Король назначил генеральным контролером финансов некоего Тюрго, сорока восьми лет, человека нового, рационалиста, сторонника принципа невмешательства. Он кипел энергией, брызгал идеями, его переполняли замыслы реформ, которые, по его словам, уберегут страну от погибели. Тюрго воображал себя героем дня и прежде всего задумал урезать содержание двора. Версаль был потрясен. Один из придворных, Мальзерб, посоветовал новому министру вести себя осмотрительнее, иначе наживет врагов.
– Народ нуждается, – резко ответил Тюрго, – а что до меня, то в моем семействе все умирают в пятьдесят.
Весной 1775 года волнения прокатились по рыночным городам, особенно в Пикардии. В Версале восемь тысяч горожан собрались у дворца и стояли, с надеждой всматриваясь в королевские окна. Как обычно, люди полагали, что личное вмешательство короля спасет положение. Интендант Версаля пообещал, что цена на пшеницу будет заморожена. Нового короля уговорили обратиться с балкона к народу. После чего народ мирно разошелся.
В Париже толпы грабили булочников на левом берегу Сены. Полиция произвела несколько арестов, стараясь не нагнетать обстановку и избегать открытых столкновений. Было предъявлено сто шестьдесят два обвинения. Двух мародеров, одному из которых исполнилось шестнадцать, повесили на Гревской площади одиннадцатого мая в три пополудни. Чтобы другим было неповадно.
В июле 1775 года молодой король и его красавица-жена должны были посетить лицей Людовика Великого. Подобный визит традиционно следовал за коронацией, но их величества не собирались задерживаться надолго – впереди их ждало множество других увеселений. Свита должна была дожидаться короля с королевой у главных ворот, где они выйдут из кареты, а самый прилежный из учеников прочтет приветственный адрес. В назначенный день погода испортилась.
За полтора часа до прибытия почетных гостей учеников и учителей выстроили у ворот на улице Сен-Жак. Конные полицейские без церемоний оттеснили их назад и заставили перестроиться. Редкие капли сменились густой моросью. Затем появились королевские приближенные, стражники и придворные. К тому времени, как они разместились у ворот, все успели промокнуть, замерзнуть и перестали искать место с наилучшим обзором. Никто не помнил последней коронации, поэтому никто не предполагал, что все так затянется. Ученики сбились в кучки, приплясывали на месте и ждали. Если кто-нибудь ненароком выступал вперед, полицейские отпихивали его назад, потрясая оружием.
Наконец показалась королевская карета. Теперь все стояли на цыпочках, вытянув шею, а самые младшие ныли, что, прождав столько времени, ничего не увидят. Директор отец Пуаньяр вышел из толпы, отвесил поклон и, обращаясь к королевскому экипажу, начал подготовленную речь.
Во рту у стипендиата пересохло, его руки слегка дрожали. Хорошо, что он будет читать на латыни и никто не заметит его провинциального акцента.
Королева высунула из окна хорошенькую головку и снова скрылась в карете. Король махнул рукой и что-то пробормотал человеку в ливрее, который с усмешкой передал его слова официальным лицам, а те, обращаясь к замершему в ожидании остальному миру, обошлись пантомимой. Все ясно – выходить их королевские величества не собирались. Приветственный адрес надлежало прочесть, обращаясь к карете, где уютно устроилась королевская чета.
Голова у отца Пуаньяра шла кругом. Следовало расстелить ковры, развесить балдахины, возвести временный павильон, украшенный зелеными ветками в модном деревенском стиле, а возможно, флагами с королевским гербом или венками из цветов в виде королевских монограмм. На его лице отображались ужас и раскаяние. К счастью, отец Эрриво сообразил подать знак стипендиату.
Стипендиат начал читать, голос постепенно набирал силу. Отец Эрриво выдохнул, он сам писал речь, сам готовил юношу. И теперь мог быть доволен – речь удалась.
