Взрослые и дети
Миры взрослых и детей можно назвать параллельными, хотя это звучит странно для людей, которые живут в одной квартире. И, тем не менее, это так. И дети, и взрослые были максимально свободны друг от друга, насколько это вообще возможно. Когда проходил первый шок после роддома, ребенка отправляли в ясли, а потом в детский сад на шестидневку, в выходной он копался в песочнице во дворе. В понедельник его опять тащили в детский сад. Затем ребенок шел в первый класс, в воскресенье болтался в том же дворе, а на лето уезжал в пионерлагерь.
Мои родители утром уходили на работу, вечером приходили и снова до ночи занимались работой. Перед сном, после поцелуя, мне позволялось иногда послушать радио на ночь. Я крутил приемник, который стоял на отдельном столике, и останавливался на черте, где было написано: Берлин или Лондон. Изнутри приемник горел, как будто светился не он, а сами города, и неважно, что там говорило и играло, важно было то, что вместе с доносящейся музыкой ты мог улететь неведомо куда. Потом я ложился в постель, и взгляд начинал скользить по полкам с книгами. Утром я вставал, и все происходило точно так, как вчера.
Меня не отдали в ясли в три месяца, я не ходил в детский сад и никогда не был в пионерлагере. В четыре года я и еще человек десять ребят попали к тете, которая в течение нескольких часов гуляла с нами на кругу перед домом. Но на самом деле целый день с девяти утра до девяти вечера я носился во дворе. Ели мы что угодно, где угодно и когда угодно. Ходили друг к другу и за милую душу уминали то, чем нас подкармливали бабушки или домработницы. Моя бабушка чаще всего готовила гречневую кашу с молоком. Но, в принципе, мы могли и не есть вообще, никому до этого особого дела не было. Хотя есть хотелось постоянно. Всякие коржики, пирожки с повидлом, квас, газировка – были мечтой, если только в расшибалку выиграть копеек двадцать.
Детский мир взрослых не интересовал. А даже если бы и заинтересовал, он был им недоступен. Ребенок для взрослого существовал в двух образах: существа, которое говорит всякие смешные вещи («от двух до пяти»), и эти словечки можно записать в тетрадку. Потом ребенок сразу становился частью большого, созданного другими взрослыми мира – детсада, школы, пионерлагеря, к которому каждый конкретный родитель не имел непосредственного отношения. Его только время от времени могли попросить откорректировать то, на что школа уже обратила внимание, но была готова передоверить родителям.
Это и называлось родительским воспитанием. Все, что происходило с детьми во дворе, вне родительского и школьного ока, воспринималось как мир шалостей, присущих возрасту от «пяти до двенадцати». Для родителей важно было то же, что и для школы – отметки, поведение, общественная активность.
Я был обычным дворовым мальчиком, ничем не отличавшимся от своих друзей. Курить я начал в первом классе, правда, бросил во втором, но в шестом начал опять и курил потом еще лет двадцать. В шестом-седьмом классах я периодически не ночевал дома. Спал у друзей и в подъездах, на ступеньках (у батарей воняло помойкой и мочой), на площадках у чердаков. Никто особо не бегал, не показывал на меня пальцем и не бил в колокола. Конечно, родители расстраивались и волновались. Но жизнь продолжалась.
Были и другие родители, которые пытались решать все за своих детей. Заставляли их маршировать – ать-два: из школы бегом домой, затем обед, кружок, учитель музыки, уроки, сон. Обычно это были несчастные дети, потому что у них, в отличие от нас, жителей дворовых прерий, вообще не оставалось свободы. Наше дворовое братство было счастливо, поскольку знало до поры до времени только один вид насилия – школьный. А те, другие, подвергались насилию и дома, и в школе. Может быть, у их родителей была иллюзия, что ежеминутно контролируя детей, они делают им хорошо, готовят к взрослой жизни, а возможно, – и приближают к себе. Но пропасть между нашими мирами от этого не исчезала.
