– Откуда у тебя этот шрам над бровью?
– Да так, подрался в детстве.
– М-м, подрался в детстве. Понятно.
Когда у Лены настал срок, пришлось ехать в другой район, потому что роддом имени Клары Цеткин уже давно пустовал. Неожиданно взялся помочь брат Сережи Боря. Он привез Лену и ее маму в роддом на машине. Оплатил дополнительные расходы. Когда все кончилось, передал ей огромный букет и игрушечную собаку. Такие же букеты и собаки лежали почти у каждой койки в палате, потому что покупали их в одном и том же магазине подарков за углом, но Лене все равно это было приятно.
Оказанные услуги почему-то убедили Борю, что теперь он имеет на Лену некоторые права. Боря наезжал к ней не реже двух раз в месяц. Он всегда был сильно пьян. Делился своими успехами в бизнесе (Боря торговал брянским комбикормом) и хвастался связями в криминальном мире. Все норовил выпить с Леной на брудершафт, тянулся ее поцеловать. Каждый раз говорил, что их пути с женой вот-вот разойдутся и что он хочет изменить свою жизнь. Лена не поддавалась, но после его ухода обнаруживала у зеркала в коридоре конверт с деньгами. Это было кстати. Денег в семье было мало. Отучившись на филолога, Лена не смогла найти работу по профилю. Она работала в автосалоне: редактировала договоры и контракты. Ее мама оставалась дома с внуком и переводила с английского дешевые детективы.
Вечерами Лена грела руки над конфоркой, потом брала диск, на обложке которого была изображена полуголая воительница, оседлавшая дракона на фоне пурпурного заката, а внизу оттененным курсивом было написано Romantic Collection. Лена включала любимую песню Scorpions “Still Loving You”. Песня играла на повторе много раз. Лена думала о том, что место самого Сережи в памяти все больше занимают его окрестности: любимые сигареты Lucky Strike, джинсовая куртка или привычка чертить пальцем по воздуху, на поверхности стола или на стене всякие невидимые формулы. Но само его лицо почему-то вырисовывалось каким-то смазанным. Как будто Сережа отражался в запотевшем зеркале.
Однажды, спустя года три-четыре, Лена ехала по эскалатору и заметила впереди сверху кого-то очень похожего на Сережу. Когда этот кто-то приблизился настолько, чтобы можно было сказать наверняка, Сережа это или нет, световой плафон закрыл его лицо, и он так и проехал мимо, спрятанный от Лены. К своему неудовольствию, Лена заметила, что сердце забилось и стало проситься наружу – через кофту, пальто и туда, вниз по ступенькам, за тем, кто так был похож на Сережу.
Дни Лены были безрадостными и пустыми. Ей нужна была помощь. И эта помощь пришла. И не от кого-нибудь, а от полковника Уолкотта, адвоката Джаджа и Елены Петровны Блаватской.
Как-то на развале у метро “Марксистская” она приобрела книгу Блаватской “Голос Безмолвия. Семь врат. Два пути”. С удовольствием прочитав книгу, Лена вернулась на развал и докупила еще “Загадочные племена на Голубых горах”. Потом “Синтез оккультной науки” Джаджа. Потом “Великие посвященные” Эдуарда Щюре, “Две жизни” Конкордии Антаровой. И вот Лена стала интересоваться сферами, чье влияние простирается за пределы земных представлений. Она увлеклась эзотерическими учениями, тайнами священной тринософии, трудами великих пророков: с благоговением раскрывала лепестки “Розы мира” Даниила Андреева, вместе с Карлосом Кастанедой совершала путешествие в Икстлан и, держась за шпагу Эммануэля Сведенборга, пролетала над несметными ангельскими сонмами внутренних небес. Она зачитывалась трудами Блаватской, перепечатанными несколько криво со старых дореволюционных изданий; разбиралась в таинственных рисунках средневековой космогонии и запоминала, каким созвездиям, стихиям и числам соответствует каждая ступень, ведущая к храму Соломона; перелистывала старые номера “Науки и религии”, выписывала газету “Тайная власть”. По воскресеньям вместе с подругой она посещала лекции известного астролога Савла Глыбы. Там, в едва отапливаемом помещении ДК Горбунова, она конспектировала озябшими пальцами тезисы ученого. Через два с половиной часа (лекция длилась около шести часов), зажмурив глаза и напевая про себя песенку, чтобы самой не слышать шуршание целлофана, она осторожно доставала из пакета бутерброд. Лектор, чья борода была столь черна, что издалека казалась синей, производил впечатление героя старинной сказки, а множество продрогших слушательниц выступали в роли его обреченных жен. В перерыве женщины спускались в холл, где распределялись по группкам и, двоясь в высоких зеркалах, обменивались впечатлениями. Тогда только обнаруживалось, что на лекциях присутствуют и мужчины. Эти весьма худые и приятные в общении люди смотрели вокруг сквозь линзы таких невозможных диоптрий, что, казалось, они только вчера родились и никак не могут надивиться миру.
