Оценить:
 Рейтинг: 0

Эпоха великих реформ. Исторические справки. В двух томах. Том 1

Год написания книги
2012
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 12 >>
На страницу:
6 из 12
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Когда вслед за потухавшею кровавою зарею, бросавшею печально-назидательный свет на развалины Севастополя и обломки старого крепостнического строя, начинает заниматься над Россиею заря возрождения и всестороннего обновления, в это именно время неожиданно для всех угасает в Москве великий светильник науки, профессор Т. Н. Грановский, распространявший вокруг себя едва мерцающий свет и теплоту среди окружающего мрака дикого, свирепого обскурантизма сороковых годов – и тьма его не объят! В то самое время как этот благородный и неодолимый поборник свободы и человечности, с завистью смотревший на смерть Белинского[60 - Уже в августе 1848 г. пишет Грановский Фролову: «С каждым днем чувствую более и более необходимость труда. Жизнь становится тяжела без него. Сердце беднеет, верования и надежды уходят. Подчас глубоко завидую Белинскому, вовремя ушедшему отсюда. Скучно жить, Фролов! Если бы не жена…» В разгар потерявшей голову реакции 40-х годов (см. ниже главу XXV § Тихонравов), думавшей сначала закрыть все университеты и кончившей установлением комплекта студентов в 300 человек, Грановский писал: «Есть отчего сойти с ума. Благо Белинскому, умершему вовремя. Много порядочных людей впали в отчаяние и с тупым спокойствием смотрят на все происходящее – когда же развалится этот мир… Я решился не идти в отставку и ждать на месте совершения судьбы. Кое-что можно делать, пусть выгоняют сами». См. Т. Н. Грановский. Биографический очерк А. Станкевича. М., 1869. Ст. 237, 239.] и почти единолично оборонявший с 1848 г. против все возрастающего напора торжествующего мракобесия интересы русского просвещения, – должен был, наконец, свободно вздохнуть, в то самое время, когда этот пламенный патриот, испивший до дна чашу страданий при виде разгула хищнических поползновений администрации и дворянства времен осады Севастополя[61 - Пораженный беззастенчивыми хищениями администрации, Грановский пишет с юга 19 сентября 1855 г.: «Еще год войны, и вся южная Россия разорена, надобно самому съездить да посмотреть, что там делается. Когда правительство требует рубль, местное начальство распорядится так, что заставит народ заплатить втрое, и все это бессмысленно и подло». Не лучшие порядки застал он и в Москве в передовом дворянском сословии. Из Москвы он писал: «Трудно себе представить что-нибудь более отвратительное и печальное. Я не признавал большого патриотизма и благородства в русском дворянстве, но то, что я слышал, далеко превзошло мои предположения. Богатые или достаточные дворяне без зазрения совести откупались от выборов; кандидаты в должности начальников дружин еще до избрания проповедывали о необходимости предоставить начальникам ополчения обмундировку ратников и не скрывали своих видов на поправление обстоятельств, и при этом такая тупость, такое отсутствие понятия о чести». Единственно, что утешало Грановского среди оргии «благонамеренного казнокрадства», это встреча с бывшими его слушателями в составе нижегородского ополчения. Он узнал от них, что «ни один из воспитанников Московского университета не уклонился от выборов; все пошли, зато другие смеялись над ними». «Я гордился в эту минуту, – добавляет Грановский, – званием профессора Московского университета». См. н. биогр. очерк. 282, 292. Вот каковы оказались плоды тех «развращающих лекций» западнического направления, на которые писали доносы «патриоты своего отечества», факультетские товарищи Грановского из славянофильского лагеря. В одном «патриотическом» послании в стихах, появившемся в Москве, прямо говорилось, что противники славянофилов: «изменники отечества, а Грановский – человек, растлевающий юношей своим учением». Там же, 141.], только что завидев

Зарю святого искупления,

с юношеским жаром готовился к энергичному участию[62 - Чуя своим тонким историческим провидением предстоящее обновление России, Грановский вырабатывал план самых разнообразных научно-литературных начинаний: «Я чувствую себя таким бодрым, – говорил он летом 1855 г., – каким давно не был, в таком настроении, в каком бывал обыкновение пред coup-de-tete. Они всегда удавались и теперь готов на coup-de-tete, который совершенно изменит мою жизнь». Там же, 287.] в великом деле искупления бесчисленных грехов предшествовавшей эпохи, – в это самое время внезапно порвалась нить этой драгоценной для мыслящей России жизни.