Когда папа или мама работали дома, они читали книги. Мама еще проверяла тетради, а отец писал своим размашистым почерком, зажимая чернильную ручку между культей большого и указательным пальцем. Когда родители читали, мне постоянно выговаривали: «Не мешай, мама и папа работают». Работа была важнейшим делом на свете, и она состояла большей частью из чтения книг.
Так уж получилось поэтому, что наикратчайший путь от меня к родителям лежал через книги. Я, например, спрашивал: «Кто более великий – Пушкин или Лермонтов»? Взрослый попадался на эту нехитрую уловку и пускался в объяснения. Слушая их, я на самом деле пытался понять, что важнее всего для взрослых. Хотя – «мне некогда» – тоже звучало нередко. Но я никуда не спешил. А вот если разговор начинался, то можно было попробовать задать и другие важные вопросы. Мне казалось, что взрослые, не видя подвоха и коварства ребенка, были искренни и говорили о том, что действительно любили и ценили.
И все-таки я ошибался. Отнюдь не книги были самым главным для взрослых.
ххх
Мне было лет десять, когда в нашем доме умер немецкий профессор. То есть, это мы считали его немцем или немецким профессором, а кем он был на самом деле – неизвестно. Он был одинок, у него не было наследников, квартира досталась государству, самое ценное имущество, видимо, изъяли, а остальное трогать не стали – бери, что хочешь. У профессора была огромная библиотека, в которой практически все книги были на немецком, и большая коллекция пластинок, тоже в основном немецких. Кто-то из домоуправления сообщил в школу, что дети могут приходить в квартиру в 13-й подъезд за макулатурой.
Макулатуру нам собирать нравилось, в старых журналах и газетах можно было всегда найти что-нибудь интересное. А тут нам отдали целую библиотеку и в придачу всю коллекцию пластинок. От 13-го подъезда до школы было метров сто, мы кое-как перевязывали книжки в пачки и потом волоком тащили их до школы прямо по асфальту. Если видно было, что в книге есть иллюстрации, мы прямо во дворе вырывали самое интересное. Мне попались несколько десятков томов роскошной энциклопедии. Всю эту энциклопедию мы изорвали во дворе на клочки. Там были разные животные, виды городов. Мне достались иллюстрации с Orden, Zur Geschichte der Uniformen, Deutsche Flaggen и многочисленные Wappen и Landerwappen. Уже взрослым человеком я поинтересовался, – а что же это была за энциклопедия? И опознал по хранящимся у меня до сих пор иллюстрациям, что это был Meyers Konversations-Lexikon, видимо, издания конца XIX – начала XX века.
Пластинки нельзя было сдать в макулатуру, и с ними мы поступали проще. Сразу от подъезда профессора начинался склон, идущий от арки в сторону школы. Мы устроили соревнование – кто дальше забросит. Пластинку запускали ребром, и она катилась с горки. Некоторые пластинки разбивались, а другие, более крепкие, докатывались до школьного забора, и их можно было запустить еще раз.
Этот праздник продолжался несколько дней. Весь двор был усыпан осколками пластинок и обрывками немецких книг. Дворники ругались, убирали, а на следующий день все начиналось заново. В нашем доме жили профессора, академики, преподаватели со всех факультетов Московского университета. Ни один из них не пришел в домоуправление, в школу, не подошел к нам, не поинтересовался, а что же это такое происходит во дворе на глазах у всего дома? Квартира опустела, и наш праздник кончился сам собой.
На дворе была не гражданская война, шел 63-й или 64-й год. Этот немец, может быть, всю жизнь собирал книги и пластинки, а через несколько дней после его смерти все это изорвали и разбили без остатка его соседи – дети профессоров и преподавателей. Я уж не говорю про личный архив, фотографии, которые просто выкинули на помойку.