Королева поежилась от холода.
– Ах! – прошелестело по рядам. – Она продрогла!
Спустя мгновение королева подавила зевок. Король участливо повернулся к ней. Но что это? Кучер натянул поводья! Тяжелый экипаж, заскрипев, сдвинулся с места. Они уезжали, не дослушав адрес, не ответив на приветствие.
Стипендиат как будто не заметил, что происходит. Он продолжал читать, глядя прямо перед собой, лицо было бледным и спокойным. Не мог же он не заметить, что карета катится по улице, унося прочь сиятельных пассажиров?
Невысказанные чувства повисли в воздухе. Мы готовились весь семестр! Ученики бесцельно топтались на месте. Дождь припустил с новой силой, но всем казалось невежливым рвануть сквозь толпу в поисках укрытия. Впрочем, они поступили бы не грубее, чем король с королевой, оставив Как-вас-там разглагольствовать в одиночестве посреди улицы…
– Не принимайте это на свой счет, – сказал ему отец Пуаньяр. – Мы не виноваты. Ее величество просто устала…
– Надо было обратиться к ним на японском, – заметил стоявший рядом юноша.
– В кои-то веки вынужден с вами согласиться, Камиль, – ответил отец Пуаньяр.
К тому времени стипендиат завершил свою речь. Без улыбки он тепло пожелал монархам, уже скрывшимся из виду, счастливого пути и выразил верноподданническую надежду, что в скором времени лицей будет иметь честь…
Рука сочувственно опустилась юноше на плечо.
– Не переживайте, де Робеспьер, на вашем месте мог оказаться любой.
И тут стипендиат позволил себе улыбнуться.
Это случилось в июле 1775-го в Париже. В Труа Жорж-Жак Дантон перевалил за половину отпущенных ему лет. Разумеется, его родные об этом не догадывались. Он хорошо учился, но едва ли вы назвали бы его уравновешенным. Будущее Жорж-Жака было предметом семейных дискуссий.
Однажды в Труа рядом с кафедральным собором человек рисовал портреты прохожих. Он делал наброски, посматривал на небо и мурлыкал себе под нос популярную, крайне привязчивую мелодию.
Никто не хотел становиться его моделью, прохожие торопливо проскакивали мимо. Впрочем, художника это не смущало – казалось, в этот погожий летний денек он нашел себе лучшее занятие на свете. Художник был не местный, одет с претензией, по-столичному. Жорж-Жак остановился напротив. Он колебался. Ему хотелось увидеть набросок и поговорить с художником. Он любил разговаривать с людьми, особенно с незнакомцами. Хотел знать все про чужую жизнь.
– Желаете портрет? – Художник на него не смотрел, потому что клал на доску новый лист.
Юноша засомневался.
– Вы студент, денег нет, я все понимаю. Но ваше лицо – Господи Иисусе, досталось же вам! В жизни не видал таких шрамов. Просто не двигайтесь, пока я набросаю углем несколько вариантов, а после получите самый удачный.
Жорж-Жак стоял смирно, косясь на художника уголком глаза.
– Только не разговаривайте, – велел ему тот. – Сейчас я одолею эту ужасную насупленную бровь и все вам расскажу. Итак, меня зовут Фабр. Фабр д’Эглантин. Забавное имечко. Вы спросите, почему д’Эглантин? Ну, раз уж вы изволили спросить, в тысяча семьсот семьдесят первом на литературном состязании в Тулузской академии мой талант почтили венком из эглантерий. Невероятное, поразительное признание поэтических заслуг, предмет зависти многих, не правда ли? Честно говоря, я предпочел бы маленький золотой слиток, но что поделаешь? Друзья заставили меня добавить к моему собственному имени этот довесок в память о грандиозном событии. Поверните голову. Нет, в другую сторону. Должно быть, вы спрашиваете себя, почему этот малый, чьи труды на литературном поприще оценены так высоко, рисует портреты на улицах?