Да, новое увлечение вселило в Лену надежду, что все не напрасно. Что все не случайно. Что все окупится и оправдается.
Подрастал Витя. Однажды, натягивая на него рейтузы, Лена вдруг поняла, что постарела. И ей это понравилось. Как бы в подтверждение этого из дверки в настенных часах выскочила кукушка и, склонив голову набок, поприветствовала мать и сына.
Детство Витюши было унылым и неинтересным. Витя рос тихим, спокойным ребенком. Серость детских лет нарушали только разноцветные тома “Библиотеки приключений”. В то время как бабушка смотрела мексиканские сериалы, а мама чертила гороскопы, двухлетний Витя гладил и облизывал старенький глобус. Австралия на нем совсем обшарпалась, а вдоль Марианской впадины проходила не геологическая, но реальная трещина. В эту трещину маленький Витюша заглядывал, гукал и с удовольствием плевал. Он мерил планету, вышагивая ее пальцами, – от Антарктики до Антарктиды, от Гренландии до Японии. К четырем годам Витюша знал наизусть столицы всех государств. К шести уже решал шахматные задачи. К восьми стал замечать, что избыток знаний и чрезмерная молчаливость вызывают у окружающих детей неприязнь и тревогу. Неуспехи в физкультуре эту тревогу и неприязнь умножили и закрепили. А класс, как назло, выдался на редкость спортивный. Уроки походили на пытку. Прыгали в высоту – Витя делал долгий разбег, но перед самыми матами вдруг тормозил и, по-птичьи трепеща руками, падал плашмя на планку. Забирались по канату – Витя еле карабкался под самый потолок, но на обратный путь не оставалось ни душевных, ни физических сил. Вцепившись в канат, он с ужасом озирал обратный путь и громко звал на помощь. Слезы стекали по щекам на ладони, с ладоней на локти, с локтей на колени, с коленей на кеды и наконец свободно летели на пол спортзала. Играли в волейбол – подбросив мяч на подаче, Витя никогда, никогда, никогда не мог по нему попасть. Витюша превратился в мишень для насмешек и издевательств.
Он стал изгоем. К одиннадцати он отгородился от мира узким кругом преданных друзей: Айвенго, Робинзон Крузо, Гулливер, д’Артаньян и Чингачгук. После уроков Витюша ложился на кровать и плакал. Он переживал вновь и вновь нанесенные одноклассниками обиды. Друзья толпились у кровати и утешали Витюшу каждый на свой лад. Д’Артаньян бил по спинке кровати кулаком и советовал переколоть обидчиков шпагой. Робинзон предлагал Вите бросить школу и дом, сбить плот и отправиться вниз по Яузе. Молчаливый Чингачгук кивал перьями, обдавая присутствующих ветерком. В окне сочувственно моргал гигантский глаз Гулливера.
Витя приготовился пройти по жизни, зажмурив глаза. Он не ожидал впереди ничего хорошего. Он стал догадываться довольно рано, что желающего судьба ведет, а нежелающего тянет.
