Учиться говорить правильно - читать онлайн бесплатно, автор Хилари Мантел, ЛитПортал
bannerbanner
На страницу:
4 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Мы подошли к сложенной из камней ограде, я подсадила ПиДжи, хотя он, ей-богу, и сам мог бы меня подсадить. Потом я тоже туда взобралась, и некоторое время мы сидели рядышком на этой каменной стене, а вокруг нас постепенно сгущались сумерки. Уже четыре часа, думала я, а мы с раннего утра бродим тут в поисках Майка. И мне вдруг пришла в голову дикая мысль: а ведь я могла бы утопить ПиДжи Пига и обвинить во всем того человека с оторванным карманом. Я могла бы, например, схватить братишку за воротник пальто, подтащить к воде и толкнуть туда, прямо в заросли ярко-зеленых водорослей; и надо все толкать и толкать его, прикрывая ему лицо и рот рукой, пока намокшая одежда своей тяжестью не утянет его на дно. Потом я представила себе, что веду некую иную, новую, жизнь, и у меня есть беспечный ухажер; а затем я увидела лилии на воде и плывущую дамскую шляпку… Насколько я знала,тогдаиз-за погибшей Клары никто повешен не был. «А что у нас будет к чаю?» – спросил вдруг ПиДжи, и мне вспомнились слова из какого‐то произведения Шекспира, которое мы проходили в школе: «Если вдруг случится так» (и вот теперь случилось) [6]. Я вдруг почувствовала, что от этой сырости у меня начинает ломить кости – словно я вдруг стала своей собственной бабушкой, – и я подумала: «Да черт вас всех побери! Никто ведь никогда меня не слушает, никто ничего не желает замечать, никто ни хрена не желает делать! Ты тут бродишь, ослепнув и одичав от усталости, а они тем временем продолжают мастерить рождественские игрушки и жарить яичницу!» «Да пошло оно все», – сказала я, в рамках эксперимента глядя на ПиДжи, и тут же подумала: «Интересно, как он на это отреагирует?» «Да пошло оно все», – тут же с восторгом повторил он следом за мной. Мы снова побрели по тропинке вдоль берега, крича: «Майк! Майк!» А вокруг становилось все темнее, и ПиДжи Пиг просунул свою озябшую ручонку в мою ладонь, тоже ледяную. Так мы и шли с ним сквозь ночную тьму, и я спрашивала себя: «Как это мне пришло в голову, что я могла бы его убить? Ведь он же сама верность!» Хотя, если бы ПиДжи действительно утонул, кого‐нибудь потом назвали бы в его честь. «Идем, ПиДжи, – сказала я ему. – Только свистеть ты уж пока перестань». Я встала у него за спиной, сунула замерзшие руки в капюшон его пальто из шерстяной байки и стала потихоньку, ласково подталкивать его в сторону дома.

Когда мы туда добрались, воздух там показался мне переполненным повисшими в нем бесчисленными обвинениями в наш адрес. Где это мы столько времени шлялись? Неужели возле канала, где полно бродяг и всякого сброда? Я заметила, что мама уже успела вымыть миски Майка и поставила их на сушилку. Поскольку обычно хозяйственностью моя мать не отличалась, мы с ПиДжи уже по одному этому признаку поняли, что Майк домой больше не вернется; он навсегдасгинул; во всяком случае, в нашу дверь он уже никогда не войдет. И тут я все‐таки не выдержала и расплакалась – не от усталости, нет, хотя за тот день ее накопилось немало. Эти горькие слезы хлынули так внезапно, что я уже ничего не видела перед собой, даже рисунок на обоях. Но потом я увидела, что ПиДжи, раскрыв рот, растерянно на меня смотрит, и тут же постаралась взять себя в руки, страшно жалея, что позволила себе расплакаться в его присутствии. Стиснутыми кулаками я быстро вытерла слезы и поспешила заняться чем‐то насущным.