ххх
Я хватался за книги и приставал с расспросами к родителям, потому что не понимал, что для них ценно, а что – нет. Все, что было ценно для меня, по их системе координат таковым не являлось. В детском мире вообще не могло быть для взрослого ничего ценного. Если бы мы разбирали во дворе не библиотеку, а шапку Мономаха на камни, на это тоже никто бы не обратил внимания. Я никогда бы не посмел порвать книгу из отцовской или маминой библиотеки. Но когда эти же книги «выпали» из мира взрослых и попали в наш мир, они превратились в объект игры.
Хотя в нашем, равно как и в любом другом московском дворе, по рукам ходили удивительные, в том числе редкие и дорогие вещи. И цена им была порой – копейка. Монеты, медали, ордена, разнообразные значки и знаки, бумажные деньги, боны, марки, открытки! Кто-то из нас пытался коллекционировать и создавал в добавок обменный фонд «на всякий случай». С чем-то просто играли, что-то казалось любопытным… У больших монет, особенно царских, была одна судьба, – быть битой в игре в расшибалку. Бумажные деньги были всех видов и многих стран. Были новые, как из банка, были мятые, много послужившие. Помню билеты «Главного командования вооруженными силами на Юге России», Ростова-на-Дону банка, несчетное количество царских банкнот, первых лет советской власти, рупии, китайские деньги… Любопытнее всего были картинки и водяные знаки. Самой красивой была сторублевка начала ХХ века с портретом Екатерины Великой – «Катинька». Из орденов меня особо поразил Станислав с мечами. Из моих же приобретений самым удивительным был ватиканский орден папы Льва XIII. Москва строилась, и многое попрятанное в старых разрушаемых домах находилось. Но как оказался в наших краях папский орден? Из самого дорогого были золотые монеты царской чеканки. Один мой приятель насобирал целую стопку отнюдь не по цене золота.
В моем дворе, где перемешались все социальные слои, детям казалось, что главной ценностью для взрослых является их профессия. И, повторяя до бесконечности: мой папа – летчик, дипломат, зоолог, геолог, инженер – мы все, казалось, прикасались к чему-то самому важному в родителях. Хотя по сути причастность к тому же социальному слою, что и твой отец или мать, никак не сближала ребенка и родителей.
Мои хитрости, попытки понять взрослых через книги, может быть, и давали мне некоторое представление, о чем они думают. Но знание это все равно было односторонним, потому что взрослых мой мир совершенно не интересовал.
Герои и быт
В нашем дворе, как и в соседних дворах, не рождались и не росли мушкетеры. Не было их среди хулиганов и шпаны, не было и среди обычных ребят. Правда, хотя в шпане не было ничего героического и благородного, но броситься на защиту приятеля они могли. Но не из-за желания защитить или жалости, а чтобы поддержать авторитет компании. А в нас не было даже этого. Мы были разъединены, и, несмотря на дружбу, которая многих связывала, в конечном итоге – каждый был только за себя. Объединяли нас, прежде всего, игры – нельзя же играть в футбол одному! Мы были слишком сложны для чего-то постоянного и объединяющего, и из нас не могла получиться команда, как у гайдаровского Тимура.
В «Тимуре и его команде» вполне живой и действующий красный командир, отец девочки Жени, овеян героическим ореолом. В то время, когда писалась книга, героизмом была пронизана повседневная жизнь. Взрослые – это старшие командиры, а дети – их помощники и смена, когда-нибудь они вырастут и тоже станут настоящими командирами.
Теперь же идеи, которая могла нас объединить, – не существовало. 50-е годы были самой негероической эпохой в ХХ веке. Война оказалась столь тяжкой, кровавой, грязной и принесла настолько огромные страдания, что не могла сразу по окончании стать источником массовых героических историй. По сути, нам доставалось то, что было прославлено еще во время войны – Талалихин, Матросов, панфиловцы. Ну, может быть, с прибавлением «Молодой гвардии».
