Стамбул
Карфаген – вот самый очевидный пример оклеветанной культуры: мы ничего не знаем о Карфагене, Флобер не знал о нем ничего, помимо сообщений его врагов, а враги были немилосердны. Не исключено, что нечто подобное происходит и с Турцией. Мы представляем себе жестокую страну: это знание восходит к Крестовым походам – наиболее жестокому начинанию, отмеченному в истории, и при этом до сих пор не разоблаченному. Если подумать, то христианская ненависть была ничуть не меньше столь же фанатичной ненависти ислама. На Западе великие турки-османы до сих пор остаются безымянными. Единственное дошедшее до нас имя – это Сулейман Великолепный («e solo in parte vide il Saladino»)[5 - «Поодаль я заметил Саладина» (ит.). Перевод М. Лозинского.].
Что могу я знать о Турции по истечении трех дней? Я увидел великолепный город, увидел Босфор, бухту Золотой Рог и вход в Черное море, на берегах которого находили рунические камни. Я услышал приятный язык, для меня он звучит как смягченный немецкий. Здесь, вероятно, бродят призраки самых разных национальностей; мне бы хотелось думать, что в гвардию византийского императора входили скандинавы, а позже к ним присоединились и саксы, бежавшие из Англии после битвы при Гастингсе. Неоспоримо, мы должны вернуться в Турцию, чтобы приступить к ее открытию.
Дары
Звучанье музыки незримой время
преподнесло мне в краткосрочный дар.
Мне дан любви неистовый кошмар
и красоты трагическое бремя.
И знание дано: средь жен чудесных
на свете целом есть всего одна;
дарована вечерняя луна
и алгебра иных светил небесных.
Бесчестие дано. И нет урока,
что выучил прилежней и верней:
руины Карфагена, звон мечей
и бой извечный Запада с Востоком.
И глина мне дана – основа плоти,
язык, что все на свете переврет,
кошмар бесстыдный дан, указан тот,
кто в нас глядит из зеркала напротив.
Прочел страницу я в библиотеке,
что время собирает и хранит.
И парадокс, чей автор – Парменид,
мне дан о непрошедшем прошлом веке.
И кровь, что вздыблена от страсти (снова
здесь образ греческий), Тот даровал,
чье имя – меч, кто людям диктовал
За буквой букву и за словом слово.
Даны мне имена, а с ними – вещи:
куб, сфера, пирамида и песок.
И тело – дар, чтоб я свободно мог
меж тел передвигаться человечьих.
Дано мне наслаждаться вкусом дней;
История моя равна твоей.
Венеция
Утесы, реки, берущие начало в горах, смешение этих рек с водами Адриатического моря, случайность и неотвратимость истории и геологии, прибой, песок, постепенное образование островов, близость Греции, рыбы, переселения народов, войны в Арморике и Балтике, камышовые хижины, сучья, сцепившиеся с глиной, неисследимая паутина каналов, дикие волки, набеги далматинских пиратов, нежная терракота, крыши, мрамор, всадники и копья Аттилы, рыбаки, неуязвимые в своей нищете, лангобарды, судьба перекрестка, где соединяются Запад и Восток, дни и ночи бесчисленных и забытых теперь поколений – вот какие мастера ее создавали. А еще вспоминаешь ежегодные золотые кольца, которые герцог должен был бросать, стоя на носу буцентавра, и которые в полутьме или мраке вод обернулись неисчислимыми звеньями идеальной цепи, протянувшейся сквозь время. Но несправедливо было бы забыть и холостяка, искавшего бумаги Асперна, и Дандоло, и Карпаччо, и Петрарку, и Шейлока, и Байрона, и Беппо, и Рескина, и Марселя Пруста. В памяти высятся бронзовые полководцы, издавна незримо смотревшие на город с обоих краев неохватной равнины.
Гиббон пишет, что независимость древней республики Венеция была завоевана мечом, а утверждена пером. Паскаль называет реки ходячими дорогами; венецианские каналы – это дороги, которыми ходят черные гондолы, похожие на черные скрипки и напоминающие о музыке еще и тем, что на них не стихают песни.
Как-то я в одном из предисловий написал о Венеции из хрусталя и сумерек. Сумерки и Венеция для меня – два почти однозначных слова, только мои сумерки теряют свет и грозят ночью, а венецианские нежны, вечны и не знают ни вчера, ни завтра.
Улочка Больини
Живущие в эпоху револьвера, винтовки и загадочного атомного оружия, во времена катастрофических мировых войн, кампаний во Вьетнаме и Ливане, мы нередко вспоминаем скромные неприметные стычки, которые случались здесь в 1890-е годы, всего в нескольких шагах от госпиталя Ривадавия. Место между дальней частью кладбища и желтой стеной тюрьмы называлось когда-то Огненной Землей; жители того предместья (по их рассказам) облюбовали этот проулок для поединков на ножах. Дрались, правда, только раз, но потом рассказывали, что стычек было множество. Свидетелей не было, исключением мог стать разве что какой-нибудь любопытный кладбищенский сторож, – возможно, он увидел и оценил это стремительное движение стали: пончо на левой руке служило щитом; кинжал метил противнику в грудь и живот; и, если поединщики подобрались умелые, схватка могла длиться долго.