Но он любил не только читать. Витюша Пасечник любил кататься на электричках. Несколько раз в год класс выбирался за город на пикник или на экскурсию в какую-нибудь усадьбу. В поезде Витя малодушно усаживался спиной против движения. Незначительные события за окном: полустанки, рощицы, будки смотрителя, озерца и маленькие уютные кладбища на пригорке – на все это он любил смотреть не анфас, но с тыла; пейзаж проходил перед ним, как устаревшие новости, которые Витя узнавал последним. Он обожал наблюдать. Он считал, что единственное занятие, достойное живого существа, – это смотреть по сторонам. В этом он значительно преуспел.
Нельзя сказать, что Витя был совсем одинок. Все-таки у него имелся один школьный друг, Ромыч, но дружба их складывалась довольно странно. В начальных классах они не испытывали друг к другу особого расположения, но, когда они стали постарше, их объединило нечто посильнее общих интересов, а именно обида. В школе их третировали по разным причинам. Витюшу – из-за его чрезмерной замкнутости, Ромыча – из-за его полноты: одноклассники называли его “Роман в мягкой обложке”. С Ромычем Витя часто прогуливался по району после школы, размахивая пакетами со сменкой, попивая йогурт и бросая камешки в Яузу. По установившейся между ними моде друзья не надевали на себя куртку целиком, а натягивали на голову только капюшон. Они много беседовали. Папа Ромыча открыл шиномонтаж, и сам Ромыч увлекся автомобилями. Он подолгу рассказывал Витюше о преимуществах Audi перед BMW или Citroen перед Peugeot. Витюша слушал друга, угадывая, в каких местах надо вставить подходящее случаю “хм”, “ого” или “вау”. Когда Ромыч заканчивал, друзья еще какое-то время шли в тишине, загребая ботинками листья. Потом вступал Витя. Он делился с Ромычем сюжетами древнегреческих мифов в редакции Куна или объяснял, откуда Дюма взял имена для своих мушкетеров, и припоминал названия каравелл, на которых Колумб причалил к острову Сан-Сальвадор. Дослушав рассказы, Витя и Ромыч разбредались по домам.
Довольно часто они приходили друг к другу в гости. Витюша помогал Ромычу делать уроки, Ромыч обучал Витюшу хитростям игры в FIFA. Но в школе Ромыч друга если и замечал, то обходился с ним очень холодно. Витя думал, что это только оттого, что в школе надо быть сосредоточенным на учебе, а так как Ромычу науки давались тяжело, то и усилий от него требовалось в два раза больше. Вот он и уделяет урокам больше внимания, чем Вите. Но та же история повторялась и на переменах. Ромыч избегал его, общался с ним как-то вяло и как будто всегда искал и слишком быстро находил повод уйти. В общем, Витя наконец нашел в себе силы признаться: он Ромычу не нужен. И с тех пор Витя прекратил общение с бывшим товарищем. Дружба их стала быстро таять, как позабытый снеговик на весеннем солнышке.
Шло время. Витя вступал в беспокойную пору отрочества. Между уроками он простаивал в углу, рассматривая серые полусферы школьного звонка. Две металлические выпуклости с выдающимися гайками посередине будоражили его воображение. Он проникся к звонку загадочным и благоговейным чувством, какое язычник питает к предмету культа. Он зарисовывал звонок карандашом в блокноте. Тонкими штрихами оттенял упругий металл. Старательно выводил грани гаек. Послюнявив палец, ретушировал едва заметную вмятинку под левым полушарием. Сны Витюши становились тяжелыми и вязкими. Организм менялся. Иногда Вите как будто слышался шорох и даже скрип, с которыми увеличивается и раздается его тело.
Подрос не только Витя, подросли и его одноклассники. И одноклассницы. Подросла и Юля Новикова. Юля Новикова, которая сидела через парту и в один наушник слушала старомодный трип-хоп; которая раз в месяц перекрашивала волосы; которая организовала с подругой дуэт “-тся/-ться” и давала по воскресеньям онлайн концерты в ютьюбе; которая однажды заявилась в класс с шеей, обернутой в целлофановую пленку, а когда ее сняла, то всем открылась внушительная разноцветная татуировка в виде дельфина; которая пряталась по углам на переменах и читала Эдгара По и Кафку; и главное, та Юля Новикова, которая всегда, всегда, всегда оставалась молчаливой и сохраняла высокомерное равнодушие, в то время как остальной класс глумился и потешался над Витей.
