Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Жизнь Рембо

Год написания книги
2000
Теги
<< 1 ... 8 9 10 11 12 13 14 15 16 ... 19 >>
На страницу:
12 из 19
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Изамбар попытался втащить стих в колею условностей. Изначальная строка Рембо «Мои желания их раздевают смело» была заменена рифмой, превращающей активного агрессора в пассивного наблюдателя, нечто вроде: «Мои желания впились в их губы». Тогда, в июле 1870 года, Рембо принял подслащенную версию Иза мбара. К весне 1871 года он перерос условности – оторвал воланы, «имеющие вид рекламы» ортодоксальной любовной поэзии. По крайней мере, на бумаге он усиленно упражнялся в своих серенадах:

Уродкой белой посвящен
Я был в поэты.
Дай мне огреть тебя еще
Ремнем за это!

Воротит у меня с души
От брильянтина
Уродки черной. Эй, пляши!
Вот мандолина!

Ба! Высохших моих слюней
Узор бесстыжий
Еще остался меж грудей
Уродки рыжей.

О, как я ненавижу вас,
Мои малютки!
Обрушьте тумаки все враз
На ваши грудки!

Топчите старые горшки
Моих влечений!
Гопля! Подайте мне прыжки
Хоть на мгновенье.

Антилюбовное стихотворение Рембо может быть прочитано и как доказательство его женоненавистничества, но основной объект его ненависти – определенная форма поэзии (в частности, вычурное стихотворение о любви юнца Альберта Глатиньи) и, возможно, чувства, которые любовь когда-то вызвала в нем[143 - «Amoureuses» («возлюбленные») также означает «Девушки, которых я любил»: Cornulier (1998), 22. Бодлеровские Sceurs de charitе («Сестры милосердия»), датированные июнем 1871 года, предлагают похожую неудовлетворенность: «…Но, женщина, тебе, о груда плоти жаркой…»]. Стихотворение Mes Petites amoureuses («Мои возлюбленные малютки») на самом деле подразумевает более интимные и страстные отношения, чем те, что описаны во французской поэзии начиная с эпохи Бодлера: порка, рвота и венерические заболевания. Рембо прощается с частью себя и с частью своей потенциальной аудитории: с женщинами, что выставляют напоказ свои прелести, охотно предлагают свои тела, а с годами превращаются в усердных прихожанок и домохозяек, одним своим видом «втаптывая в грязь» его чувства. Другими словами, он прощается с женщинами, которые были совсем не похожи на его мать.

Затянувшиеся школьные каникулы подошли к концу 15 февраля 1871 года. Поскольку классы были по-прежнему полны изувеченных солдат, шарлевильский коллеж переместился в городской театр. Мадам Рембо выставила очередной ультиматум: вернуться в школу, устроиться на работу или прочь из дома. Рембо ответил ей, что «не создан для сцены», и пригрозил уйти жить в заброшенную каменоломню в лесу, что на востоке от Шарлевиля: в место, где природа медленно искореняет следы цивилизации и куда он раньше ходил с Делаэ выкурить трубку и – первый признак заинтересованности в естественных науках – проанализировать содержание совиного помета. Делаэ будет приносить ему хлеб насущный и табак, а он будет там жить, как «отшельник»[144 - D, 102–103.].

Интересно, но мадам Рембо смягчилась. Это был первый намек на небольшие изменения, которые повлияли на внешний вид их отношений столь драматически, что его легко можно было истолковать как поворот на 180 градусов: обиженный или довольный, Рембо никогда не хотел привлекать к себе внимания. Также высказывалось предположение (людьми, которые ее знали), что мадам Рембо была не так уж и несчастна иметь сына, который настроил против себя весь город.

Десять дней спустя, вместо того чтобы перебраться в лес, Рембо продал свои часы и купил билет третьего класса до Парижа. На этот раз он подготовился лучше: у него были деньги в кармане и адрес в городе. 25 февраля он прибыл на Восточный вокзал, добрался до улицы Бонапарта, на левом берегу, вошел в Librairie Artistique (Художественную библиотеку) и представился другом совладельца книжного магазина Поля Демени.

Рембо приехал увидеть своих героев – группу писателей-сатириков и художников, которые неожиданно обрели известность на закате империи. Во времена невротической Третьей республики стало очевидно, что подобное искаженное представление о политике более реалистично, чем когда-либо. Эжен Вермерш, Жюль Валлес (оба под постоянной угрозой изгнания) и поэт-художник-карикатурист Андре Жилль для Рембо были образцами для подражания – неформальные герои революции, достигшие совершеннолетия, не потеряв чувства юмора и вкуса к разрушению.

В книжном магазине ему дали адрес студии Андре Жилля, что находилась неподалеку – на бульваре д’Энфер. Рембо часто копировал сатирические карикатуры Жилля из еженедельников La Lune («Луна) и L’Еclipse («Затмение»). Подражая мастеру, рисовал карандашом, потирая бумагу смоченным слюной пальцем, «чтобы достичь более живописной манеры». Иногда он давал свои рисунки возчикам вместо платы за проезд – подрывая систему и занимаясь коммерцией одновременно[145 - Arnoult, 539; D, 109.].

Добравшись до бульвара д’Энфер, Рембо обнаружил, что Жилля нет дома. К счастью, ключ был в замке. Он открыл дверь, лег на большой диван и заснул[146 - PBV, 61 и PBP, 96; BH, 73–74; Champsaur, 278–279; Coulon (1923), 107–108; D, 35, 152, 304–306, 310; Delahaye (1919), 137; DAR, 729; Mallarme, 11; Verlaine (1888), 800.].

По словам Жилля, он вернулся и обнаружил невзрослую, но странно обескураживающую личность с лицом «скорбного мула»[147 - Porchе, 171.]. В ответ на вопрос, что он тут делает, Рембо сказал: «Сладко сплю», на что Жилль возразил: «Я тоже сплю сладко, но делаю это у себя дома». Рембо объяснил, что он поэт и что, следовательно, долг Жилля как художника помочь ему остаться в Париже. Жилль напомнил ему, что Париж только что пережил 132-дневную осаду и был больше заинтересован в еде, чем в поэзии, – или, как возмущенный Рембо выразился, когда в следующий раз увиделся с Делаэ: «Париж сейчас – не что иное, как желудок». В любом случае, по словам Жилля, литература – профессия грязная, чуть приятнее, чем проституция, но значительно менее выгодна.

Стишок в La Muse ? Bibi (1881) Жилля дает некоторое представление о рекомендациях, которые он, должно быть, дал Рембо, – банальности, которые были условно предназначены провинциальным поэтам: «Пользуйся жизнью и своими желаньями / В эфемерном возбуждении. / Пей до дна горькую чашу, / И смотри, как седеют твои волосы. […] Судьба припасла награду за твои труды, / презрение ликующего дурака».

Это был вполне хороший совет в подобных обстоятельствах: Жилль позже сам облил Рембо презрением и, как и некоторые его коллеги, заимствовал некоторые темы из его поэзии, однако не признавая его влияния[148 - Gill, 63. О влиянии Рембо: 35 и Demeny's Les Visions (1873): ‘Les Voyants’, ‘Vision d’Ophеlie’, etc.].

Рембо выдали десять франков и велели отправляться домой, к мамочке. Однако его следующее письмо к Демени показывает, что он оставался в Париже до 10 марта. В течение этих двух недель он, кажется, прятался в городе, словно беглый каторжник. Письмо к Демени свидетельствует о том, что он много времени проводил в книжных магазинах, согреваясь, высматривая писателей и наверстывая упущенное в чтении последних публикаций. Его письмо, по сути, является несколько большим, чем библиография, – это отчет исследователя, который игнорирует экзотические пейзажи и ограничивает себя списками товаров. Жилль был прав: Париж был сосредоточен на собственном пупке. «Каждое издательство имеет свою Осаду или свой Осадный Дневник. Осада Сарсея претерпевает 14-е издание. Я видел утомительные потоки фотографий и рисунков, посвященных Осаде, – вы себе представить не можете».

Самыми захватывающими были «достойные восхищения фантазии» Жюля Валлеса и Эжена Вермерша в истерически подрывной газете Le Cri du Peuple («Крик народа»). В «желудке» слышались раскаты революции: обсуждая унизительный мирный договор с кайзером Вильгельмом, пролетариат, который страдал на протяжении девятнадцати лет империи и четырех месяцев осады, чувствовал, что его предали. Вермерш и Валлес писали свои статьи пронзительным непримиримым тоном, который полностью соответствовал настроению кварталов бедняков. «Чем фондовая биржа будет гарантировать возмещение ущерба, востребованное Бисмарком? – вопрошал Вермерш. – Людской кровью!»

Тот факт, что Рембо называет эти жестокие, драматические произведения «фантазиями» (слово, которое он также применял и к своим стихам), показывает, что он в первую очередь интересовался литературными плодами национального бедствия. Это объясняет, почему такие стихи, как L’Orgie parisienne («Парижская оргия, или Париж заселяется вновь»), оказалось невозможно привязать к определенной дате в календаре[149 - См. Murphy (апрель 1985 г.). Продолжающиеся разногласия предполагают, что Рембо объединил различные эпизоды: буржуазия возвращается после сдачи города; Коммуна и ее уничтожение.]. Рембо использовал политические обвинительные речи для поэтического эффекта, революционизируя революцию, оснащая свой риторический фейерверк боевыми боеприпасами.

Биографически «Парижская оргия» представляет огромный интерес, так как содержит первые размытые снимки Парижа. Образы, бросившиеся Рембо в глаза, отфильтрованы через зловещие грани Les Fleurs du Mal («Цветов зла»):

Шуты, безумцы, сифилитики, владыки,
Ну что Парижу, этой девке, весь ваш сброд
И ваша плоть, и дух, и яд, и ваши крики?
Вас, гниль свирепую, с себя она стряхнет!

Это был город «мертвых дворцов», упрятанных под лесами, «зловонная рана среди Природы».

Современные авторы сходятся в том, что после осады Париж представлял собой ужасно непрезентабельное зрелище: деревья были срублены на дрова, статуи покрыты черным крепом, прусские снаряды оставили зияющие дыры в многоквартирных домах, а на улицах было полно нищих и мусора. Им противоречит лишь Рембо, в «Парижской оргии» он утверждает:

Пусть никогда еще такой зловонной раной
Среди Природы не гляделись города,
Пусть твой ужасен вид, но будет неустанно
Поэт тебе твердить: «Прекрасен ты всегда!»

Страдания Рембо не следует преувеличивать. Он находился на отдыхе от Шарлевиля, пробуя свои мысли о новом окружении. Он бродил по городу, словно листал гигантскую книгу с картинками, наслаждаясь разглядыванием театральных афиш, рекламы, листков с памфлетами и вывесками магазинов. Он был единственным поэтом того времени, который жил жизнью отверженных. Он спал на угольных баржах на Сене, сражался с собаками за остатки еды и каким-то образом сумел выжить.

Рембо вряд ли стал голодать из ложной гордости. Он рассказал Делаэ, как однажды заметил, что прохожие смеются ему вслед. Оглядев свой костюм, он обнаружил, что из кармана его брюк выглядывает селедка, которую он купил на ужин. Правда это или нет, но этот автопортрет бродячего поэта с рыбой в штанах показывает, что у него был веселый настрой. Он-то и позволял переживать долгие периоды одиночества и нужды. Впрочем, уничижающий взгляд матери был постоянным спутником поэта. Ее хлесткие замечания прорываются в письмах и даже в «Одном лете в аду» как благотворные напоминания о существовании иной реальности: «Искусство – это глупость».

Другое его ценное качество – это его готовность переступать пороги и игнорировать понятие частной собственности. Истощение и беспомощность, как он обнаружил, придавали ему некую призрачную неуязвимость: «На дорогах, в зимние ночи, без жилья, без хлеба и теплой одежды, я слышал голос, проникавший в мое замерзшее сердце: «Сила или слабость? Для тебя – это сила! Ты не знаешь, куда ты идешь, ни почему ты идешь. Повсюду броди, всему отвечай. Тебя не убьют, потому что труп убить невозможно». Утром у меня был такой отрешенный взгляд и такое мертвенное лицо, что те, кого я встречал, возможно, меня не могли увидеть»[150 - ‘Mauvais sang’, Une Saison en Enfer.].

Рембо прекратил борьбу 10 марта, проскользнул через линии пруссаков и направился на восток вдоль проселочных дорог. После двух недель пребывания в большом городе он стал хитер, как нищий. В каждом городе он отправлялся в мэрию, представлялся мэру, как солдат нерегулярных войск, которого только что демобилизовали, и снова пускался в путь с деньгами, выданными из городской казны, и запасом провианта.

Шесть дней и 240 километров спустя Артюр вернулся в Шарлевиль с запущенным бронхитом и обнаружил, что в Париже происходит нечто эпохальное. Правительственные войска отказались стрелять в протестующих женщин, рабочие захватили ключевые позиции в городе, с двумя генералами расправились самосудом, а правительство бежало в Версаль. Париж стал теперь Независимой Народной Республикой. Выборы Коммуны должны были состояться 26 марта.

Пантомимные ругательства, которые Рембо нашел столь вдохновляющими в анархистских журналах, таких как Le P?re Fouettard[151 - Дед с розгами, сердитый Дед Мороз во Франции. – Авт.] («оратор, писатель, поэт и шлепок по заднице»), были теперь голосом официальной администрации, Париж достался поэтам, которые работают с законами и людьми, а не со словами. Новым начальником полиции стал двадцатичетырехлетний Рауль Риго (старый приятель Поля Верлена). Риго опубликовал в газете секретные данные префектуры полиции о полицейских информаторах вместе с их адресами, изобрел трибунал, в котором политкорректные дети осуждали своих родителей, удалил слово «святой» из названий улиц в Париже, произвел облаву на священников и пообещал выдать ордер на арест Бога.

Для Рембо такое внезапное превращение экстремистской идеологии в конкретный факт, казалось, подтверждало подозрение, что слова могут иметь непосредственное контролируемое влияние на реальность. Как альтернативный городской глашатай, он распространял новости на улицах Шарлевиля, крича: «Государственный строй низложен!» Он даже сочинил революционную конституцию (в настоящее время утраченную, или, возможно, так и не записанную)[152 - D, 38 and 182–185.]. Будь она опубликована, Рембо, возможно, при соединился бы к Бальзаку, Гюго и Золя как один из западных писателей, чьи произведения были бы доступны и за железным занавесом. Вместо народных представителей будет перманентный государственный референдум. Институт семьи будет отменен как «рабовладельческий». Каменщики будут занимать более высокое место, чем ораторы. Все будут иметь равный доступ к образованию, что приведет к ускорению научного прогресса, и человеческая раса будет устанавливать интеллектуальные связи с растениями, животными и представителями внеземных цивилизаций. Появятся некоторые по-настоящему новые формы поэзии…

Рембо решил вернуться в Париж, чтобы стать свидетелем рассвета новой эры.

Поскольку Парижская коммуна 1871 года вдохновила Маркса, Ленина, Мао и студентов в мае 1968 года, консервативные ученые иногда пытались дискредитировать доказательства того, что Рембо имел какое-то отношение к тому, что они считают исторической непристойностью, неоправданно утверждая, что Рембо не мог быть в Париже в то время[153 - Подтверждением являются письма Рембо от апреля и 13 мая – вполне достаточно времени для долгого визита.]. Левые же критики, такие как Терри Иглтон, «спасая Артюра Рембо левых, которые остро нуждаются в нем»[154 - В Ross, xiii.], преувеличивали его участие, тем самым еще сильнее дискредитируя доказательства.

В менее спорных обстоятельствах доказательства того, что Рембо был свидетелем Коммуны, должны быть признаны достаточно вескими[155 - Подробности дискуссии в D, 304–22. См. также DAR, 740 n. 32; Errard, 78; Graaf (1956 г.), 633 n. 5; Gregh, 294; Martin (26 июня 1873 г.); Verlaine (1888 г.), 800 и письмо от 20 ноября об исключении Rickword эпизода Коммуны (176) основывается на предположении Изамбара.133 О стихах «Коммуны»: Chambers, 66–67.]. Верлен и Делаэ оба узнали от самого Рембо, что он был в Париже во время Коммуны. Художник Форен, который тогда влачил существование, рисуя вывески, утверждал, что «шатался по Парижу во время Коммуны» вместе с Рембо. Неназванный источник из Африки слышал, как Рембо рассказывал, что был заключен «в тюрьму» солдатами Коммуны, и на его родине поговаривали, что он бывший коммунар (хотя это слово использовалось с тем же смутным смыслом, что и слово «большевик» полвека спустя). «Юный Рембо» также упоминается в рапорте тайной полиции в 1873 году как «принадлежащий к Коммуне, Парижским нерегулярным войскам». Только два человека, которые знали Рембо лично, – Изамбар и Изабель – отрицают, что он был в Париже в то время, но это чистое предположение с их стороны.

Спор о политической принадлежности Рембо теперь имеет такую длинную историю, что истоки дискуссии уже забыты. Его основная идея заключалась в том, чтобы вернуться в Париж как можно скорее, не носить с собой пистолет и не поддерживать режим. Три стихотворения, которые определенно имеют отношение к Коммуне, – L’Orgie parisienne («Парижская оргия»), Chant de guerre parisienne («Парижская военная песня») и Les Mains de Jeanne-Marie («Руки Жанны Мари») – коллаж современной действительности, но не манифест. Прославлять в дугу сгибающие спины, «фатальнее машины», руки коммунарки (в стихотворении «Руки Жанны Мари») не значит объявлять свое намерение проголосовать. Слова, которые Рембо написал на полях «Парижской военной песни», предполагают что угодно, кроме серьезной попытки сделать политический анализ: «Что за рифмы! Ох, какие рифмы!»

Если история Франции была бы реконструирована из произведений Артюра Рембо, она оказалась гоняющейся за собственным хвостом последовательностью непонятных взрывов. Его песни «коммунаров» – это красиво выстроенные баррикады, на которых элегантное содержимое общепринятой поэзии забито дешевым хламом брани. Заключительный вывод из этих стихов, кажется, состоит в том, что все можно сделать, чтобы ничего не значить.

Поскольку политическая ситуация, как считается, имела вторичное значение, действия Рембо составляют правдоподобную последовательность. 12 апреля шарлевильский коллеж вновь открылся для работы в полном объеме в прежнем помещении. В тот же день – конечно, не случайно – воскресший Progr?s des Ardennes принял на работу Рембо в качестве секретаря. Его работа заключалась в том, чтобы редактировать письма читателей и, возможно, время от времени писать статьи. У него появились хорошие перспективы: один из преподавателей шарлевильского коллежа слышал, что Рембо обещает стать редактором газеты[156 - Iz, 226.]. «Я ублажил Уста Тьмы на некоторое время», – сообщил он Демени.

Но затем, спустя пять дней, поддавшись настроению общей паники редакции, Progr?s des Ardennes был вынужден сложить свои полномочия. «Обычная жизнь», от которой, по утверждению Рембо, он отказался, когда бросил школу, приближалась. Однако Делаэ навел его на мысль: если бы он записался в Национальную гвардию, он мог бы, наверное, остаться в Париже немного дольше.

Заработанные Рембо деньги в газете дали ему возможность сесть на поезд и проехать по крайней мере часть пути в Париж. Он приехал бы в конце апреля 1871 года в исступленный расцвет Коммуны. Этот необыкновенный карнавальный режим обычно рассматривается с дальнего конца, сквозь кровавую завесу Semaine Sanglante («Кровавой недели») (22–28 мая), когда французские правительственные войска пытали и убили тысячи мирных граждан, которые попали в это «сумасшествие». Но в апреле настроение, как и погода, было прекрасным и солнечным. Поэт Жан Ришпен говорил, что он «никогда так не веселился»: «Ему было 18 лет, у него был мундир, какие-то деньги, много женщин и свобода в весеннем Париже»[157 - Gregh, 294 n. 1.].

То же настроение сохраняется у Рембо и в сообщениях Делаэ. Он добрался до ворот Парижа и представился группе коммунаров, которые сочли его идеальным маленьким террористом и отвели его в Вавилонские казармы на левом берегу. Казармы использовались как база для разных солдат, которых можно было привлечь в случае чрезвычайной ситуации, – дезертиров, безработных моряков, любителей выпить и закусить за чужой счет и беглецов, таких как Рембо. Мужчины не были вооружены, но получали базовое обучение. Они коротали часы, занимаясь мужскими делами. Рембо рассказывал Делаэ о «пьяном зуаве [солдате французской Алжирской армии, как отец Рембо], который пытался через дыры между половыми досками помочиться на лицо человека, который храпел на соломенном тюфяке на полу на нижнем этаже».
<< 1 ... 8 9 10 11 12 13 14 15 16 ... 19 >>
На страницу:
12 из 19