Путь красоты извилист

Когда я уже немного подросла, но детство мое все еще продолжалось, вдруг начали исчезать мои сверстники. Они исчезали и на окраинах нашего фабричного городка, и в пригородах Манчестера, и тела их – увы, далеко не все – впоследствии обнаруживали на вересковых пустошах. Тела были закопаны в землю, образуя своеобразное кладбище, рядом с которым я родилась и выросла, так что меня с раннего детства наставляли, как я должна себя вести, проживая в столь опасной местности. Вересковые пустоши всегда наказывали тех, кто оказался в неправильном месте в неподходящее время. И тех, кто проявил подобную глупость, как и тех, кто просто оказался неподготовленным к встрече со смертельной опасностью, пустоши попросту убивали. Бродяги и просто любители дальних прогулок, явившиеся на пустоши из большого города, а также беспечные мальчишки в вязаных шапках с помпонами – все они могли много дней ходить там кругами и в итоге умирали под открытым небом от истощения, утратив последние силы. Отправившимся на поиски заблудившихся спасательным отрядам действовать мешали плотные туманы, которые подобно савану окутывали пустоши. В целом эта местность казалась довольно безликой, хотя и обладала своими собственными возвышенностями и впадинами; ее округлые холмы катились словно неторопливые могучие волны, то вздымаясь, то опадая, а среди холмов бежали ручьи, тянулись тропы, идущие как бы из ниоткуда в никуда; под ногами там вечно чавкала напитанная влагой земля, а на склонах тамошних холмов долго-долго не таял ноздреватый снег; порой случалось, что из внутренних районов страны с пронзительным визгом налетал на вересковые пустоши стремительный шквал, но и это тоже считалось вполне характерным для данной местности: там даже при самой мягкой погоде в воздухе всегда чувствовалось некое беспокойство, запах неприятных миазмов, точно отзвук никому не нужных воспоминаний. А уж когда улицы окрестных селений накрывали отвратительная морось и густой туман, очень легко было представить себе, что если сделаешь хоть шаг из родительского дома, если выйдешь за пределы своей улицы, а тем более своей деревни, тебе неизбежно будет грозить страшная опасность; один-единственный рискованный шаг, одна крохотная ошибка – и ты пропала.

В годы моего детства еще одной возможностью пропасть, сгинуть, быть обреченным на погибель считалось проклятие. Ведь проклятые осуждены навечно оставаться в аду, и со мной, ребенком из католической семьи, в те далекие 1950‐е годы это могло произойти проще простого. Тебя мог поймать в самый неподходящий момент, например, водитель автомобиля, гнавший вовсю, а ты ему подвернулась как раз между двумя исповедями, которые полагалось обязательно совершать каждый месяц, – когда твоя иссушенная грехами и не получившая должного благословения душа могла с легкостью отделиться от тела, как бы отломиться от него подобно сухому сучку. Наша школа стояла в этом отношении весьма «удачно»: как раз в этом месте дорога два раза красиво изгибалась, так что риск всевозможных несчастных случаев был очень велик. Спасти свою душу было, конечно, можно, но для этого в последние мгновения жизни, в сумбуре сокрушенной плоти, переломанных костей и льющейся крови, нужно было просто вспомнить нужную формулу: точные слова молитвы. Все дело было во времени – требовалось просто успеть. Но мне казалось, что вряд ли спасение было как‐то связано с проявлением Высшего милосердия. Господне милосердие вообще представлялось мне смутной теорией, которую я ни разу не видела примененной на практике. Зато мне не раз доводилось видеть, как те, кто обладал и силой, и властью, из любой ситуации извлекали для себя максимальную выгоду. Политика игровой площадки и школьного класса не менее поучительна, чем политика парадных маршей и выступлений в сенате. Я уже и тогда понимала, а несколько позже мне дополнительно разъяснил это Фукидид[7], что «сильные забирают то, что могут, а слабые отдают им то, что должны».

Соответственно, если дома сильные объявили тебе: «Мы едем в Бирмингем», ты должна ехать в Бирмингем. Мать сказала, что мы едем в гости, и я спросила, к кому, потому что раньше мы никогда в гости не ездили. В одну семью, с которой мы с тобой пока не знакомы, ответила мама, и даже не знаем, что это за люди. И еще несколько дней после того, как мне объявили о предстоящей поездке, я все повторяла про себя слово «семья»; в моем представлении оно казалось рассыпчатым и приятно мягким, словно сухарик, обмакнутый в молоко; я словно чувствовала теплый запах, исходивший от этого слова; очень человечное тепло пушистого клетчатого пледа и чуть кисловатый, дрожжевой запах младенческих волос.

Всю неделю, предшествовавшую нашей поездке, я обдумывала те странные обстоятельства, которые были с этой поездкой связаны, и пыталась разрешить несколько явных противоречий, разгадав связанные с этими противоречиями загадки. А еще я пыталась разобраться в том, кто же такие «мы», являемся ли мы тожесемьей, собираясь нанести этот необычный визит, ибо в данном случае понятие «мы» отнюдь не являлось для меня ни чем‐то постоянным, ни чем‐то вполне понятным.