Должно было пройти порядочно времени, лет пятнадцать–двадцать, чтобы страдания подзабылись и можно было начать вспоминать и славить.
Героическое приходило к нам из других эпох. Мне, скажем, не нравилось мое имя. В три-четыре года я даже пытался называть себя Катей – так звали миловидную ровесницу из соседнего подъезда. Примирил меня с именем герой Гражданской войны Котовский. Знаменитую фразу «Я – Котовский!» можно было дополнить именем. Я – Григорий Котовский! Получалось даже красивее и грознее.
Конечно, героическое не исчезло совсем, а переместилось за границу жизни. Теперь героем скорее мог называться тот, кто умер, а лучше – погиб, совершая подвиг. В Гражданскую войну это были Чапаев, Щорс, Котовский, Пархоменко, в Великую Отечественную – Матросов, Карбышев, Гастелло, Талалихин, разведчик Кузнецов. Среди живых героев не было.
Живые разделялись на фронтовиков и тыловиков. Медали и ордена ни о чем особом не говорили, иногда даже наоборот, о чем-то совсем непохожем на героизм, поэтому сами фронтовики не привлекали к ним внимания.
ххх
Мое детство можно назвать эпохой умерших героев, а в повседневной жизни царствовал быт. Повседневность после войны просто не могла больше нести бремя героического. Обустраивались города, возводились Черемушки, люди получали новое жилье и стояли в очередях за кроватями, шифоньерами и стиральными машинами.
А как же идея? Она оторвалась от масс и стала уделом профессионалов. И профессионалы теперь уже могли задирать ее как угодно высоко – она больше не была связана с повседневностью. А сама повседневность теперь могла выступить в качестве определяющей стороны. Поэтому в 1961 году Хрущев объявил, что в 1980 году страна вступит в эпоху коммунизма. А обернулось это тем, что в наших разговорах – и взрослых, и детских – эра коммунизма превратилась в событие, когда можно будет купить все, что душе угодно. И все купят – телевизоры и машины. Об этом мы и говорили во дворе – кто чего захочет в новой эре. И наступит ли она точно в 80-м или машины для каждого могут появиться и раньше (тут мы спорили – будут ли их раздавать бесплатно или придется все-таки покупать).
Нельзя не отметить, что в тот же год состоялся первый полет в космос. Идея, оторвавшись от масс, устремилась ввысь – вон от земли. И одновременно стала кормить армию профессионалов, пока через 30 лет не умерла.
Имело ли все это отношение к дворовой жизни, меняло ли ее? Безусловно! Разделение пришло к нам в квартиры, к нашим родителям. Кто-то стремительно богател, а рядом жили еле сводившие концы с концами соседи. «Благополучные» дети по большей части этого не видели, а если и видели, то плохо понимали. Наши же менее благополучные дворовые приятели, напротив, часто оказывались бессильны перед разговорами, которые слышали у себя дома. Их родители и старшие – осуждали, клеймили, отчаянно завидовали и ненавидели. Но государство исключило любые формы протеста – новое обогащение и разделение было абсолютно законно.
Наивность благополучных детей сохраняла нас от многих порочных чувств и, прежде всего, – от чужой зависти. К тому же дух общности все еще витал в наших дворах. Да, собрать воедино большой двор он уже не мог. Но заразить дворовым патриотизмом и идеалами дружбы без социального разделения – пока еще мог.
И именно этот дух встал между нами и новой эпохой – обогащения и разделения. Сам факт, что мы проводили все свое свободное и «несвободное» время во дворе, уже говорит о том, что мы не вписывались в новую эпоху и вступали в противостояние со своими отцами. Тот, кто сидел дома и не высовывался, – очень быстро становился социально неблизким для всех дворовых. И богатых, и бедных. Богатые дворовые стеснялись обновок и, получив их, тут же стремились сравняться с остальными – поэтому не жалели, рвали и пачкали.