Грановскому не дано было вымолвить заветное: «ныне отпущаеши»! и он, как сказал 4 октября 1895 г. на его могиле студент Ковалевский в своих прочувствованных стихах:

…кончил свой тернистый путь
На утре новой русской жизни,
И не успел он отдохнуть
В своей избавленной отчизне.

Редко чья смерть вызывала столько искреннего, жгучего общественного горя, как разнесшаяся по Москве 4 октября 1855 г. весть о кончине Грановского, которого накануне еще видели бодрым и близким к полному выздоровлению[63 - Еще утром 4 октября Грановский читал Перренса Ierome Savanarole и говорил о предстоящем курсе публичных лекций. Там же, 298.], и исчезновение которого в особенности в такую критическую пору русской общественности образовало невосполнимую нравственную пустоту не только для университета, но и для всего русского общества.

Грановский был первоклассный историк своего времени[64 - См. отзыв проф. Виноградова в статье его в «Русской Мысли» (1893, апрель), выдвигающий главным образом способность Грановского к синтезу (с. 44–45).]. Но бывали в России историки, не менее ученые и до, и после Грановского; в чем же секрет того огромного нравственного влияния, того беспримерного нравственного авторитета, которым пользовался Грановский не только у боготворившей его университетской молодежи, но и среди разнообразных слоев русского образованного общества, и которому импонировало даже недовольное[65 - Грановский если не разубедил, то остановил попытку вандала кн. Ширинского-Шахматова, изгнавшего из гимназий классические языки и проектировавшего такой учебник истории, который, между прочим, должен был исключить весь республиканский период истории Рима. Там же, 248–249.] им за вольнодумство учебное начальство? Секрет такого редкого небывалого нравственного обаяния личности ученого, которая невольно исторгала дань уважения даже и у известного своими сыскными наклонностями черствого обскуранта[66 - Никитенко называет управление Ширинского мин. народного просвещения «помрачающим» (см. ниже гл. IV прим.).] министра народн. просв, кн. Ширинского-Шахматова, – в отрешенности Грановского от соображений личной карьеры, в фанатической преданности его интересам науки и человечности и в беззаветном служении своему народу.