Что бы там ни было на самом деле, отрадно, находясь в этом доме ночью под высокими потолками, знать, что за окном еще остались приземистые домики, а рядом стояли дома-муравейники с большими дворами, – и среди них, быть может, еще бродят апокрифические тени этой незамысловатой мифологии.
Храм Посейдона
Подозреваю, что никакого бога морей, как и бога земли, не было: оба этих понятия чужды первобытному уму. Было море и был Посейдон, кроме того бывший морем. Потом пришли теогонии и Гомер, который, по словам Сэмюэла Батлера, переплел комические интерлюдии «Илиады» с позднейшими сказками. Время и войны разрушили изваяние бога, но не тронули его второго воплощения, моря.
Моя сестра любит говорить, что дети старше христианства. Несмотря на иконы и купола, то же самое можно сказать про греков. Впрочем, их религия была не столько учением, сколько собранием снов, божества которых подчинялись керам. Храм датируется пятым веком до новой эры – то есть именно тем временем, когда философы усомнились в сущем.
Таинственно все вокруг, но в некоторых вещах эта тайна заметнее. В море, желтом цвете, глазах стариков, музыке.
Начало
Разговаривают двое греков: допустим, Сократ и Парменид.
Условимся не разузнавать их имена; так история будет выглядеть таинственней и безмятежней.
Разговор идет об отвлеченных вещах. Иногда они прибегают к мифам, в которые оба не верят.
Приводимые доводы могут быть ложными и не достигают цели.
Они не спорят. Не хотят ни убедить, ни оказаться убежденными, не думают о победе или поражении.
Они согласны в одном: беседа – возможный путь к истине.
Свободные от мифов и метафор, они мыслят, пытаются мыслить.
Нам никогда не узнать их имена.
Этот разговор двух незнакомцев на земле Греции – величайшее событие в истории мира.
Молитва и магия остались в прошлом.
Полет на воздушном шаре
Одержимость полетом присуща человеку изначально – сошлюсь на сны, сошлюсь на ангелов. Меня дар левитации пока не посещал, и нет ни малейших оснований думать, что за оставшийся срок посетит. Ясно одно: ничего подобного полету в авиалайнере не узнаешь. То, что тебя заперли в аккуратной постройке из металла и стекла, не похоже ни на полет птицы, ни на полет ангела. Ужасающие оракулы бортпроводников с их скрупулезным перечнем кислородных масок, спасательных поясов, боковых дверей и немыслимых воздушных пируэтов не несут и не могут нести в себе никакой загадки. Материки и моря застланы и скрыты облаками. Остается скучать. Другое дело – воздушный шар: он дарит ощущение полета, дружелюбное касание ветра, соседство птиц. Но любые слова предполагают общий опыт. Если кто-то никогда не видел красного цвета, я понапрасну буду сравнивать его с кровавой луной Иоанна Богослова или с гневом, застилающим глаза; если кому-то неизвестно редкое счастье полета на воздушном шаре, ему трудно что-нибудь объяснить. Я сказал «счастье» – думаю, это самое верное слово. Месяц назад, в Калифорнии, мы с Марией Кодамой оказались в скромной конторе, затерянной в долине Напа. Было четыре-пять часов утра; мы догадывались об этом по первым проблескам зари. Грузовик с корзиной на буксире довез нас до еще более глухих мест. Мы высадились в точке, ничем не отличавшейся от любой другой. Служащие отцепили прямоугольную корзину из досок и прутьев, а потом с трудом извлекли из тюка гигантский шар, расстелили его на земле, начали надувать через специальные отверстия в нейлоновой ткани, и шар, по форме напоминая, как на рисунках энциклопедий, перевернутую грушу, стал постепенно расти, пока не достиг высоты и ширины многоэтажного дома. Ни боковой дверцы, ни лестницы не было, нужно было перелезать через борт. Нас оказалось пятеро пассажиров и пилот, который время от времени поддувал газ в полости гигантского шара. Мы стояли, держась за борт корзины. Рассветало; под ногами с высоты ангельского или птичьего полета открывались виноградники и поля.
Пространству не было предела; беззаботный ветер, несший нас, как неторопливая река, овевал нам лоб, шею, щеки. Все мы, по-моему, почти физически чувствовали счастье. Я пишу «почти», поскольку ни счастье, ни горе не бывают только физическими, к ним всегда примешивается прошлое, окружающее, испуг, другие чувства и мысли. Наш полуторачасовой полет, кроме всего прочего, был еще и путешествием по утраченному раю девятнадцатого столетия. Лететь на шаре, придуманном братьями Монгольфье, означало вернуться к страницам По, Жюля Верна, Уэллса. Я вспомнил, что у этого последнего селениты, жившие в недрах Луны, перелетали с одного яруса на другой с помощью вот таких же воздушных шаров и не испытывали ни малейшего головокружения.
Сон в Германии
Сегодня утром я увидел сон, который меня потряс, и я решил изложить его на бумаге.