре я вновь начал зевать, поддаваясь сну. Дядя мой казался свежим и бодрым и с радостью принял вахту, несмотря на то, что кошмар заставил его проснуться намного раньше, чем окончились положенные два часа отдыха. Сон быстро сморил меня и был насыщен видениями самого жуткого рода. Я был во вселенской бездне одиночества, и всюду были враги, окружавшие мое узилище. Я был связан по рукам и ногам, во рту торчал кляп, и я слышал, как кричит толпа, что жаждет моей крови. Лицо дяди возникло передо мной, и я был напуган еще больше, нежели тогда, перед его пробуждением, все время пытаясь закричать, но безуспешно. Сон мой не даровал мне отдыха, и я ни секунды ни сожалел о крике, эхом разнесшемся по подвалу, разрушив оковы сна и немедля вернув меня к реальности, где все, что я видел, было настоящим и отчетливым.
V
Я спал, повернувшись спиной к стулу, на котором сидел дядюшка, и пробудившись столь внезапно, я увидел лишь дверь на улицу, северное окно, стены, пол и потолок в северной части подвала, отпечатавшиеся в моем сознании с ужасной отчетливостью яркой вспышкой, затмившей и уличный свет, и свечение, исходившее от грибов. Свет в подвале был слабым, при нем нельзя было прочесть и строчки, но его хватало, чтобы различить тень, отбрасываемую мной и моей кушеткой, и он обладал желтоватым, пронзительным оттенком, будучи чем-то иным, нежели обыкновенный свет. Я видел все вокруг необычайно четко, несмотря на то что другие мои чувства притупились. В ушах моих все еще стояло эхо крика, разбудившего меня, и я ощущал омерзительный запах, стоявший в подвале. Мой разум был настороже, как и мои чувства, и подсказал, что вот-вот случится нечто жуткое, и я вскочил на ноги, бросившись к разрушительным орудиям, которые мы предусмотрительно оставили у камина. Я ужаснулся при мысли о том, что мне предстоит увидеть, ведь кричал мой дядя, и я не знал, от какой опасности мне предстоит защищать нас обоих.
Зрелище, представшее мне, было хуже самых безумных моих предположений. Есть ужас невыразимый, квинтэссенция кошмара, ужас того сорта, который мироздание приберегает для тех немногих несчастных, на кого пало проклятие. Из оплетенной грибницей земли струилось гнилостное свечение, желтоватое, болезнетворное, пузырившееся под самым потолком, сменяя облик с человеческого на звериный, и сквозь него я различал камин с трубой. Все оно было усеяно глазами, подобными волчьим, что глядели насмешливо, а складчатая голова, словно у насекомого, растворялась тоненьким туманным дымком, свернувшись отвратительными кольцами, едва достигнув камина. Я говорю, что видел эту тварь, но восстановить ее отталкивающий облик детально я смог лишь по памяти. Тогда же передо мной клубилось слабо светившееся облако мерзости, поглощающее и растворяющее нечто, к чему было приковано все мое внимание. То был мой дядя, почтенный Элихью Уиппл, весь почерневший, разлагающийся, несший какую-то околесицу, пытаясь вцепиться в меня когтями, с которых что-то сочилось, одержимый злом, которое породил этот ужас.
Только муштра спасла меня тогда от безумия. Я непрестанно тренировался, готовясь к чему-то подобному, и выжил лишь благодаря тому, что действовал бессознательно. Осознав, что пузырившаяся тварь не поддастся воздействию обычного оружия, я не притронулся к огнемету, лежавшему по левую руку от меня, а схватил аппарат Крукса, направив на это неуязвимое богохульное создание поток лучистой энергии, сильнейшей из подвластных человеку, искусно извлеченной им из недр земной природы. Появилась синеватая дымка, послышалось яростное шипение, и желтое свечение как будто ослабело. Но затем я убедился, что только цвет его чуть потускнел, и излучение не оказало ровным счетом никакого эффекта. В самом разгаре этого дьявольского зрелища произошло еще кое-что, отчего я вскричал и, спотыкаясь, бросился к двери, что вела на улицу, где было тихо, и никто не ведал, какую чудовищную тварь я выпустил в свет и сколько проклятий навлек на свою голову. В смешанном тусклом сине-желтом свечении фигура моего дядюшки претерпевала отвратительную метаморфозу, сходную с разжижением, сущность которой я не в состоянии описать, и на его исчезавшем лице чужие лица сменяли друг друга. Подобное могло прийти в голову только безумцу. Он одновременно был дьяволом, толпой, склепом, карнавалом! Освещенное разноцветными, дрожащими лучами, это податливое лицо становилось дюжиной, нет, двумя, нет, сотней других, ухмыляясь на теле, оплывавшем, как воск, карикатурой тысячи лиц, знакомых и чужих. Я видел лица семьи Харрисов, мужские, женские, детей и взрослых, стариков и молодых, морщинистые и свежие. На миг мелькнула жалкая подделка миниатюры, изображавшей бедняжку Роби Харрис, которую я видел в музее школы проектирования, а вот проявился грубый облик Мерси Декстер, как на портрете в доме Кэррингтона Харриса. Зрелище это было невообразимо жутким, и до последнего безумная смесь этих лиц, от слуги до младенца, сменяла друг друга, приближаясь к полу, где растекалась лужица зеленой гадости: казалось, что все они сражаются друг с другом, пытаясь сложить черты воедино, в доброе лицо моего дяди. Мне привычнее думать, что он еще был жив в тот миг, пытаясь попрощаться со мной. Кажется, я даже исторг из пересохшей глотки слова прощания перед тем, как оказаться на улице, и за мной на мокрый от дождя тротуар из подвала тянулась струйка зеленой жижи.