Почему родители ничего не чувствовали? Ведь в их жизни тоже были свои дворы и деревни. Потому что война смешала все их узкие союзы и раздавила их одной большой и ужасающей общностью. Война не спрашивала и не требовала ни патриотизма, ни служения идее – она просто брала свое – убивала и калечила. Война оголила их и перечеркнула их принадлежность чему-либо, кроме нее самой. И это сделало их открытыми, незащищенными перед любой социальностью, которая приходила в дальнейшем к ним в жизни.
К тому же лозунг обмирщения и обогащения казался таким естественным. Четыре военных года принуждали идею к уходу из повседневности.
Идея, оставляя мирское, обрела новую черту – она теперь могла казаться навязываемой, искусственной, придуманной. А следом появилось понятие естественной жизни. Естественное логично проложило дорогу романтизации повседневности – 60-м годам. По всей толще советской жизни начались мелкие и крупные столкновения между заново открываемыми или новыми естественными общностями и идеей. Школа – двор, институт – студенческое братство, работа – увлечения, походы и туристские костры, колхоз – деревня, комсомольская организация – дружба, долг – любовь, бюрократ – научный работник, беззаветно служащий науке и прочее.
Из-под тяжкого спуда войны стало доставаться многое другое. И дворовое, «арбатское», – в том числе. Хотя последнее скорее – расставание, плач о несостоявшейся обычной человеческой жизни. Война, отодвинув идею, оголила и все эти простые возможности. Первая любовь, погибшие одноклассники, мирная довоенная жизнь…
Наш двор в 50-е годы оказался в межвременье. В 20–30-е годы идея наступала на повседневность, разрушая вековой семейный уклад. Разрывалась связь между отцами и детьми. Миллионы людей побежали в большие города, крестьяне становились рабочими и инженерами. Но повседневность контролировалась и управлялась идеей. Как и где ты будешь жить, сколько у тебя будет коров, земли или имущества – это решало государство или отдельный человек, но обязательно по договору с государством.
На смену связке я – семья – государство уже к началу войны пришла другая связка: я – государство. Которая стала главной для детей, родившихся после 1920 года.
Именно эта связка, прежде всего, и передавалась родителями детям, родившимся после войны. Семья – это лишь промежуточное звено, самое важное – это твои отношения с государством, начинающиеся очень рано, еще с детского сада. Таким образом наши отцы передавали нам свободу от себя, стремясь одновременно передать нас государству, в чьих руках находились они сами.
Украина. Первая любовь. Часть 1
Мы сняли две маленькие комнаты в домике на зеленой улице в местечке под названием Остёр в Черниговской области. Первым делом бабушка бросилась меня кормить. Но и без всякого принуждения у меня через пару недель открылся зверский аппетит. Я мог запросто съесть яичницу из пяти-шести яиц из-под домашних кур и заесть здоровенным куском хлеба с салом (сало там продавали в таких небольших брикетах, похожих на сливочное масло, в шуршащей бумаге, посыпанное крупной солью). Бабушка ходила на городской рынок и покупала свинину на косточке. А на полдник и ужин я выпивал галлоны домашнего молока и заедал творогом со сметаной. Уж не говоря о том, что у хозяина нашего домика был роскошный сад, и там росло все, что могла дать черниговская земля.
Когда в отпуск приехал отец, мы обедали за столом в саду, и мама подала ему большущую тарелку борща. Отец взял в руку ложку, и тут ему в тарелку со свистом, прямо, как граната, залетела огромная груша, упавшая с дерева. Весь борщ оказался у нас на одежде и лицах. Мы попадали со скамеек со смеху, особенно увидев испуганно-удивленное лицо отца, который сразу не понял, в чем дело. Долгие годы в нашей семье бытовала присказка: «Что такое Остёр? Это место, где груши падают в борщ».
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: