Оценить:
 Рейтинг: 0

Шестьдесят килограммов солнечного света

Год написания книги
2018
Теги
<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 13 >>
На страницу:
11 из 13
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– У него двадцать фунтов. Этого будет достаточно за форелей?

– Фунтов? А это что такое?

– Это валюта королевы английской Виктории.

– Я беру только исландскими кронами!

– Ну, это равняется семидесяти исландским кронам. Этого будет достаточно?

– Никоим образом, – ответил Копп.

– Сколько не хватает? – спросил кот.

И снова торговец замялся. Цена 33 форели за 1 кг муки была назначена при особых обстоятельствах, в некоем потрясении ума, на самом северном берегу, в двух днях пути от прилавка, вдобавок, за неделю до Рождества. К тому же все происходило на улице, да еще при пяти градусах мороза. Все эти факторы оказали неоценимое влияние на ценообразование и способствовали повышению стоимости.

Сислюманн разрубил этот узел, прибавив новый факт:

– Также за ним остался другой долг – старый тюремный приговор за кражу снеди, приравненный к двадцати семи ударам розгами.

– Он задолжал вам двадцать семь ударов розгами?

– Да.

– Может ли он погасить эту задолженность здесь и сейчас?

Борода вокруг рта сислюманна пошла волнами, глаза горели презрением. Что это еще за шутки? Капитан следил за ними из своей шотландской дали, и от этой бессмыслицы его начало клонить в сон. Как бы мало он ни понимал этот язык, он все же прекрасно понял, что дело здесь совершенно непонятное. Три килограмма муки превратились в девяносто девять форелей, которые стали двадцатью британскими фунтами, а те, в свою очередь, превратились в двадцать семь ударов розгами. Он собрался было сделать шаг вперед и разрубить этот узел, как сислюманн проглотил свой гнев и выдал финальный трубный аккорд:

– К тому же этого человека подозревают в убийстве пастора.

Агент вытаращил глаза, переводя взгляд то на Эйлива, то на сислюманна. А последний повернулся к капитану и обратился к нему по-английски, но слова «подозреваемый» не знал, а сказал только murder, а затем a priest. И все это сопровождалось таким серьезным выражением лица, что капитан переспросил:

– Этот человек убил пастора?

Сейчас все громы небесные пали на одну голову: отец-одиночка, у которого все имущество в кармане, а ребенок на руках, он должен торговцу, воровал с голоду и подозреваем в убийстве священнослужителя. Против такого перечня Эйлив стоял как истукан (а над его головой орали чайки, а майский холодок хватал за плечи и ляжки), и он одновременно был преисполнен раскаяния и праведного гнева, отягощен чувством вины и разгневан несправедливостью этого мира. Ему захотелось встретить этот момент криком – воплем, похожим на предсмертный крик хищника, но вместо того, чтоб поступить так, он лишь бросил взгляд на заснеженные горы за Фагюрэйри, их отроги, плоскогорья, все эти части тела своей родины, которые были знакомы ему лучше, чем чресла собственной супруги. И вот, когда этот темноглазый человек взглянул на эти многосугробные кряжи, он наконец осознал свое место в мире, понял, что он приговорен, что он с самого начала приговорен, не людьми, а страной, этой окаянной ураганной страной, что он виновен, а виновным его признали эти горы, одновременно и следователи, и судьи, и само наказание.

Он был простым исландцем.

Эйлив шагнул вперед из толпы, поднялся на палубу, предавая себя в руки торговца, сислюманна и полицейского, однако этим самым шагом задал самому себе тринадцать вопросов, которые все были разными вариантами одного и того же: «Что я, черт побери, делаю? Я, такой большой человек, склоняюсь перед мелюзгой, унижаю себя перед моим народом и иностранным господином морей! Я шагаю навстречу разверстой могиле…»

Он склонил голову перед властями, закрыл глаза и увидел перед собой огромные пароходные трубы на земле, а на одной из них – Геста, который раскачивался в дыму как на качелях.

И капитан, большой Адамс, наконец устал от всех этих разглагольствований и не стал делать замечания, когда Эйлив оказался за бортом, и его увезли на лодке прочь от парохода вместе с его любимым торговцем и драгоценным сислюманном.

Высокий человек сидел как приговоренный в сислюманнской лодке и по-прежнему не сводил глаз с седовершинных гор за Фагюрэйри. Никогда они не казались ему столь прекрасными – и никогда раньше он не испытывал к ним ненависти.

Его земляки выстроились вдоль борта «Мэйфлауэра», любопытные головы в шапках и шляпах, и наблюдали, как лодка остановилась посреди Лужицы, и там началась какая-то возня. Через несколько минут высокого человека повезли к одной шхуне, стоявшей на якоре в тихой гавани, ближе к берегу, – двухмачтовому палубному кораблю типа галеас. Шотландским глазам представилось, что это местное полицейское судно, которое сейчас повезет убийцу на юг, на встречу с правосудием. А многие из переселенцев за океан знали, что это знаменитая «Фагюрэйри», одно из акулопромышленных судов Коппа. Лодка скрылась за форштевнем шхуны, но вскоре появилась снова, уже без Эйлива.

Люди, к своему удивлению, заметили, что торговец держал ребенка.

Глава 24

Акулье сердце

«Акула!» – крикнул Гвенд рядом с Эйливом, и их товарищ, подручный на судне, подскочил к нему и начал вместе с ним тянуть. Они работали слаженно как один человек: рука одного держала снасть, в то время как рука другого втаскивала, и так рука за рукой. Качка была сильной, а на востоке набухала чернота, но они наконец набрели на акулу в море, и сейчас надо было приложить усилия и не оплошать. Корабль стоял на каменном якоре, который зацепился на глубине 200 саженей, так что судно удерживалось прочно, форштевнем к мокровею, без устали пронзая белопенную волну своим бушпритом. Старшой – широколицый прищуренный малый, Свальбард Йоуханссон с Лодочного берега, стоял у руля и следил за штагами, и реями, и линями, а паруса они все давно свернули.

Сам Свальбард был слишком поглощен мгновением собственной жизни, чтоб увидеть взглядом наших – более поздних – времен то, что представало перед ним, а это было грандиозное зрелище: дневной свет просачивался из белесого облака тумана впереди, а потом сверкал на промоченной волнами палубе, проглядывающей сквозь мачты, перекладины и реи, ванты и штаги – голые ветви того единственного вида «деревьев», который растет на море, а сильнее всего палуба сверкала, когда корабль «нырял» носом, образуя угол отражения с небом, а затем форштевень разрезал волну, и через него прокатывался шквал, солено-белая мокреть тяжелого сорта – а затем корпус вновь принимался взбираться вверх по водяной горе. На ее серо-зеленой вершине реяли белые гривы, словно снег, вихрящийся над ледником, а потом сугроб раскалывался, и волна обрушивалась на саму себя и на посудину. Но перед этим наклон становился таким опасно крутым, что маленькому мальчику, живущему в душе каждого капитана, казалось, будто он ведет свое судно прямиком в небеса, и это чувство было невероятным, потому что у правого борта четверо человек стояли на коленях у своих снастей, тянувшихся через релинг вниз, в самые глуби земные. Впрочем, один из них уже поднялся, и подручный Халльдоур пошел помогать ему, так как помимо капитана на палубе было пятеро человек, а шестеро – в трюме, объятые сном матроса во время большой качки: этот сон сладостнее всего на земле, да вот пробуждение от него слишком быстрое. Здесь по морю носились – спящие и бодрствующие, отсыревшие и до нитки промокшие, сильнорукие и мужественные – двенадцатеро исландских сверхбогатырей. Из всех героев моря эти были самыми великими: акулья эпоха в Исландии была вершиной в истории подвигов на море.

Ни до того, ни после того люди не выходили на открытых судах на морские просторы, чтоб помериться силой с таким злым и коварным существом, как акула. И хотя сейчас корабли по большей части оснащены палубами, защиты от холода и сырости на них по-прежнему мало, да и сами плавания не менее рискованные. Из тех 765 акулопромышленных судов, что выходили в море из рыбачьих поселков Исландии, 345 тонули или, как тогда выражались, их «на скалы наносило».