Что бы ни говорили преуспевающие «дельцы» приспособляющейся «сноровистой науки»[67 - См. ниже гл. IV.], невозможно приобрести и сохранить прочную популярность среди строгой ко всякого рода фальши, неискренности и угодливости учащейся молодежи без прочных нравственных устоев, без благоговейной преданности той бескорыстной, правдолюбивой науке, которая, по прекрасному выражению соратника Грановского, профес. Редкина, «служит эгидою правды против неправды, щитом для беззащитных, орудием свободы для несвободных». Отсутствие такой бескорыстной преданности чистым целям науки невозможно маскировать долгое время ни тяжелою артиллериею солидной эрудиции, ни блестками беспринципной игры остроумия, ни цветами бойко-игривого красноречия. Правдивость была преобладающею чертою этого «чистого, как солнечный луч», по характеристике благонамеренного Никитенко, Грановского, и эта правдивость была лучшею «политикою»[68 - После шумной овации, устроенной 21 февраля 1845 г. студентами во время защиты Грановским магистерской диссертации и раздутой его врагами славянофилами проф. Давыдовым, Шевыревым и Бодянским в бунт, Грановский обратился к студентам с воззванием, в котором, между прочим, говорил: «Мм. гг., благодарю за тот прием, которым вы почтили меня 21 февраля. Он меня еще более привязал к университету и к вам. В этот день я получил самую благородную и самую драгоценную награду, которую только мог ожидать преподаватель. Теперь отношения наши уяснились, поэтому я думаю, мм. гг., что впредь внешние излияния ваших чувств будут излишни, точно так, как между двумя старинными друзьями излишни новые уверения в дружбе. Теперь эти рукоплескания могут только обратить на нас внимание. Я прошу вас, мм. гг., не перетолковывать этих слов в дурную сторону. Я говорю их не из страха за себя, даже не из страха за вас. Мм. гг., я знаю, что страхом вас нельзя остановить. Меня заставляют говорить причины более разумные, более достойные и меня, и вас. Мы, равно и вы, и я, принадлежим к молодому поколению – тому поколению, в руках которого жизнь и будущность. И вам, и мне предстоит благородное и, надеюсь, долгое служение нашей великой России, России, преобразованной Петром, России, идущей вперед и с равным презрением внимающей и клеветам иноземцев, которые видят в нас только легкомысленных подражателей формам без всякого внутреннего содержаниями старческим жалобам людей, которые любят не живую Россию, а ветхий призрак, вызванный ими из могилы, и нечестиво преклоняющихся пред кумиром, созданным их праздным воображением. Побережем же себя на великое служение! В заключение скажу вам, мм. гг., что где бы то ни было и когда бы то ни было, если кто-нибудь из вас придет ко мне во имя 21 февраля, то найдет во мне признательного и благодарного брата». Там же, 147.] для него как в сношениях со студентами, так и при частных столкновениях с начальством, вызываемых добрыми усилиями факультетских сикофантов-наушников.

Чтобы оценить вполне такт и стойкость Грановского, нужно припомнить те невозможные условия, в которые поставлена была кафедра истории в 40-х гг. Официально предписывалось историю реформации и французской революции излагать не иначе, как с точки зрения католицизма, опускать всю римскую историю до императоров и т. п.[69 - «Реформация и революция, – писал Грановский Кетчеру, – должны быть излагаемы с католической точки зрения и как шаги назад. Что-нибудь кроется под этим. Полагаю, что наушничает (проф.) Давыдов». Там же, 142.] Даже в невинной докторской диссертации Грановского, в Аббате Сугерие, начальство, просвещаемое учеными доносчиками, ухитрилось найти опасные места[70 - Невинная книга о министре Людовика Толстого, а также лекции Грановского, сделались предметом доноса. Доносчик ставил ему в вину, что он не упоминает о воле и руке Божией. По поводу этого доноса Грановский должен был объясниться с митрополитом Филаретом. Там же. С. 241.], а о содержании своих лекций Грановскому приходилось объясняться не только с администрациею, но и с духовною властью[71 - Беседа изложена на с. 242. Там же.].

Припоминая эти невыносимые условия, Салтыков, как известно, вообще чуждый излишней лирической экспансивности и сентиментальности, не мог однако говорить без умиления о геройском служении бесстрашного витязя науки Грановского. Характеризуя время Грановского и Белинского, Салтыков писал: «То было время, когда слово служило не естественною формою для выражения человеческой мысли, а как бы покровом, сквозь который неполно и словно намеками светились очертания этой мысли, и чем хитрее, чем запутаннее сплетен был этот покров, тем скорбнее, тем нетерпеливее трепетала под ним полная мощи мысль, и тем горячее отдавалось ее эхо в молодых душах читателей и слушателей. То было время, когда мысль должна была оговариваться и лукавить, когда она тысячу раз вынуждена была окунуться в помойных ямах житейского базара, чтобы выстрадать себе право хоть на мгновение воссиять над миром лучом надежды, лучом грядущего обновления. И, стало быть, крепки были эти люди, если и при такой обстановке не изолгались, не измелочнились, не сделались отступниками»[72 - Салтыков. Сочин. II, 145.]!

Эта выстраданная, затаенная мысль, эта сдержанная, но неустанная проповедь о служении долгу, идеалам и благу народа запечатлена была такою неотразимою силою неподкупного страстного убеждения, такою силою «магнетического демонизма», по выражению Герцена, которая невольно передается от оратора к слушателю, от писателя к читателю[73 - См. главу IV.]. Это духовно-мощное и, несмотря на все путы, все-таки «свободное слово», без устали борющееся за свободу, разум и человечность, внушило К. С. Аксакову его дивный привет «свободному слову»:

Ты чудо из божьих чудес,
Ты мысли светильник и пламя.
Ты луч нам на землю с небес,
Ты человечества знамя,
Ты гонишь невежество, ложь,
Ты вечною жизнию ново,
Ты к свету, ты к правде ведешь,
Свободное слово!

А что касается красноречия, внешней формы, то за нею никогда не гонялся Грановский, у которого вдобавок был даже недостаток в произношении[74 - У Грановского была слабая грудь, и он шепелявил (см. н. биогр. очерк, 101, 119).]. Форма сама собою давалась ему, как естественное выражение его серьезно обдуманных и глубоко прочувствованных честных мыслей гражданина и пламенных убеждений ученого. «Что такое дар слова, красноречие? – писал Грановский еще в 1838 г. в период приготовления к профессуре, – у меня есть оно, потому что у меня есть теплая душа и убеждения, я уверен, что меня будут слушать студенты»[75 - Там же, 86. «Меня обвиняют в том, – писал по поводу упреков славянофилов Грановский, – что история служит мне только для высказывания моего воззрения. Это отчасти справедливо: я, имея убеждения, и провожу их в моих чтениях; если бы я не имел их, я не вышел бы перед вами, для того чтобы рассказывать больше или меньше занимательно ряд событий». Там же, 139. Лекции Грановского были историей ad probandum для привития известных убеждений, и он наотрез отказался читать историю ad narrandum, историю в виде занимательных рассказов для услаждения послеобеденного отдыха скучающих московских бар и барынь. «Недавно мне предложили, – пишет Грановский, – читать курс истории для дам. Я отказался так, что впредь не предложат. У меня вовсе нет охоты разгонять скуку и забавлять праздность этого народа». Там же, 105.].

Эта же теплая душа дала Грановскому силы принесть на пользу ближнего величайшую, по справедливому замечанию Н. Г. Чернышевского, из жертв, какая только возможна для ученого специалиста, человека науки[76 - См. Чернышевский. «Заметки о современной литературе», 331. Отношения науки к публике Грановский определял так. Наука строгая, но в форме, доступной каждому истинно образованному человеку. Педантские рассуждения о подробностях вон! Распространение Humanitat (человечность) – вот цель». См. н. биогр. оч., 179.]. Первоклассный ученый вместо того чтобы отдаться своему естественному влечению и, не покидая высших областей науки, сделать себе крупное имя в ней, Грановский весь отдается на служение интересам своей отсталой и одичалой родины[77 - Симпатичные, но недальновидные «альтруисты» нашего времени, воздвигшие гонение на науку во имя личного усовершенствования, могли бы хотя бы на примере Грановского видеть, что преданность науке вполне совместима с самым живым служением благу ближнего, что истинно историческое отношение к делу требует, по его учению, симпатии даже к отдаленным эпохам истории, даже к отдаленным иноплеменникам. Правда, еще Шлецер, говоря о влиянии отдельных наук на просвещение народов, высказал, что можно представить себе целый народ отличных математиков, погруженный в варварство. Грановский говорил то же самое и про естествознание, допуская существование народа натуралистов без высших определенных и твердых понятий о добре и зле (н. соч. Станкевича, 279). Но ведь это доказывает только вред чрезмерной педантической специализации, но нельзя же из-за нее восставать против науки, без которой немыслимо ни личное, ни общественное усовершенствование в наше время.], на то, чтобы сделать достоянием рабовладельческого русского общества азбучные истины гуманности и европейской науки и тем вывести его из состояния самодовольной косности; чтобы очистить и приготовить почву для освобождения народа от проказы ненавистного крепостного права[78 - Когда в лекциях приходилось упоминать об улучшении положения рабов и о расширении их прав, Грановский с умилением отмечал такие победы человечности. В Вене и в одном салоне пришлось Грановскому иметь стычку с одною аристократкою. Со слов одной русской помещицы она уверяла, что русские крепостные очень счастливы и не чувствуют никакого желания другой участи. «Мне стало досадно, слушая это, – писал Грановский Фролову, – я заспорил, разгорячился и, кажется, разыграл пресмешную роль». Там же, 87.], считавшегося не только обскурантами, но и славянофилами священною основою самобытного русского государственного строя.

И вот, когда наступила благодатная пора освобождения и обновления России, этот усталый боец и бессменный знаменосец свободы и человечности сходит с арены, как старый рыцарь любимой его поэмы Rosenkranz, не получив заслуженной награды, но оплаканный горячими, искренними слезами, о которых могут дать понятие следующие строки дневника профессора и цензора Никитенко: «Боже мой, какое горе, – писал Никитенко 7 октября 1855 г., – какая потеря для науки, для мысли, для всего высокого и прекрасного: Грановский умер! Это был в нашем ученом сословии человек, которого можно было уважать, в правоту ума и сердца которого можно было верить безусловно; он был чист, как луч солнца, от всякой скверны нашей общественности. Это был Баярд мысли, рыцарь без страха и упрека»[79 - «Дневник» II, 71.]…

Под таким лучезарным ореолом перейдет и в историю имя этого благородного, но опального вдохновителя нескольких поколений студентов, этого истинного патриота-наставника, воспитавшего тех гуманных деятелей преобразовательной эпохи, появление коих в 60-х гг. на общественной сцене было столь же неожиданным, сколько и отрадным явлением. Суд истории воздаст должное за те многочисленные страдания, огорчения, козни против Грановского, на которые были так щедры отравившие ему жизнь и сведшие его в преждевременную могилу тупые «самобытники», а также закоснелые враги русского просвещения[80 - Жалуясь беспрестанно на доносы, Грановский писал: «Остервенение славян возрастает с каждым днем, они ругают меня и за то, что я говорю, и за то, о чем умалчиваю. Я читаю историю Запада, а они говорят: зачем он не говорит о России?» «Вы лучше других знаете, – пишет Грановский Керчеру, – какие тяжелые припадки тоски бывают у меня. Я борюсь с ними, но обыкновенно уступаю. Я ищу рассеяния в вине, в картах, черт знает в чем… Когда же поймут, что человеку нельзя серьезно помириться с мыслью о погибшем своем существовании, что эта мысль, временно подавленная, беспрерывно грызет его». Там же, 253.], так долго и неумолимо гнавшие:

Его свободный, чудный дар.

В реальность суда истории глубоко верил Грановский. «В возможности такого суда, как писал автор Аббата Сугерия, есть нечто глубоко утешительное; мысль о нем дает усталой душе новые силы для спора с жизнию».

Белинский и эпоха реформ

В наше время надобно мертвых ставить на ноги, чтобы напугать и усовестить живую наглость и отучить от нее ротозеев, которые ей дивятся с коленопреклонением.

    Кн. П. А. Вяземский

Есть имена, которые следует произносить не иначе, как с непокрытою головой. Есть писатели, жизнь и творения коих так чисты и возвышенны, так благородны и назидательны, что чем ближе с ними знакомишься, тем более проникаешься к ним уважением, удивлением, почти благоговением. К числу таких немногих дорогих для всякого мыслящего человека светлых, скажем больше, святых имен принадлежит и имя Виссариона Белинского, этого недоучившегося студента Московского университета, впоследствии ставшего не только великим судьею для русских писателей, но и авторитетным руководителем их, образцом бестрепетного гражданского служения своему народу и «властителем дум» нескольких поколений, в том числе того, которое двигало эпоху великих реформ.

Молясь твоей многострадальной тени,
Учитель! перед именем твоим
Дозволь смиренно преклонить колени!

гласит некрасовский стих.

Много нужно было, чтобы у сдержанной «музы мести и печали» вырвать такие пламенные строки беспредельного благоговения, и только один Белинский мог так растрогать самого сдержанного сына «сдержанного племени»…

Не только исчерпать, но и затронуть невозможно в отмежеванное мне время все стороны нравственного воздействия Белинского на русское общество. Я имею в виду только отметить в двух-трех словах значение «учительства» его для эпохи великих реформ.

И друзья, и враги отдают справедливость необыкновенной искренности Белинского, его отзывчивости и пламенному увлечению предметами своего мышления и поклонения. Когда во время одного из бесконечных споров «взалкал» доведенный до изнеможения Тургенев, Белинский с нескрываемою гадливостью к его слабостям воскликнул: «Мы еще не решили вопроса о существовании Бога, а вы хотите есть»[81 - Передав эти слова, Тургенев продолжает: «Сознаюсь, что, написав эти слова, я чуть не вычеркнул их при мысли, что они могут возбудить улыбку на лицах иных из моих читателей… Но не пришло бы в голову смеяться тому, кто сам бы слышал, как Белинский произнес эти слова, и если при воспоминании об этой небоязни смешного улыбка может прийти на уста, то разве улыбка умиления и удивления».]. Человек такого темперамента, такого алчущего правды сердца не мог одеться в броню высокомерного равнодушия по отношению к практическим вопросам жизни, не мог предаваться самодовольному квиетизму философствующих Панглоссов. Даже в период наибольшего увлечения гегельянством, однажды и навсегда давшим верховную санкцию всем существующим безобразиям, Белинский не вполне поддался гипнозу его всеоправдывающей философии. Одно существование крепостного права вбивало такой всесокрушающий клин в гегелевскую формулу «все обстоит благополучно», что умы – наименее наклонные к анализу и скептицизму, невольно задумывались над окружающею действительностью. С переездом в Петербург[82 - «Москва погубила меня, – пишет перед отъездом Белинский Панаеву, – в ней нечем жить и нечего делать, и нельзя делать, а расстаться с нею – тяжелый опыт».], где и жизнь, и мысль общественная, как видно из переписки Белинского с невестой, были менее скованы путами старых предрассудков и гегельянскою барскою кружковщиной, под высокопарными кунстштюками метафизической диалектики, утратившей смысл жизни и понимание ее потребностей – Белинский все глубже и глубже стал вдумываться в окружающую действительность.

Он скоро прозрел и, не умея ничего делать наполовину, с мужественною решимостью предал анафеме то, чему только что поклонялся всем сердцем. Нужно читать его письма этого периода (начало сороковых годов), чтобы видеть охватившее его, словно Фауста после вызова духа земли, бурное преклонение пред требованиями земли, данного времени, отдельной личности, которым он теперь обуреваем.

В одном из обширных своих писем-трактатов так разъясняет он, с обычною своею страстностью и рельефностью, В. П. Боткину сущность современного своего настроения и происшедшего переворота:

«Ты будешь надо мною смеяться; но смейся, как хочешь, а я свое: судьба субъекта, индивидуума, личности важнее судеб всего мира… Мне говорят: развивай все сокровище своего духа для свободного самонаслаждения духом, а споткнешься, падай, черт с тобою, – таковский и был с… Благодарю покорно, Егор Федорович (Гегель) – кланяюсь вашему философскому колпаку; но со всем подобающим вашему филистерству уважением честь имею донести вам, что если бы мне и удалось влезть на верхнюю ступень лестницы развития, я и там попросил бы вас отдать мне отчет во всех жертвах условий жизни и истории, во всех жертвах случайностей, суеверия, инквизиции, Филиппа II и пр. и пр.; иначе я с верхней ступени бросаюсь вниз головою. Я не хочу счастия и даром, если не буду спокоен на счет каждого из моих братий по крови. Говорят, что дисгармония – это условие гармонии; может быть, это очень выгодно и усладительно для меломанов, но никак не для тех, которым суждено выразить своею участью идею дисгармонии».

Нужна была именно такая безграничная любовь к ближнему такая пламенная вера в «звание человека», в достоинство личности, чтобы сколько-нибудь расшевелить умы и сердца в стране, про которую Пушкин писал:

Здесь барство дикое, без чувства, без закона
Присвоило себе насильственной лозой
И труд, и собственность, и время земледельцев,
Здесь тягостный ярем до гроба все влекут,
Надежд и склонностей в душе писать не смея,
Здесь девы юные цветут
Для прихоти развратного злодея.

Скорбь об этом отвратительном недуге старого русского строя еще со студенческой скамьи не давала покоя Белинскому Еще в юношеской своей драме «Калинин», аттестованной московскою цензурой «бесчестною и позорящею университет», он дал свою Аннибалову клятву бороться изо всех сил с рабством народа. И он остался верен своей клятве почти до последнего вздоха.

С замиранием сердца он следил за неоднократно возникавшими, но бесплодными попытками Николая 1 возвратить воровски похищенную, по его собственной характеристике, у народа свободу, и со всею отвагой своего мощного слова и «великого сердца» он накидывался на всякого, кто бы он ни был, раз он выступал защитником рабства народа. Ради горячо любимого народа он даже не остановился пред тем, чтобы развенчать и разбить свой кумир – Гоголя, когда тот выступил в «Переписке» поборником крепостного права. – «Неумытое рыло» – этого выражения не мог Белинский простить даже своему любимцу, своему детищу – Гоголю. Высоко ценя его, еще выше он ставил свободу русского народа. В знаменитом письме 1847 г. (из Зальцбрунна), написанном, по выражению Берне, «кровью сердца и соком нервов», Белинский ставит на вид Гоголю: «Вместо того чтобы учить, во имя Христа и церкви, варвара-помещика наживать от крестьян больше денег, ругая их неумытыми рылами, вы написали бы ему, что так как его крестьяне – его братья во Христе и как брат не может быть рабом своего брата, то он и должен или дать ему свободу, или хотя, по крайней мере, пользоваться трудами крестьян как можно льготнее для них, сознавая себя в ложном отношении к их положению. А выражение: „ах ты неумытое рыло!“… Да у какого Ноздрева, у какого Собакевича подслушали вы его, чтобы передать миру, как великое открытие в пользу и назидание мужиков, которые и без того потому и не умываются, что, поверив своим барам, себя не считают за людей… Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов, что вы делаете? Взгляните себе под ноги, ведь вы стоите над бездной!.. Христа-то зачем примешали тут! Он первый возвестил людям учение свободы, равенства и братства, и мученичеством запечатлел, утвердил истину своего учения».

Последний раз затрагивает Белинский крестьянский вопрос за несколько месяцев до своей смерти. Вернувшись осенью 1847 г. из-за границы в Петербург, он узнает о новой попытке Николая 1 разрешить этот роковой вопрос. Радостно потрясенный, друг народа пишет в декабре 1847 г. длиннейшее письмо с «верною оказиею» П. В. Анненкову, жившему за границею: «Тотчас по приезде услышал я, что в правительстве нашем происходит большое движение по вопросу об уничтожении крепостного права. Государь Император вновь и с большою энергией изъявил свою решительную волю касательно этого великого вопроса. Разумеется, тем более решительной воли и искусства обнаружили окружающие его отцы отечества, чтобы отвлечь его волю от крайне неприятного им предмета. Искренно разделяет желание Государя Императора только один Киселев; самый решительный и, к несчастию, самый умный и знающий дело противник этой мысли – Меньшиков» (как известно, он и впоследствии, при освобождении крестьян, остался ярым крепостником). «Перовский, который в душе своей был против освобождения крестьян, – продолжает Белинский, – объявил себя за освобождение. Все зависит от воли Государя Императора, а она решительна. Вы знаете, что после выборов назначается обыкновенно двое депутатов от дворянства, чтобы благодарить Государя Императора за продолжение дарованных дворянству прав, и вы знаете, что в настоящее царствование эти депутаты никогда не были допускаемы. Теперь вдруг велено смоленским депутатам явиться в Питер. Государь Император милостиво принял их и сказал следующую речь: «Теперь я буду говорить с вами не как Государь, а как первый дворянин империи. Земли принадлежат нам, дворянам, по праву, потому что мы приобрели их нашею кровью, пролитою за государство, но я не понимаю, каким образом человек сделался вещью, и не могу себе объяснить этого иначе – как хитростью и обманом, с одной стороны, и невежеством — с другой[83 - См. П. В. Анненков и его друзья. С. 599 и след.]. Этому должно положить конец. Лучше нам отдать добровольно, нежели допустить, чтобы у нас отняли. Крепостное право причиною тому, что у нас нет торговли, промышленности»… Конечно, несмотря на все, – грустно заканчивает Белинский, хорошо знавший силу бюрократии, – дело опять затихнет. Друзья своих интересов и враги общего блага, окружающие Государя Императора, утомят его проволочками, серединными, неудовлетворительными решениями, разными препятствиями, истинными и вымышленными, потом воспользуются маневрами или чем-нибудь подобным и отклонят его внимание от вопроса, и он останется нерешенным при таком Монархе, который один по своей мудрости и твердой воле способен решить его. Но тогда он решится сам собою, в тысячу раз более неприятным для русского дворянства способом. Крестьяне сильно возбуждены, спят и видят освобождение… Когда масса спит, делайте что хотите – все будет по-вашему, но когда она проснется, не дремлите сами, а то быть худу».