Гулливер перестал заглядывать в окно Витюши, перья Чингачгука больше не овевали комнату, д’Артаньян не стучал кулаком по кровати. Юля медленно вытеснила из мыслей Вити все его прошлые интересы. Влечение к Юле вселило в него уверенность, привязанность к ней подарила силу, которая убедила его, хотя бы ненадолго, что он способен на все. Это было то время, когда Витя ничего не боялся.
Он завел страницы в соцсетях – только чтобы следить за той, другой жизнью Юли. Он стал слушать ее любимую музыку, смотреть ее любимые фильмы. Но чем больше он пытался в нее проникнуть, сродниться с ней, принять ее, тем дальше от нее оказывался. Он изучал ее, как новый язык, но каждое усвоенное о ней слово вдруг разбивалось еще на десять непонятных, каждая прополотая к ней тропинка разделялась еще на двадцать. Даже ее лицо, которое, как ему казалось, он окончательно себе уяснил, вдруг обретало нюанс, какого он раньше не замечал. И это полностью разрушало сложившееся представление о ней.
В голове у Вити уживался целый выводок Юлей. Разных качеств, достоинств и характеров. Все они были совершенны, все были неуловимы. Каждая была для него драгоценна, и ни одной из них он не мог в том признаться.
Если любить – это значит хотеть касаться, то да, Витя был влюблен. Касаться – единственное, чего он хотел. Он касался Юли взглядом и помыслом. Он заходил в класс раньше всех и касался ее пустующего стула. Он касался ее рюкзака, в котором одна лямка была всегда длиннее другой; он касался десятков тысяч пикселей, которые составляли на экране ее фотографии и слова в ее статусах, каждого в отдельности и всех разом; он касался ее имени, каждой буквы в нем, даже пустого округлого пространства в Ю и Я. Все, что имело с ней хоть какую-то связь, хоть какое-то к ней отношение, одухотворялось и обретало скрытый объем, как картинки “Третий глаз”. Ее одежда, ее вещи, ее прическа, татуировка, неизменная жвачка “5” с одуряющим запахом мяты. Ее полумифические папа с мамой, которые никогда не ходили на родительские собрания и вообще не появлялись в школе и которых, должно быть, никогда и не было, потому что трудно было поверить, что она могла когда-то родиться вот так же, как все. Эти бесчисленные приметы обратились в формулу, которую Витя выучил наизусть, но чей смысл совершенно, абсолютно, безнадежно не понимал.
Это чувство натягивалось, как канат. Оно держало Витю на привязи и сковывало его движения. Оно требовало выхода. Эта сила зрела, но Витя не знал, что с ней делать. Он покупал Юле билеты на концерт Massive Attack, но так и не отваживался подарить. Он покупал цветы, но боялся, что она такие не любит, и оставлял их дома. Воспользовавшись тем, что день рождения – естественный повод для подарка, преподнес ей электронную книгу. Она поблагодарила, но продолжала ходить в школу со своими книгами. Любой случайный знак внимания с ее стороны оглушал, как удар в пудовый гонг. Просьба подержать место в очереди в столовку, или ее куртка, оказавшаяся рядом на вешалке в гардеробе, или неожиданный лайк какой-нибудь его записи “ВКонтакте”.
Шло время. Чувство Вити не ослабевало, но менялось. Он не узнавал себя месячной давности. Витюша собирался после школы учиться на историка. Он читал много книг. Где-то он прочел, что когда Чингисхан выходил по утрам из кромешного мрака юрты, то перед ним выстраивался коридор рабов, которые держали перед правителем шелковые платки всех цветов радуги – от самого темного до самого светлого. Так глаза Чингисхана постепенно привыкали к яркому степному солнцу. И так же Витя привыкал к своему чувству.
Однажды ночью он не выдержал. Сел за компьютер и одним выдохом, не отводя глаз от клавиатуры, настрочил письмо и тут же, не проверяя, отправил. Письмо было следующего содержания:
Ljhjufz^ >kz! Vjz;bpym,tp nt,z yt bvttn cvsckf! Z nt,z jxtym cbkmyj k.,k.& Z ghjie nt,z cnfnm vjtq&.[5 - Дорогая Юля! Моя жизнь без тебя не имеет смысла! Я тебя очень сильно люблю. Я прошу тебя стать моей.]
Потом он сел у окна, положил локти на подоконник и стал ждать ответа. Грачи тихо беседовали в круглой люкарне роддома. Безголовые сатиры устало, нехотя, но все-таки преследовали сонных нимф. Витя глядел на небо. Луна восходила каждую ночь. Каждую ночь. Исчезала утром, чтобы непременно, во что бы то ни стало вернуться вечером, как пятно в Кентервильском замке. Звезд видно не было, но Витя знал, что они где-то там, за крышами, светят себе без страсти и желания, как актер в бесконечном сериале, которому осточертела и слава, и деньги, но который обязан выполнять свою работу согласно контрактным обязательствам. Было так тихо, что Витя слышал, как у соседей сверху завибрировала эсэмэска. Витя решил про себя, что если тень от ветки коснется стола, то Юля будет с ним. Будет с ним… Что это значит – будет с ним? Она вдруг, ни с того ни с сего, обнаружит в нем какие-то не замеченные раньше преимущества? С чего бы это? Она переоценит… Раздался звук полученного сообщения.
Витя вернулся к компьютеру и прочитал: “Витя, прости, никаких романтических отношений у нас с тобой не будет, а просто общаться мне с тобой тяжело”.
Витя посмотрел на стол: тень от ветки то накатывала на него, широко расползаясь по всей поверхности, то отступала назад. Что же теперь делать? Как себя заново обрести? Что-то тяжелое и темное поднималось из глубины; что-то нехорошее вызревало, стучало и надвигалось снизу, как расшатанный старый лифт, скрипя несмазанными тросами, постукивая о балки. Что же это было? Предчувствие грядущих поражений, будущих провалов, безоговорочных капитуляций. Вот его удел. Пустить сигнальную ракету, собрать остатки верных ему частей? Напрасно. Каких частей? Не было у него никогда никаких частей. На что он рассчитывал? Чего он ожидал? Ложная надежда. Глупая самоуверенность. Зачем же он согласился проехать по этой дороге, зная наперед каждый ее камешек, каждый изгиб, каждую рытвину и неровность? Предвидя, предчувствуя печальный итог путешествия. И вот его старинный драндулет, пыхтя и пуская черные выхлопы, отчаянно сигналя клаксоном, неумолимо въезжает в болото. И под лягушачий реквием и последние напутствия кулика торжественно опускается в трясину. Навсегда.
Близится последний звонок, ЕГЭ, потом они перестанут видеться. Надо как-то прожить оставшиеся недели. Они поступят в разные институты или лучше, чтобы его забрали в армию. Так их пути навсегда разойдутся. Поскорее бы. Поскорее бы. Но, возможно, когда пройдет много-много лет, окажется, что эта любовь была похожа на брошенный в воду камень, круги от которого будут расходиться всю его жизнь.
Нужно было найти исход своей тоске. И Витя нашел. Этим выходом стал я.
На одной из многочисленных полок Витиного шкафа я увидел фотографию. Шелапутинский переулок. Снежный день. Особняк Морозовых. Почти все руки и ноги у купидонов целы, головы и плечи у нимф на месте. Мой родной “запорожец”. Еще без брезентового колпака, все внутренние органы в порядке, колеса накачаны. С забора выглядывают грачи – совсем птенцы. Сережин брат Боря держит в руке два фужера накрест, как маракасы, и дирижирует участниками съемки. Мама бережно обнимает куль с новорожденным Витюшей, тут же бабушка Раиса неловко пытается спрятать сигарету. Еще живой дедушка Артем. Смотрит куда-то вон из кадра, как будто предчувствует скорую кончину. Две подруги Лены в одинаковых серых пальто и мохеровых капорах. Почему-то держатся за руки. Угол фотографии закрыт чем-то багровым. Это попал в объектив палец фотографа. Внизу выжженными цифрами указана дата съемки. 15.11. 14:38. Но кто стоит за фотоаппаратом, уже никто никогда не вспомнит.