Эйлив стоял на коленях у самой передней акулоловной снасти, в заемных кожаных штанах, двойных рукавицах и почти не годной кожаной куртке, со слишком короткими для него рукавами. При каждом шквале морской холод сковывал его по рукам, как наручниками. Видимо, не существовало той овцы, у которой ноги были бы достаточной длины, чтобы выкроить рукава для такого верзилы. Одну руку он держал за бортом, сжимая натянутый как струна трос, чтобы почувствовать, когда Серая начнет ощупывать наживку или когда ринется на нее и зацепится пастью за «тягалку» – так назывался толстый крюк на акулу.

Его товарищи продолжали рьяно тянуть, Гвенд и хуторянин Халльдоур, подручный на этой вахте. Он помогал всем, дородный выходец из Хунаватнссислы с бакенбардами, сужающимися книзу, расторопный и на удивление крепкорукий. При такой качке работа была нелегка, но вот наконец показалась петля, а затем из волн вынырнуло искусно сработанное каменное грузило. Сейчас двоица пододвинулась к вантам, в сторону тали, но тут на корабль налетел внезапный порыв бокового ветра, и юный Гвенд поскользнулся на палубе, упустил трос и ударился правым бедром об один из ящиков для печени. Но Халльдоур успел удержать трос, пока мальчик не прихромал к нему обратно, весь разбитый, и они вдвоем вытянули это чудище из моря. Промоченная морем длинная борода хуторянина снова стала развеваться на ветру, словно набрякший от дождя шарф. Едва из воды показалось белое акулье рыло, подручный оставил Гвенда одного держать трос, а сам голыми руками схватил поколюкуи всадил глубоко в акулий хребет. Из-под оружия хлынул алый закат морской зверюги. Затем стали ждать возможности зацепить за акулу крюк тали. Это поручили Гвенду, и ему пришлось вытянуться так далеко за борт, что Халльдоур зажал одну его ногу между своих, чтоб мальчик не кувыркнулся в воду, если на корабль налетит еще один порыв ветра. Гвенд был отчаянной головой, но он пока только учился – этот восемнадцатилетний рыжий отпрыск деревни. Хуторянин Халльдоур обещал его матери привезти его назад. Эйлив смотрел, как паренек ловит нижней губой морскую воду, беспрестанно струящуюся вниз по его лицу, а затем сплевывает – воплощенная сосредоточенность! Его верхнюю губу украшал тоненький светлый пушок.

После нескольких попыток ему наконец удалось зацепить крюк за челюсть акулы, и ее наполовину вытянули из моря на тали, после чего мальчик взял резак и сделал на брюхе акулы горизонтальный надрез, а затем – надрезы вниз по обеим его сторонам. Тогда занавес, скрывавший печень, упал, и ее извлекли из чрева чудовища голыми руками, – ведь от этой ужасно ядовитой туши брали лишь ее одну, именно за ней и гонялись рыбаки; печень давала людям рыбий жир, превращаемый в золото. Он освещал улицы Британских островов и Дании в придачу, и стоило приложить усилия, чтоб все эти почтенные люди могли по ночам добраться до дому, пьяные в стельку, а может, и избитые до потери разума. Вместилище этого золота висело рядом с вместилищем желчи на крепкой жиле, и сейчас оно попало в руки Гвенда – это сверхтяжелое чудо, такое блестяще-скользкое. Он подождал, пока качка поможет ему перенести ее через борт, а затем обрушил ее в ящик для печени, и она шлепнулась, ударившись о его внутреннюю стенку и при этом слизисто поблескивая.

Эти исландские вояки жаждали только сердца своего врага, а остальное вышвыривали; и вот теперь тушу сбросили в море. Впрочем, иногда из Серой также вырезали и так называемый глоткожелудок, если он был достаточно жирный – на приманку, ведь самым большим лакомством акулы считали как раз нутряной жир собственных сородичей. И если людям не удавалось быстро и хорошо зацепить чудище, бывало, что акулу могли извлечь из пучины уже объеденной: стоило той принять вертикальное положение, ее же товарки улучали момент и нападали на нее. Порой от акулы тогда оставалась одна лишь голова: это называлось «улов прощелкали». Тогда эту голову поднимали на крюке, а потом наживляли на него же в качестве приманки и опускали в море. Бывало, что «прощелкивали» и два раза подряд: тогда над крюком висели две головы, а внизу за него зацеплялась третья акула – уже целая. Она поднималась из пучины словно зубастый, дважды венчанный епископ в двух мордоподобных митрах: одной для папы, другой для Лютера.

«Но обычно наживкой служила либо тухлая конина, либо соленое тюленье сало; все это нанизывалось на крючок по кусочкам, по очереди: сперва тюленина, за ним конина, за ним опять тюленина и так далее; под конец весь крюк становился полосатым от светлых и темных кусков, а делалось это, чтоб потешить взоры Серой, ведь для нее блюда надо было сервировать непременно красиво. В рассол для тюленины добавляли ром, чтоб жир не прогоркал, но пах сильнее», – так пишет в своем фундаментальном труде о предводителе акулодобытчиков Саймюнде Саймюндссоне его увековечиватель Хагалин. Эти два деликатеса покачивались в трюме в двух гигантских бочках из-под керосина, и коктейль из тюленины моряки прозывали «блюёк». Того, кто отпивал его, немедленно постигала морская болезнь. Эта бочка рома в трюме и являлась причиной того, что на промысел акулы не выходили без полного бочонка бреннивина. Корабельщики считали недопустимым, чтоб добыча пропускала рюмашку, а они сами неделями маялись на море всухую.

Ветер все крепчал. И сейчас корабль пронзал бушпритом волну за волной, а у левого борта к тому же показались льдины: они вошли в зону дрейфующего льда. Шел седьмой день мая месяца, и такой весенний лед на море назывался «майским». Надо было срочно поднимать якорь, пока он не оборвался, и ложиться в дрейф, хотя акула все еще клевала. Новичок у передней снасти, тот, длинный, которого хозяин определил на корабль перед самым отбытием, сейчас тащил трос. Силы он был недюжинной, а еще хорошо умел обращаться с тросом и не нуждался в помощи подручного даже в самый первый момент – а ведь тогда трос тяжелее всего, потому что тогда Серая на своем поле: бьется и не желает покидать глубины. Но чем выше ее поднимали из моря, тем она больше слабела и, вытащенная полностью на воздух, уже не шевелилась совсем, она стала уже безвольным инструментом, добровольно умершим гигантом. А потом подошел хуторянин Халльдоур со своей поколюкой и погрузил ее в хребет белобрюхой Серой, которая со свистом извергла свою кровь, словно кит – фонтан. А затем они подняли ее повыше – акула была такая крупная, каких им уже давно не доводилось видеть, а у Эйлива это была первая акула за более чем десять лет. Он подивился, что такой король так легко расстался со своей короной, а потом позволил так далеко вытащить себя за пределы королевства, чтобы там его проткнули. Эйлив занес лезвие и вырезал у короля обложенное печенью сердце, а затем вырвал его из грудной полости одной рукой. И пока он так стоял, держа в правой руке это сердце – гигантское, как у тролля, пульсирующее жизнью, которой оно наделяло тело, а в левой – лезвие, по носовой части корабля прокатилась волна и надолго скрыла его от взоров экипажа. А затем он показался вновь: стоя на том же месте с теми же предметами в руках: сердцем и копьем, не опираясь ни на борт, ни на штаг. Затем он – с мокро-зябкой медленностью – потянулся к ящику для печени, сбросил в него драгоценную добычу, а свое лезвие прислонил к открытому люку. И тут нежданно-негаданно в его голове возникла не картина или фантасмагория, а стихотворные строки; его глаза начертали их, пока он мокро-медленно окидывал взглядом корабль, от капитана Свальбарда до конопатого Гвенда и хуторянина Халльдоура, стоявших рядом с ним:

Бьет и на море, бьет и на суше,
боец никогда не насытит душу.

Глава 25

Дверная ручка

Маленький мальчик в большой кладовой. Вот удача так удача. Тут варенье пролили, тут маслом капнули, а тут кофтоська от чейносйива… И даже сахаринки на полу, по которым я ползу, и мешок с мукой на полке стоит открытый, и молоко в блюдечке на пороге, или оно для Клеепаты? Так она из-за этого меня вчера поцарапала? А ладно, все равно попью.