Вечером накануне поездки меня отправили спать в восемь часов – хотя на следующий день была суббота, да и школьные каникулы все еще продолжались. Я подняла раму на окне, высунулась наружу в сгущавшиеся сумерки и стала ждать, когда вдали за полями в тени большого холма расцветет огнями одинокая цепочка уличных фонарей. В воздухе сладко пахло травами, словно сумерки принесли с собой душистую дымку; отовсюду слышалась музыкальная тема из сериала «Доктор Килдеар», который показывали по пятницам вечером; эта музыка доносилась из сотен телевизоров, из сотен открытых окошек, из сотен домов, стоявших на склоне холма, перелетала через водохранилище и пустоши, и я, уже засыпая, словно видела перед собой этих врачей, сосредоточенных, немного мрачных, с как бы остекленевшими взглядами и застывших в определенных позах подобно изображениям античных героев на выпуклом боку древней амфоры.

Я как‐то читала об одной амфоре, на которой были высечены такие слова:

Следуя долгу, идешь по прямой,Но путь красоты извилист.Двигайся в жизни дорогой одной,И красота вечно будет с тобой.

В пять утра меня разбудил мамин крик. Я моментально сбежала вниз в своей пятнистой синей пижаме и, наливая себе из уже согретого чайника горячей воды, чтобы умыться, случайно обратила внимание на свое лицо, показавшееся мне на свету каким‐то опухшим, видимо со сна, и серым, как плохо отстиранное постельное белье, когда его летом выкладывают проветриться на залитый солнцем подоконник. Я никогда еще не уезжала так далеко от дома; да и мама, как она сказала, тоже. Все это страшно меня возбуждало, я даже расчихалась от избытка чувств. А мама молчала и, стоя на кухне в первых неуверенных лучах солнца, быстро готовила в дорогу сэндвичи с холодным беконом и заворачивала их в вощеную бумагу с таким торжественным видом, словно священнодействовала.

Ехать мы собирались на машине Джека, моего отчима. Она уже несколько последних месяцев ночевала на обочине возле нашего дома. Эта маленькая серая машинка была удивительно похожа на формочку для пудинга или желе, так что какой‐нибудь великан мог сделать с ее помощью целую гору желе, состоящего из богохульных слов и жира. Машинка эта обладала прямо‐таки мерзким характером – ленивым, зловредным и подлым. Будь она лошадью, ее бы наверняка давно пристрелили. Двигатель у нее то и дело закипал и начинал плеваться; подвеска грохотала; выхлопная труба прогорела; тормоза не держали, но она упрямо тормозила на каждом подъеме, а на каждом повороте с шипением останавливалась. Масло она пожирала в невероятных количествах, а когда ей требовались новые шины, дома возникали громкие ссоры из-за отсутствия денег, и все начинали так хлопать дверями, что звенели и чуть не вылетали стекла в дверцах кухонного буфета.

Короче, машина эта пробуждала в каждом, кто ее видел, самые дурные чувства. Она была одной из первых частных машин на нашей улице, и соседи, по-своему ошибаясь, нам завидовали. Они и раньше явно с большим удовольствием желали нам зла, гнусно при этом ухмыляясь, но особенно злобное негодование мы вызывали у них, когда начинали таскать к припаркованной на обочине машине всевозможные коврики и котелки, походные плитки, дождевики и резиновые сапоги – то есть все то, что всегда прихватывали с собой, отправляясь на целый день к морю или в зоопарк.

Теперь нас в семье было уже пятеро. Мы с мамой, двое моих младших братишек, больших любителей кусаться, щипаться и скалить зубы, и Джек. Мой родной отец в подобных развлекательных поездках не участвовал. Хотя ночевал он по-прежнему в нашем доме – в той самой последней по коридору комнате, где обитало и привидение, – но придерживался собственного расписания и собственных привычек: джаз-клуб по пятницам, а по вечерам в выходные сольные упражнения в синкопировании, когда он с совершенно отсутствующим видом стучал по клавишам пианино. Он далеко не всегда вел именно такой образ жизни. Когда‐то именно он впервые отвел меня в библиотеку. И на рыбалку мы с ним раньше вместе ходили, прихватив мой рыболовный сачок. И карточным играм он меня научил, и показал, как разобраться в программе скачек – все это, возможно, не самые подходящие занятия для восьмилетней девочки, но, с другой стороны, любое умение в нашем тупом старом мире – поистине благословение Божие.

Но те дни давно уже остались в прошлом. Для меня все кончилось, когда у нас поселился Джек. Сперва‐то он был просто гостем, но потом, причем без всякого перехода, мне стало казаться, что он и всегда здесь жил. И одежду свою он к нам никогда не перевозил – ни в чемодане, ни просто на руке, неупакованную; он как‐то сразу явился полностью укомплектованным. Вечером после рабочего дня он подъезжал к дому на своей зловредной машине, и стоило ему подняться на крыльцо и войти в дверь, как мой отец словно растворялся в сумраке своей комнаты и там предавался каким‐то неясным вечерним занятиям. У Джека была чистая загорелая кожа, под рубашкой бугрились мускулы, и, в общем, его можно было бы назвать истинным воплощением мужчины – если, конечно, мужчина это тот, кто вызывает тревогу и разрушает мир и покой.

Желая меня развлечь во время одной весьма болезненной процедуры – пока мама вычесывала из моих густых, вечно спутанных волос колтуны, – Джек рассказывал мне о Давиде и Голиафе. Успеха его история не имела, хотя он старался изо всех сил – как, впрочем, и я сама – подавить мои вопли. Когда он говорил, голос его звучал плавно, с лондонскими интонациями, поскольку он был его уроженцем; карие, карамельно-сладкие глаза Джека завлекательно мерцали, поблескивали яркие белки. Он неплохо изображал Голиафа, а вот роль Давида, по-моему, совсем ему не удавалась.

Мучительное расчесывание волос длилось нескончаемо долгие полчаса. Потом мою густую гриву мама пришпиливала – буквально к черепу! – стальными заколками, и я наконец сползала, совершенно измученная, с кухонной табуретки. Джек тоже вставал, не меньше меня, похоже, истощенный; наверное, он и представить себе не мог, как часто подобная процедура должна повторяться. Вообще‐то детей он любил или воображал, что любит, но я (благодаря недавним событиям, а также аналитическому складу ума) ребенком считать себя уже почти перестала, тогда как сам Джек был еще слишком молод и неопытен, чтобы с легкостью разрулить ту ситуацию, в которую по собственной воле угодил, и всегда пребывал как бы на грани, ощущая постоянное давление и раздражение, а потому легко воспламенялся; он вообще отличался чрезвычайной обидчивостью. Я опасалась вспышек его темперамента, его иррационального гнева, тем более спор он обычно вел с помощью весьма грубых доказательств, пиная ногой тяжелые предметы из железа и дерева или проклиная не желавший разгораться огонь, и я каждый раз вздрагивала при звуках его голоса, хоть и старалась, чтобы внешне это было не очень заметно.

Теперь же, оглядываясь назад, я обнаруживаю в себе – хотя лишь в определенной степени способна выразить словами то, что там обнаруживаю, – как бы некий положительный сдвиг по отношению к Джеку и даже, пожалуй, определенную к нему симпатию и сочувствие.

* * *

Кстати, именно вспыльчивый нрав Джека и его вечное стремление защитить неудачника послужили причиной той нашей поездки в Бирмингем. Он хотел познакомить нас со своим другом родом из Африки. Следует вспомнить, что это было самое начало 1962 года, а мне еще ни разу в жизни не доводилось встречаться с уроженцами африканских стран, я видела их только на фотографиях; однако я с удивлением обнаружила, что сама по себе перспектива знакомства с настоящим африканцем для меня отнюдь не столь удивительна, куда больше я была удивлена, осознав, что у Джека, оказывается, есть друг. Мне казалось, что друзья бывают только у детей. Моя мать вообще считала, что своих друзей детства человек попроступерерастает, а у взрослых никаких друзей не бывает. У них есть только родственники. И в гости приходят только родственники. Нет, соседи тоже, конечно, могли бы прийти. Но только не в наш дом. Моя мать теперь снова стала предметом всяких скандальных пересудов и старалась лишний раз из дома не выходить. Вся наша семья, собственно, служила темой для гнусных сплетен, но кое-кто был попросту вынужден регулярно покидать дом – например, я, ведь школу‐то мне посещать было нужно. Этого требовал закон.

В шесть утра мы со всеми пожитками погрузились наконец в машину, и мои младшие братья, так и не успевшие толком проснуться, буквально рухнули рядом со мной на заднее сиденье, обитое красной кожей. Тогда почему‐то требовалось очень много времени, чтобы куда‐то добраться. Да и приличных автодорог, которые стоили бы упоминания, тогда еще практически не существовало, а на перекрестках по-прежнему высились верстовые столбы с указателями. Картой никто из нас, похоже, пользоваться толком не умел, поэтому мама, едва увидев какой‐нибудь дорожный указатель и случайно ухитрившись прочесть на нем надпись, тут же начинала кричать, не разобравшись, где право, а где лево: «Туда, туда!» – и машина, нервно виляя, меняла направление. В итоге Джек начинал сыпать проклятиями, а мама, разумеется, что‐то орала в ответ. Наши путешествия вообще часто заканчивались неудачей: мы вязли в песке близ Саутпорта, или налетали на каменную изгородь сухой кладки в Дербишире, намереваясь полюбоваться очередной достопримечательностью, или в машине так бешено закипал зловредный двигатель, что напрочь отлетала крышка радиатора; в подобных случаях мама, опустив стекло, высовывалась в окошко и начинала давать Джеку довольно робкие, но совершенно неуместные советы, и это продолжались до тех пор, пока взбешенный Джек, топая в ярости ногами, не пускался в пляс прямо на дороге или на зыбком песке, что‐то выкрикивая в ответ высоким пронзительным голосом и явно подражая женскому визгу; тогда мать, отринув последние лохмотья самоконтроля, но все еще держа их в руках точно прощальный букет умирающей дивы, на октаву понижала голос и торжественно провозглашала: «Неправда, я так не разговариваю!»

Но конкретно в тот день, когда мы ездили в Бирмингем, у нас все шло хорошо, и нам даже удалось нисколько не заблудиться, что уже было настоящим чудом. Вполне еще ранним утром – всего‐то в десять часов! – освещенные ярким солнышком, мы подкрепились захваченными из дома сэндвичами; я хорошо помню, с каким наслаждением проглотила первый изрядный кусок жирной солоноватой грудинки, оставившей, правда, на верхнем нёбе липкий неприятный след, который я тут же смыла глотком горячего «Нескафе», налитого мне мамой из термоса. Еще раз мы останавливались в каком‐то городке, где заправились бензином. И это тоже прошло вполне благополучно.

И все это время я продолжала про себя обдумывать истинную причину нашей поездки. Этот друг Джека родом из Африки был когда‐то (но не теперь) его сослуживцем. И они о чем‐то договорились. Звали этого друга Джейкоб. И мама заранее предупредила меня: ни в коем случае нельзя говорить, что Джейкобчерный; его следует называть цветным.

Как это «цветным»? – удивлялась я. Он что, полосатый? Как вон то полотенце вразноцветнуюполоску, что висит и сохнет над топящейся плитой? Я так и уставилась на это старое полотенце; правда, полоски на нем почти вылиняли и образовывали теперь общий грязноватый сиренево-серый тон. Махрушки на полотенце казались жесткими, как сухая трава, я даже пощупала их. А мама снова повторила: словом «черный» в данном случае вежливые люди не пользуются. И с раздражением прибавила: перестань наконец терзать несчастное полотенце!

Но вернемся к самому Джейкобу, другу Джека, с которым они какое‐то время вместе работали. Джейкоб тогда жил в Манчестере. И женился на белой девушке. Они, естественно, попытались снять жилье. Но повсюду им давали от ворот поворот. А в гостиницах почему‐то не оказывалось свободных номеров. Хотя Ева ждала ребенка. Но именно потому, что она уже была беременна, их никуда и не пускали. Они видели, что даже двери конюшни хозяева заперли на засов – прямо у них перед носом! И повсюду были развешаны объявления: «НИКАКИХ ЦВЕТНЫХ!»

Ах, веселая Англия! Тогда, по крайней мере, люди хотя бы умели правильно это написать. Они же не писали, например, «Ничего цветного» или «Цветным – нет!». А больше тут, собственно, и сказать‐то нечего.

В общем Джейкоб поведал Джеку, в каком затруднительном положении оказался: дома нет, жить негде, всюду оскорбительные объявления, да еще и Ева беременна. Джек, разумеется, мгновенно воспламенился и накатал письмо в какую‐то бульварную газетенку. В редакции газеты тут же почуяли, что пахнет жареным, и тоже воспламенились. В итоге была развязана целая кампания. Назывались и покрывались позором громкие имена; публиковались письма читателей, в которых задавались острые вопросы. Затем стало известно, что Джейкоб перебрался в Бирмингем, нашел там работу, и теперь у него есть и дом, и ребенок, и даже целых двое. В общем, наступили лучшие времена. Но Джейкоб никогда не забывал, как Джек тогда за него заступился. Как он его отстаивал, будто схватившись за дубину. Да, рассказывала мне мама, Джейкоб произнес именно эту фразу.

«Давид и Голиаф», подумала я, и у меня тут же зачесалась кожа на голове, словно в нее снова впились стальные заколки. Прошлым вечером у мамы не хватило времени, чтобы как следует расчесать мне волосы. И теперь они тяжелой массой гладко стекали у меня по плечам и по спине, но я‐то знала: в ямке под затылком притаился отвратительный тайный узел спутанных волос, так что если мне и сегодня вечером их не расчешут, а потом я еще на них высплюсь, то завтра потребуется не меньше часа, чтобы все эти проклятые узелки распутать.

* * *

За выкрашенной белой краской калиткой виднелся дом Джейкоба, сложенный из кирпича спокойного коричневого цвета. Возле калитки торчало какое‐то дерево в кадке. Одно широченное окно дома выходило на зеленую лужайку, посреди которой росло молоденькое деревце. Проезжая дорога здесь делала изящный поворот, и было видно, что дальше вдоль нее выстроились в ряд точно такие же домики и у каждого имеется точно такой же собственный квадратный садик. Выбравшись из душного нутра автомобиля, мы некоторое время просто стояли на поросшей травой обочине, чувствуя, что затекшие ноги, превратившиеся в некое подобие желе, идти дальше не в состоянии. Потом за зеркальным стеклом окна в доме что‐то задвигалось, парадная дверь распахнулась, и нам навстречу вышел Джейкоб, сияя широченной улыбкой. Он оказался высоким и стройным, и мне очень понравилось контрастное сочетание его белоснежной рубашки с мягким блеском кожи. Я очень старалась ни в коем случае ни мысленно, ни вслух не произносить то слово, которое вежливым людям употреблять не полагается, и уверяла себя, что у Джейкоба кожа вовсе не черная, а удивительного темно-лилового цвета, в тот пасмурный день чуть-чуть отливавшего пурпуром.

Следом за мужем на крыльце появилась Ева, которая, словно в порядке компенсации, как раз отличалась чрезвычайной бледностью. Когда она протянула руку и ласково коснулась кончиками пальцев волос моих братишек, эти пальцы показались мне похожими на кусочки раскатанного для пончиков теста. А взрослые между тем говорили, осматривая дом и сад: «Да у вас тут очень мило! Просто очаровательно! И какие чудесные коврики ты, Ева, подобрала к дверям! Да, они симпатичные, согласилась Ева и предложила: не хотите ли пройти в дом ипотратить пенни? Я этого выражения не знала, и мама шепотом объяснила мне, что это означает «помыть руки». А Ева сказала: беги наверх, куколка».

Я послушно поднялась наверх, и там оказалась такая ванная комната, какой я уж никак не ожидала. Ева улыбнулась, чуть-чуть подтолкнула меня, и я вошла, а она с легким щелчком закрыла за мной дверь. Стоя возле раковины, я тщательно вымыла руки мылом «Камей», не отрывая при этом глаз от собственного отражения в зеркале. Возможно, за несколько часов езды в автомобиле я оказалась совершенно обезвоженной, но больше мне, похоже, в этой туалетной комнате делать было нечего. Я пропела себе под нос слова из рекламы: «Ты с каждым днем становишься прекрасней и милей… умываясь лучшим в мире мылом «Камей», но вокруг ничего особенно не разглядела, потому что с лестницы уже доносились голоса моих братьев, которые кричали, что теперь их очередь. Я тщательно вытерла руки висевшим за дверью полотенцем и заметила, что на двери имеется задвижка. На мгновение мне захотелось закрыться изнутри на эту задвижку и не выходить. Но тут послышались знакомые звуки: глухие удары в дверь головой и ногами, приглушенное хихиканье, и я нарочно так резко распахнула дверь, что оба мои братца, не удержавшись, буквально ввалились в туалет, а я спокойненько пошла вниз, решив, что надо как‐нибудь дожить этот день до конца.

На страницу:
4 из 6