Первым делом Витя перенес меня в ванную. Дверь ее была обклеена пленкой, имитирующей древесину. Посредине висела табличка с изображением слоненка, принимающего душ. Рядом на двери туалета тот же слоненок в профиль к зрителю справлял малую нужду в унитаз. В комнате на двух квадратных метрах ютились собственно ванна, стиральная машина, раковина и бак для грязной одежды. Ванная, как, впрочем, и туалет, и коридор, и все три комнаты, представляла собой жалкое зрелище и безмолвно требовала ремонта.
Витя заткнул раковину резиновой пробкой и пустил воду. Я почуял неладное, но до поры до времени старался не подавать виду. Витя неловко держал меня за шкирку и приговаривал какую-то нелепицу про “спокойствие” и “смелых мальчиков”. Я бы на его месте совершил надлежащее без лишних приговорок, они меня только нервировали. Вообще, в моем патроне удивительным образом сочетались крайняя щепетильность, заботливость в намерениях и совершенная неуклюжесть на практике. Вот и сейчас он бесцеремонно бросил меня в раковину, так что я ударился о дно и наглотался воды. Я снова не успел воспользоваться ни клыками, ни когтями. Витя больно чесал меня какими-то щетками, намыливал шкуру едким шампунем с изображением лошади на флаконе, мял меня и всячески мучил. Конечно, справедливости ради надо признать, что я служил настоящим питомником для различных насекомых и прочих мелких гадов. Шампунь “Лошадиная сила” знал свое дело: мои обитатели в спешке разбегались, разлетались и расползались по сторонам. Кого успевал – я съедал на месте, остальные шли ко дну и там оканчивали свое жалкое существование.
Вода была омерзительна. Она была гадка и противна. От воды хотелось отмыться. Вместе с грязью с меня сходили милые мне привычки, приметы, особенности и черты. Я даже подумал, что у меня стерлось лицо. Наконец я был извлечен из раковины, тщательно вытерт, высушен и отнесен обратно в комнату. Но мытарства мои не закончились. Витя усадил меня на колени. В пальцах у него сверкнули маленькие ножнички, и он принялся весьма неумело, коряво и, скажем прямо, неталантливо остригать мои когти. Естественно, что, незнакомый с процедурами маникюра, я оказывал агрессору посильное сопротивление. Вотще. Это лишь добавило Виктору спортивной злости и куража. Пару раз он переусердствовал и угодил острием в капилляры. Я завизжал от боли. Но вот что странно: резкой была боль и нестерпимой обида, однако я не мог не сознаться себе, что нахожу место для новых открытий. Ведь это была самая первая боль в моей жизни, как и первое унижение. Скажем так, оскорбительная помывка шампунем “Лошадиная сила” – не торжественный ли это прием, непременная инициация? Sine qua non, если позволите. Не это ли. Но зачем мне это все? Зачем? То есть я был призван затушить остатки тлеющего чувства Витюши? Я должен был возместить урон? Но я никогда не хотел согревать ничьих охладевших сердец. Да и вообще, что это за привычка? Откуда, из каких шумеров и месопотамий пошла эта глупая традиция заделывать котами душевные бреши?[6 - Непременное условие (лат.).]
До вечера я проспал в корзине и был разбужен криками. Витина мама пришла домой, и Витя представил ей нового квартиранта. Новость не пришлась маме по душе. Нет, она не оценила по достоинству идею сына. Напротив, после короткого затишья разразилась настоящая буря. Начались ругательства и угрозы. Бабушка в это время смотрела в своей комнате сериал. Она сделала звук в телевизоре громче, и к русской ругани теперь добавилась еще и ругань латиноамериканская. На пике скандала послышался звук разбитой посуды – это приказала долго жить любимая мамина кружка.
Я закрыл глаза и приготовился к экстрадиции в родной двор.