Остальное я помню смутно, но помню, что кошмар не иссяк. На промозглой улице не было ни души, и никому в целом свете я не мог открыться. Бесцельно я брел на юг, мимо Колледж-Хилл и Атенеума, вниз по Хопкинс-стрит, через мост в деловой район, где на мою стражу встали высотные здания, подобно тому, как достижения современности хранят нас от бедствий из глубины веков. Влажная, серая заря занималась на востоке, осветив старинный холм с его благородными шпилями, и я почувствовал нечто, зовущее меня туда, где еще не был завершен мой ужасный труд. В конце концов я поддался ему и побрел назад, лишившийся шляпы, промокший, ослепленный утренним светом, чтобы вновь войти в ту жуткую дверь на Бенефит-стрит, которую оставил распахнутой настежь и которая болталась на петлях на виду у случайных прохожих, к которым я не смел обратиться. Зеленая жижа исчезла, впитавшись в покрытый плесенью пол. Перед камином больше не было и следа того скорчившегося силуэта. Я оглядел кушетку, стулья, приборы, забытую мной шляпу и желтую соломенную шляпу моего дяди. Смятение все еще владело мной, и я с трудом понимал, что случилось на самом деле, а что привиделось мне. Постепенно разум возобладал, и я осознал, что был свидетелем событий намного более ужасных, чем самые кошмарные сны. Я сел, попытавшись восстановить в деталях все произошедшее, насколько позволяло мне состояние моей психики, и понять, каким образом я могу покончить с тварью, если она и в самом деле была реальной. Она была нематериальна, не была сродни эфиру и не подчинялась законам человеческого разума. Что же это, как не диковинная эманация, вампирическая химера, которая, по поверьям эксетерских крестьян, таится на церковных кладбищах? Я знал, что это ключ к разгадке тайны, и вновь взглянул на пол у камина, где плесень и селитра принимали столь причудливый вид.
На то, чтобы продумать план действий, у меня ушло десять минут. Надев шляпу, я отправился домой, где принял ванну, подкрепился и заказал по телефону кирку, лопату, армейский противогаз и шесть бутылей серной кислоты с доставкой до двери проклятого дома на Бенефит-стрит на следующее утро. Сделав это, я попытался уснуть, и, потерпев неудачу, проводил часы за чтением и сочинительством пустых вирш, чтобы занять свой ум. В одиннадцать часов следующего дня я приступил к раскопкам. День выдался солнечным, и я был рад этому. Я работал в одиночку, хоть и боялся безымянного чудовища, так как поделиться этой тайной с кем-то было еще страшнее. С Харрисом я говорил лишь из крайней необходимости и еще потому, что он знал старинные легенды, а потому был склонен доверять мне. Разрывая черную, вонючую землю у очага, я наблюдал, как из-под заступа, что рассекал грибницу, сочилась вязкая, желтая сукровица, и я весь трясся при мысли о том, что мне предстоит обнаружить. Некоторые тайны земных глубин не для смертных глаз, и я покушался на одну из таковых. Руки мои дрожали, но я не останавливался, и вскоре стоял в полный рост на дне вырытой мной ямы. Углубив ее и расширив до шести квадратных футов, я почувствовал, как усилилось зловоние, и уже не сомневался в том, что встречусь с адской тварью, чьи эманации отравляли все в этом доме на протяжении полутора веков. Я задавался вопросом: как она выглядит, какую форму имеет, из чего состоит, насколько она выросла за долгие годы паразитирования на чужой жизненной силе? По прошествии некоторого времени я выбрался из ямы, разбросав вырытую землю, и поставил бутыли с кислотой по бокам ямы, чтобы при необходимости мгновенно опорожнить их. После этого я отбрасывал землю лишь по другим краям ямы: работа пошла медленнее, и я вынужден был надеть противогаз, так как зловоние все усиливалось. Я с трудом сохранял спокойствие, сознавая, сколь близок к тому, что таится на дне этой ямы.