Не суждено было великому поборнику народной воли дождаться радостного дня падения рабства. Опасение Белинского насчет стараний высших сфер затушить крестьянский вопрос вполне оправдалось и даже в очень скором времени. Уже 15 февраля 1848 г. Белинский пишет Анненкову: «Крестьянское дело идет, но не двигается вперед», а немного спустя крепостники, ловко воспользовавшись революционным движением 48 года, настроили Николая 1 так, что сторонники освобождения крестьян стали третироваться как враги государственного порядка, и в речи, обращенной Николаем 1 к петербургскому дворянству, «он призывал дворян на борьбу с „внутренними врагами“, объявив самые слухи об освобождении крестьян нелепыми»[84 - Материалы для истории упразд. креп, права. Т. I, 77.].

Приведенное письмо Белинского к Гоголю заключает в себе также драгоценные указания на то, как трезво и отчетливо ставил он задачи современной общественной жизни, разрешение коих стало возможным в благодатную эпоху великих реформ. Просвещение, гуманность, возвышение человеческого достоинства, гарантии личности и укрепление законности – вот принципы, проповедуемые Белинским и легшие в основу реформ 60-х гг.

«Вы не заметили, – пишет он Гоголю, – что Россия видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиетизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди, – довольно она слушала их, – а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, столько веков попираемого в грязи и навозе; права и законы, сообразные с здравым смыслом и справедливостью, и строгое, по возможности, исполнение их. А вместо этого она представляет собою ужасное зрелище страны, где люди сами себя называют не именами, а кличками: Ваньками, Васьками, Степками, Палашками; страны, где нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже и полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных чинов… Самые живые, современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, ослабление телесного наказания, введение, по возможности, строгого исполнения хотя бы тех законов, которые уже есть. Это чувствует даже само правительство (которое хорошо знает, что делают помещики со своими крестьянами, и сколько последние ежегодно режут первых), что доказывается его робкими и бесплодными полумерами в пользу белых негров и комическим заменением одно-хвостного кнута трехвостною плетью. Вот вопросы, которыми тревожно занята Россия в ее апатическом полусне… и в это время великий писатель является с книгой, в которой учит, во имя Христа и церкви, варвара-помещика наживать от крестьян больше денег, ругая их неумытыми рылами…»

Из этих слов явствует, что Белинский помимо отмены крепостного права отчетливо представлял себе и другие черты преобразовательной эпохи.

Но главное значенье «учительства» Белинского – в его проповеди гуманности и просвещения. Он оказал громадное воспитательное влияние как на свое поколенье, вынесшее на своих плечах всю законодательную выработку и практическое приложение реформ 60-х гг., так и на литературу и публицистику, воспитавшую позднейшее поколение деятелей эпохи возрождения.

Недаром Некрасов сказал о Белинском:
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 12 >>
На страницу:
6 из 12