– Гест, родной, в кладовку ни-ни! А ну, вылезай! И не пей кошкино молоко! Вот что теперь мама скажет? Мама рассердится, ух, как рассердится. Ну, оп-па!

Это Малла, экономка. Она вечно в дырявых носках; я вижу эти дырки, а другие не видят, они на подошвах, – а вот теперь она берет меня на руки. Я не знаю ничего лучше, чем запах, который исходит от нее, он даже приятнее, чем от лбинчиков, которыми меня угостили в Перстовом в тот день, когда умерла мама. Что это за запах, я не знаю, но думаю, что это пахнут ее веснушки. А вот она закрывает кладовую и спускает меня с рук в столовой, она там накрывает на стол, вечно чем-то занята. Все остальные еще спят, только Купакапа не спит. Он вышел, чтоб попи?сать деньгами.

Здесь полы везде широкие и просторные, как гладь моря у нас во фьорде, только гораздо ровнее, и я могу уползать и убегать далеко, насколько хватает глаз, из вот этого леса ног под столом в столовой, и в другую комнату, где ковер – а он мягче, чем даже земля, которая была там, где мы жили с Хельгой-телкой. Я это помню, хотя и сам того не знаю, потому что я ребенок, и мне не нужно знать всего, что мне известно. А если я заберусь на стул, то увижу в окно все дома и Лужицу – они стоят вокруг нее и отражаются в ней. Это все под стеклом. Я могу постучать по какому-нибудь дому, лизнуть его – но съесть его мне никогда не удавалось. А мне так хочется вон тот большой белый под травяным бережком.

– Это фсё Гетту!

Ну вот, пришла Клеепата, мы с ней в этом доме – напольные обитатели, а все остальные живут там, вверху. Ее иногда берут на руки, но меня все-таки чаще, я им нравлюсь больше, да к тому же со мной и веселее, я могу их рассмешить, а еще я выгляжу не так по-дурацки, как она: без одежды и волосатая, да еще с этим хвостом, – а еще она ползать совсем не умеет, а ходит на руках и ногах, как обезьянка из книжки, которую мне читала Тедда. А еще кошка довольно злая и очень-очень глупая. Прыгает она, к примеру, очень высоко, зато никогда не облизывала дверную ручку, ту, позолоченную, в гостиной, а ведь умеет запрыгивать и на стул, и на этот, – забыл, как называется.

Дверная ручка – самое лучшее в этом доме. Она из золота, вкус у нее золотой, я бы ее так весь день и облизывал, но мне говорят – нельзя: то ли потому, что она грязная, то ли потому, что она станет грязной, если я ее оближу. Я этого пока не понимаю. Но подозреваю, что на самом деле они ее просто хотят себе. Вечерами, когда я уже сплю, они все наверняка спускаются в гостиную и по очереди лижут дверную ручку. Я в этом уверен. Иначе они бы себя так не вели. Все только об этой ручке и думают. Все-все, кроме Клеепаты и Купакапы. Он облизывает только фигары, которые прячет в специальном фигарном ящике в ползательной гостиной. Лижет, лижет – пока от них дым не повалит. Тогда он исчезает за тучей – совсем как гора, которая возвышается над домами.

Ага, вот она опять пришла. Сейчас меня покормят. Она уносит меня в кухню. Меня не кормят со всеми вместе. Меня кормят отдельно. Мне дают осянку с молоком, а иногда еще и хлеб-сосушку. Он вкуснее всего. Ух ты, вот сейчас мне его дали. Я вынужден прерваться. Больше пока говорить не смогу. Гетт куффаеть.

Глава 26

Пережидая шторм

И волны все бьются и бьются, ибо море разбивает все, что само же породило. Этот вал не ведает преград и не склоняется ни перед чем, кроме берега.
<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 13 >>
На страницу:
11 из 13

Другие электронные книги автора Халльгрим ХЕЛЬГАСОН

Другие аудиокниги автора Халльгрим ХЕЛЬГАСОН