Но во двор я не вернулся. Нет, я так и не увидел коробки из-под бананов Chiquita и не встретился ни с кем из моих близких. Я долго думал, почему же хозяйка все-таки согласилась оставить меня дома? Но думы мои были пусты и бесплодны. Мама дошла до крайней степени жалости к себе. Разбитая кружка, так сказать, переполнила чашу ее терпения. Она решила, что пусть в очередной раз все будет именно так, как ей не хочется. Возможно, она слишком привыкла, что в жизни все идет не по ее сценарию, и даже научилась получать от этого удовольствие. Возможно, истинной победой для нее было тотальное, выстраданное поражение. А возможно, и нет. Так или иначе, я стал жить в семье Пасечников.
Моя первая встреча с мамой Леной состоялась только через пять дней после моего заселения. Я, чего уж скрывать, по природе своей трусоват, поэтому старался избегать попадаться ей на глаза. Но все-таки наше знакомство не могло не состояться. Это случилось, когда мама вернулась с работы, а я вышел на вечернюю прогулку из комнаты Витюши. Мы встали друг перед другом в разных концах коридора, как дуэлянты в фильмах про Дикий Запад. Мама Лена была похожа на постаревшего ребенка. Даже не так… Скорее, на забытую в парке куклу. Да, на куклу, которую оставили на качелях, и она так и просидела под дождем и снегом с раскрытыми объятиями много-много месяцев. У Витиной мамы были большие черные глаза, как и у ее сына, и черные же волосы, уже с проседью, которую она почему-то не закрашивала. У нее были маленькие губы бантиком и бледная кожа. На лице ее всегда было напряжение, как будто она что-то пыталась запомнить или решить сложную арифметическую задачу. Не знаю, сколько бы мы так простояли, но захрипел механизм в настенных часах, из дверцы выскочила заспанная кукушка и сообщила, что наступил десятый час вечера. Я уселся на задние лапы и отрекомендовал себя в самой галантной и изысканной манере. Мама Лена ничего мне не ответила. Повесила плащ на крючок и пошла с сумками на кухню. Потом вернулась, села передо мной и с тем же тяжелым выражением на лице тщательно меня погладила и почесала. Я лег на спину и выставил перед ней живот в знак того, что не ожидаю от нее подвоха. Она даже изобразила на лице что-то вроде улыбки[7 - Время от времени, когда никого не было вокруг, когда мама Лена была в настроении, такие сеансы повторялись. Но она никогда не позволяла обнаружить свою нежность ко мне в присутствии сына или своей матери. Чаще всего ее отношение ко мне балансировало между презрением и жестокостью.].
Приняв постриг, лапы мои обмякли, поэтому о порче обоев или человечьей одежды можно было на время забыть. Зато я отыгрывался на цветах в комнате бабуси. На подоконнике у нее расположилась целая оранжерея. Герань клубилась, бильбергия топорщилась, крестовник роули… нет, крестовник роули рос просто, тихо и неприметно. Но моим любимцем был Aloe arborescens. Его экстрактом бабушка лечила всю семью от насморка. Твердые листы алоэ неохотно поддавались моим клыкам, но когда я наконец с хрустом их прокусывал, то горький и приятный сок растекался по моим внутренностям и бодрил меня и пьянил. Бабушка, конечно, замечала следы клыков на стеблях и листочках, но была в высшей степени снисходительна и терпелива к моим проказам. В некотором смысле она и меня считала чем-то сродни цветку. И, скажем так, не смела вмешиваться в жизнь дикой природы и регулировать ее законы, к которым она относилась с тем большим почтением, что они были ей совершенно неизвестны.
Я долго не мог понять, что я должен делать, но очень быстро понял, чего я точно не должен делать никогда. В первую очередь запреты касались сферы мочеиспускания и калоизвержения. Разумеется, обычно я справлял нужду в специально устроенный для этой цели лоток. Но однажды все-таки не удержался и испытал судьбу, оставив по артефакту в том и другом сапоге мамы Лены. Этими же самыми сапогами я был немедленно бит.