– Вероятно, вы обладаете самыми разнообразными талантами, – предположил Жорж-Жак.
– Кое-кто из местных сановников пригласил меня почитать вслух мои сочинения, – сказал Фабр. – Впрочем, ничего не вышло. Я поссорился с моими покровителями. Наверняка вы слышали, с творцами такое случается сплошь и рядом.
Стараясь не вертеть головой, Жорж-Жак пытался рассмотреть художника. Лет около двадцати пяти, невысокий, короткие ненапудренные черные волосы. Сюртук был вычищен, но протерся на обшлагах, а рубашка износилась. Все, что Фабр говорил, звучало серьезно и несерьезно одновременно, а его лицо постоянно меняло выражение.
Художник выбрал другой карандаш.
– А теперь левее, – попросил он. – Говорите, мои таланты разнообразны? На самом деле я драматург, постановщик, портретист, как видите, а также пейзажист. А еще композитор, музыкант, поэт и балетмейстер. Еще я пишу эссе на любые общественно значимые темы и говорю на нескольких языках. Кроме того, мне хотелось бы заняться садово-парковой архитектурой, но пока у меня не было заказов. Увы, мир не готов меня принять. До прошлой недели я был бродячим актером, но остался без труппы.
Фабр закончил рисовать. Отбросив карандаш, он прищурился, держа наброски на вытянутых руках.
– Этот, – решил наконец художник. – Самый удачный, держите.
На Дантона с бумаги смотрело его некрасивое лицо: длинный шрам, расплющенный нос, густая прядь волос надо лбом.
– Когда вы прославитесь, – сказал Жорж-Жак, – этот портрет будет стоить немало. – Он поднял глаза. – А что случилось с другими актерами? Вы собирались дать представление?
Жорж-Жак не отказался бы увидеть пьесу. Его жизнь текла безмятежно и предсказуемо.
Неожиданно Фабр резко вскочил с табурета и показал неприличный жест в сторону Бар-сюр-Сен.
– Два наших славных лицедея плесневеют в деревенском узилище по обвинению в пьянстве и нарушении общественного по рядка, а нашу приму несколько месяцев назад обрюхатил какой-то жалкий сельский субъект, и теперь она годится лишь на самые вульгарные роли в низкопробной комедии. Труппа распалась. Временно. – Он снова сел. – А теперь о вас. – Глаза Фабра зажглись интересом. – Вряд ли вы готовы сбежать из дома и стать бродячим актером.
– Нет, не готов. Мои родные хотят, чтобы я стал священником.
– О, оставьте эту мысль. Знаете, как выбирают епископов? По родословной. У вас есть родословная? Посмотрите на себя. Вы деревенский юноша. Какой смысл заниматься чем бы то ни было, если нет надежды взобраться на самую вершину?
– Но достигну ли я высот, если стану бродячим актером? – учтиво спросил Жорж-Жак, словно и впрямь обдумывал такую мысль.
Фабр расхохотался:
– Вы можете играть злодеев. Успех вам обеспечен. У вас богатый тембр, только вы не умеете им пользоваться. – Он похлопал себя по груди. – Голос должен идти отсюда. – Фабр постучал кулаком ниже диафрагмы. – Представьте, что голос – это река. Отпустите ее, пусть вольно течет вдаль. Весь трюк в дыхании. Расслабьтесь, расправьте плечи. Дышите отсюда, – он ткнул себя в грудь, – и сможете говорить несколько часов кряду.
– Зачем мне это? – спросил Дантон.
– О, я знаю, что у вас в голове. Вы думаете, актеришки – низший слой общества. Ходячее дерьмо. Как протестанты. Как евреи. Тогда ответьте мне, юноша, чем вы-то лучше? Все мы черви, все дерьмо. Вы сознаете, что завтра вас могут упрятать в темницу до конца дней, если король подпишет бумажку, которую даже не читал?