Вдруг лопата моя уперлась во что-то, что было мягче земли. Я содрогнулся и едва не выскочил из ямы, из которой едва мог выглянуть. Собравшись с духом, при свете фонарика я откинул в сторону еще больше земли. То, что мне открылось, было тусклой, стекловидной поверхностью, подобием полупереваренной и полупрозрачной желеобразной массы. Я принялся копать дальше и обнаружил, что тварь имеет форму. Я явственно видел складку на теле этой твари, сложенном пополам. Она была огромна, по форме близка к цилиндрической, словно гигантскую бело-голубую печную трубу диаметром в два фута сложили пополам. Я продолжал копать, пока одним скачком не покинул яму, чтобы быть подальше от чудовища, лихорадочно опустошая тяжелые бутыли с кислотой в яму, в эту зияющую бездну, на немыслимую тварь, тело которой я увидел. Слепящий зелено-желтый вихрь яростно взвился над ямой после того, как кислота ушла вглубь, и зрелище это навсегда останется в моей памяти. Жители окрестностей до сих пор толкуют о «желтом дне», когда губительные испарения поднялись над городом после утечки заводских отходов в реку Провиденс, но я-то знаю, что они ошибаются, и причина в другом. Рассказывают также о чудовищном реве, раздававшемся в то же время, вероятно, из-за прорыва трубы, и вновь я не осмелюсь навести их на истинный путь. Я столкнулся с чем-то настолько ужасным, что удивлен, как мне вообще удалось остаться в живых. Я потерял сознание после того, как открыл четвертую бутыль с кислотой – смрадный воздух просочился под противогаз, но когда я очнулся, то увидел, что испарения исчезли. Я вылил в яму две оставшиеся бутыли без какого-либо эффекта и по прошествии некоторого времени почувствовал, что яму можно засыпать. Смеркалось, когда я заканчивал работу, и ужас покинул этот дом. Подвальный воздух уже не был таким сырым, и грибы, словно пепел, рассыпались по полу безвредным серым прахом. Одна из ужаснейших тайн земных глубин исчезла навеки, и если существует ад, в тот день он принял в свое лоно дьявольский дух этого нечестивого создания.
В последний раз я опустил свой заступ и впервые зарыдал, вспомнив своего дядю, и слезы мои падали в память о нем. Следующей весной ни бледные травы, ни болезненного вида сорняки не взошли на террасе в саду покинутого дома, и вскоре после этого Кэррингтон Харрис сдал его новым жильцам. Облик этого дома по-прежнему несет отпечаток сверхъестественного, но я очарован подобной загадочностью, и в душе моей чувство облегчения мешается с горечью утраты, ведь я знаю, что его снесут в угоду безвкусной лавчонке или вульгарному домишке.
На старых, бесплодных деревьях в саду завязались сладкие, маленькие яблоки, и в прошлом году птицы свили гнезда в их переплетенных ветвях.
1924
Модель Пикмана
Перевод Л. Бриловой
Не посчитай, что я спятил, Элиот, на свете встречаются люди и не с такими причудами. Вот дедушка Оливера никогда не ездит в автомобилях – что б тебе и над ним не посмеяться? Ну не по душе мне треклятая подземка, так это мое личное дело, к тому же мы гораздо быстрее добрались на такси. А иначе вышли бы на Парк-стрит и потом тащились пешком в гору.
Согласен, при нашей встрече в прошлом году я не был таким дерганым, но нервы – это одно, а душевная болезнь – совсем другое. Видит бог, причин было более чем достаточно, и если я сохранил здравый рассудок, то мне, можно сказать, повезло. Да что ты, в самом деле, пристал как с ножом к горлу? Прежде ты не был таким любопытным.
Ну ладно, если тебе так приспичило, слушай. Наверное, ты имеешь право знать, ты ведь писал мне, беспокоился, прямо как отец родной, когда я перестал посещать клуб любителей живописи и порвал с Пикманом. Теперь, после того как он исчез, я порой бываю в клубе, но нервы у меня уже не те.
Нет, я понятия не имею, что случилось с Пикманом, не хочу даже и гадать. Тебе, наверное, приходило в голову, что я прекратил с ним общаться неспроста, мне кое-что о нем известно. Именно поэтому мне не хочется даже задумываться о том, куда он подевался. Пусть выясняет полиция в меру своих возможностей, да только что они могут – они не знают даже про дом в Норт-Энде, который он снял под фамилией Питерс. Не уверен, что и сам найду его снова, да и не стану пытаться, даже при дневном свете! Зачем этот дом ему понадобился, мне известно – вернее, боюсь, что известно. Об этом речь впереди. И, думаю, еще до окончания рассказа ты поймешь, почему я не обращаюсь в полицию. Они захотят, чтобы я их туда отвел, но даже если бы я вспомнил дорогу, у меня не пойдут ноги. Там было такое… отчего я теперь не спускаюсь ни в метро, ни в подвалы – так что смейся, если тебе угодно.
Ты, конечно, знал еще тогда, что я порвал с Пикманом совсем не из-за тех глупостей, которые ему ставили в вину эти вздорные ханжи вроде доктора Рейда, Джо Майнота или Босуорта. Меня ничуть не шокирует мрачное искусство; если у человека есть дар, как у Пикмана, то, какого бы направления в искусстве он ни придерживался, я горжусь знакомством с ним. В Бостоне не было живописца лучше, чем Ричард Аптон Пикман. Я говорил это с самого начала, повторяю и теперь; я не колебался и в тот раз, когда он выставил эту самую «Трапезу гуля». Тогда, если помнишь, от него отвернулся Майнот.
Чтобы творить на уровне Пикмана, требуются большое мастерство и глубокое понимание Природы. Какой-нибудь малеватель журнальных обложек наляпает там-сям ярких красок и назовет это кошмаром, или шабашем ведьм, или портретом дьявола, но только большой художник сумеет сделать такую картину на самом деле страшной и убедительной. Ибо лишь истинному художнику известна настоящая анатомия ужасного, физиология страха: с помощью каких линий и пропорций затронуть наши подспудные инстинкты, наследственную память о страхе; к каким обратиться цветовым контрастам и световым эффектам, дабы воспрянуло ото сна наше ощущение потусторонней угрозы. Излишне тебе рассказывать, почему картины Фюсли действительно вызывают трепет, а глядя на обложку дешевой книжки-страшилки, захочешь разве что посмеяться. Подобные люди умеют уловить нечто эдакое… нездешнее и дать и нам на миг это почувствовать. Этим умением владел Доре. Им сейчас владеет Сайм. Ангарола из Чикаго. Пикман владел им как никто другой до него и – дай бог – никто не будет владеть после.
Что они такое видят – не спрашивай. Знаешь, в обычном искусстве существует принципиальное различие между живыми, дышащими картинами, написанными с натуры или с модели, и убогими поделками, которые всякая мелюзга корысти ради штампует по стандарту в пустой студии. А вот подлинный мастер фантастической живописи, скажу я тебе, обладает неким видением, способностью создать в уме модель или сцену из призрачного мира, где он обитает. Так или иначе, картины Пикмана отличались от сладеньких придумок иных шарлатанов приблизительно так же, как творения художников, пишущих с натуры, от стряпни карикатуриста-заочника. Видеть бы мне то, что видел Пикман… но нет! Прежде чем вникнуть глубже, давай-ка опрокинем по стаканчику. Бог мой, да меня бы уже не было на этом свете, если бы я видел то же, что этот человек – вот только человек ли он?
Как ты помнишь, сильной стороной Пикмана было изображение лиц. Со времен Гойи он был единственный, кто умел создавать такие дьявольские физиономии и гримасы. Из предшественников Гойи этим мастерством владели средневековые искусники, создавшие горгулий и химер для собора Нотр-Дам и аббатства Мон-Сен-Мишель. Они верили во всякую всячину, а быть может, и видели эту всякую всячину: в истории Средневековья бывали очень странные периоды. Помню, как ты сам за год до своего отъезда спросил однажды Пикмана, откуда, черт возьми, он заимствует подобные идеи и образы. И разве не гнусный смешок ты услышал в ответ? Отчасти из-за этого смеха с Пикманом порвал Рейд. Он, как тебе известно, занялся недавно сравнительной патологией и теперь, кичась своей осведомленностью, рассуждает о том, что значат с точки зрения биологии и теории эволюции те или иные психологические и физические симптомы. Рейд говорил, что Пикман с каждым днем все больше отвращал его, а под конец чуть ли не пугал, что в его внешности и повадках появилось что-то мерзкое, нечеловеческое. Он много разглагольствовал о питании и сделал вывод, что Пикман наверняка завел себе необычные, в высшей степени извращенные привычки. Догадываюсь: если вы с Рейдом упоминали Пикмана в своей переписке, ты наверняка предположил, что Рейд просто насмотрелся картин Пикмана и у него разыгралось воображение. Я и сам как-то раз ему это сказал… в ту пору.