Затем мне строго-настрого запрещено было есть с человеческого стола. Мне и так этого не особо хотелось, но жизнь в дворовой коммуне, где все запросто, где все общее, давала о себе знать. Резким движением меня смахивали со стола (между прочим, так я обнаружил в себе счастливое умение всегда приземляться на лапы). Добавлю, что никакие увещевания и угрозы не действовали, если на столе оказывался трехпроцентный творог “Саввушка”.
В-третьих, спать мне дозволялось везде, кроме человеческой постели. Уж этого я никак принять не мог. Я тепел, шерстист и, если надо, нежен. Но у них было свое мнение на этот счет. Наименьшей толерантностью в этом вопросе, как вы догадываетесь, отличалась мама Лена. Чуть только я засыпал в пролежнях пледа или в любовно обустроенной пещере под одеялом, она тут же лягала меня и сбрасывала прочь. Но я не испытывал к ней ненависти. Скорее, сочувствие. Или жалость, если угодно. К тому же, мне кажется, я был полезен с точки зрения ментальной профилактики, эмоциональной разрядки. Я, кот, оказался козлом отпущения, безропотной тварью, на которой можно было срывать свой гнев и раздражение. Если точкой опоры можно было назвать ее глубокую несчастливость, то в роли рычага выступал я.
Благодаря запретам я смог сделать несколько открытий относительно себя самого. Я не был злопамятен и мстлив. В любой, даже самой опасной для меня ситуации я старался до последнего встать на точку зрения оппонента, оправдать его, докопаться до истоков, обнаружить те импульсы, которые побудили его причинить мне зло/боль/страдание[8 - Но буду честен, я едва ли в этом преуспел. До истоков я никогда не докапывался, а импульсы не обнаруживал. Но, уверен, одна попытка уже достойна похвалы, не правда ли?].
Я быстро понял, что от меня требовалось: смягчать нравы Пасечников. Правда, если не считать мамы Лены, нравы домашних и так были куда как мягки. Так что, скорее, мне вменялось разводить черные тучи на небосклоне Пасечников, разряжать грозовую атмосферу в доме. Урчать, ластиться, совершать неловкие прыжки (они особенно умиляли моих домочадцев), часто лежать на спине, раздвинув лапы. Я счастливо справлялся со своей миссией.
Миновала неделя. Природа, как говорится, брала свое. Когти мои быстро отрастали. Стричь их Витя так и не научился, а стачивать когти о линолеум – занятие бесперспективное. С развлечениями дела также обстояли неважно. Мне, ей-богу, надоело гонять по коридору одну и ту же тапку, оставшуюся еще от деда Артема. А к тапкам в этом доме относились с большим почтением. Можно было отыскать тапку какой-нибудь двоюродной прабабки или сводной сестры деда. В семейном альбоме не нашлось бы фотографии второй жены деверя, зато в шкафу всегда можно было отыскать ее тапки. Как они попадали сюда и почему хранились именно здесь, сказать бы уже никто не смог.
Для тапок был устроен специальный шкаф, сбитый отцом деда Артема (тоже Артемом, к слову). Когда дверца приотворялась, шкаф высвобождал наружу едкие пары гуталина. Для Вити это был запах самого? прошлого. Именно гуталин вдохновил Витю связать свою жизнь с историей. Если речь заходила о том, чтобы наконец выбросить тапки на помойку, со дна Пасечниковых душ всплывало то, что можно было бы назвать моральными принципами. И эти принципы предписывали оставить тапки на прежних местах.
Пары были разрознены. Кому-то недоставало левого или правого товарища. Правая тапка внучатой племянницы покоилась в обнимку с правой же тапкой какой-то тети. Многие из родственников никогда друг друга не видели при жизни, зато вот таким экстравагантным образом могли, так сказать, соприкоснуться тенями, завести знакомство уже после своей кончины. Тапочки с трудом умещались в шкафу. Некоторые умудрялись выбраться из шкафа и потом долго дрейфовали по всей квартире.
Да, игрушек было мало. Мне требовались новые тренажеры. Витя себе это наконец уяснил и однажды пришел домой с покупками. Теперь к моим услугам был широкий ассортимент последних достижений в области котоводства: