– Уже потушил! – огрызнулся я. Но он меня не слышал: надрывно кашляя, он поднимался по лестнице.
Свой садик отец не столько растил, сколько усовершенствовал – в соответствии с чертежами, которые время от времени по вечерам раскладывал на кухонном столе, позволяя нам заглянуть ему через плечо. Здесь были узкие, мощенные булыжником дорожки; огибая клумбы, они выписывали удивительные кренделя, расположенные всего в нескольких футах друг от друга. Одна дорожка поднималась на каменную горку спиралью, словно горная тропа. Однажды, увидев, как Том лезет на горку напрямик, карабкаясь по изгибам дорожки, словно по лестничным ступеням, отец прямо взбесился.
– А ну-ка поднимайся как следует! – гаркнул он, высунувшись из кухонного окна.
Была здесь лужайка размером с карточный столик, приподнятая на пару футов над кучей камней. По краю лужайки как раз оставалось место для одного ряда ноготков. Отец упорно называл это висячим садом. В самом его центре располагалась гипсовая статуя танцующего Пана. То тут, то там внезапно возникали лесенки и уступы, ведущие то вверх, то вниз. Был здесь и прудик с голубым пластмассовым дном. Однажды отец принес домой в пакете двух золотых рыбок. В тот же день их склевали птицы. На узких дорожках немудрено было потерять равновесие и свалиться прямо в клумбу. Цветы отец подбирал по компактности и симметричности. Больше всего ему нравились тюльпаны: ими он засадил весь сад. Ни кустов, ни роз, ни плюща отец не любил. Вообще здесь не было ничего вьющегося.
Дома по обе стороны от нашего стояли пустыми, и летом неухоженные сады буйно зарастали цветущими сорняками. Еще до того как случился первый сердечный приступ, отец мечтал оградить свой мирок высокой стеной.
…В семье было несколько постоянных шуток, придуманных и поддерживаемых отцом. Над почти невидимыми бровями и ресницами Сью, над мечтами Джули о спортивной карьере, над тем, что Том до сих пор иногда писается в постель, над тем, что мама нетверда в устном счете, над угрями, которые как раз в то время расцвели на моей физиономии… Однажды за ужином я передавал отцу тарелку, а он сказал: «Только, пожалуйста, не подноси мою еду слишком близко к лицу». Грянул быстрый традиционный смех. Я не мог нанести ответный удар: в нашем доме шутки придумывал только папа. И вряд ли ему захочется смеяться над самим собой.
Тем вечером мы с Джули заперлись в ее спальне и принялись заполнять тетрадь вымученными жестокими остротами. О чем бы мы ни вспомнили, все казалось нам невероятно смешным. Мы падали с кровати на пол, хватались за животы, визжали от восторга. Снаружи Том и Сью барабанили в дверь, требуя, чтобы их впустили. Больше всего нам нравились шутки типа «вопрос – ответ». В нескольких речь шла о том, что папа любит подолгу сидеть в туалете.
Но главной мишенью стал сад. Мы выбрали самую лучшую, отполировали ее и хорошенько отрепетировали. Выждали день или два. Снова был ужин, и снова отца угораздило что-то брякнуть о моих прыщах. Мы подождали, пока отсмеются Том и Сью. Сердце у меня билось так сильно, что трудно было выдерживать непринужденный разговорный тон, который мы так тщательно отрабатывали.
– Знаешь, – сказал я, – сегодня в саду я видел кое-что удивительное.
– Да? И что же это?
– Цветок.
Казалось, никто нас не услышал. Том о чем-то болтал сам с собой, мама подливала молока в чай, папа с необычайной сосредоточенностью намазывал масло на хлеб. Когда масло свесилось над краем куска, он подхватил его быстрым скользящим движением ножа. Может быть, надо повторить еще раз, погромче, подумал я и взглянул на Джули. Она не поднимала глаз. Папа съел бутерброд и вышел.
– Напрасно вы это, – сказала мама.
– Что?
Но больше она не произнесла ни слова. Выходит, что над папой шутить нельзя – получается совсем невесело. Он обиделся. Я отчаянно пытался этому порадоваться, но чувствовал себя виноватым. Старался убедить в нашей победе Джули, надеясь, что она в ответ убедит меня.
В тот же вечер мы зазвали к себе Сью, но игра шла вяло. Сью стало скучно, и она ушла спать. Джули решила все-таки извиниться перед отцом или как-нибудь загладить вину. Я на это согласиться не мог, но, когда два дня спустя он наконец со мной заговорил, ощутил огромное облегчение. О садике мы не упоминали еще долго, очень долго, и свои чертежи отец изучал на кухне в одиночестве. А после того как случился первый сердечный приступ, и вовсе перестал заниматься садом. Сквозь трещины в камнях пробились сорняки, часть каменной горки обрушилась, высох пруд. Танцующий Пан упал и раскололся надвое, но и тогда никто не сказал ни слова. Мысль о нашей с Джули невольной причастности к этому разрушению наполняла меня ужасом и восторгом.
Вслед за цементом появился песок. Бледно-желтая гора заполнила угол сада перед домом. Кто-то, должно быть мать, обмолвился, что отец намерен забетонировать все пространство вокруг дома и спереди и сзади. А однажды вечером он и сам это подтвердил.
– Так чище будет, – сказал он. – Следить за садом я теперь не могу (он постучал трубкой по левой стороне груди), а вашей матери не придется каждый божий день мыть полы.
Он был так убежден в разумности своей идеи, что никто ни словом ему не возразил – не из страха, скорее от неловкости. Впрочем, идея бетонной площадки вокруг дома мне нравилась. Будет хотя бы где играть в футбол. Я представлял, как перед домом приземляются вертолеты. И прежде всего в самой мысли о том, чтобы замешать бетон и раскидать его по разровненному саду, была какая-то жестокая притягательность. Особенно я воодушевился, когда отец сказал, что возьмет напрокат бетономешалку.
Видимо, мать его отговорила, потому что однажды июньским субботним утром мы принялись за работу с двумя лопатами. В подвале мы вскрыли один из бумажных мешков и наполнили цинковое ведро светло-серым порошком. Отец вышел наружу, чтобы я подал ему ведро, а я просунул его сквозь угольную яму. Он наклонился ко мне – темный силуэт на фоне невыразительного бледного неба. Порошок он высыпал на дорожку и вернул мне ведро, чтобы я снова его наполнил. Когда отец решил, что цемента хватит, я прикатил с другой стороны дома тачку песка и высыпал ее сюда же. Для начала он собирался сделать бетонированную дорожку, чтобы легко было возить вокруг дома песок. Мы работали молча, если не считать его редких и сухих приказаний. Мне нравилось, что не нужно ничего говорить – так хорошо мы оба знаем, что делать, и понимаем друг друга. В эти минуты мне было с ним легко. Я налил в ведро воды, а он тем временем разровнял песок и цемент, превратив их в правильную горку с ямкой на вершине. Потом я смешивал бетон, а он подливал воды. Он показал мне, как действовать плечом и коленом, словно дополнительным рычагом. Я сделал вид, будто и так знал. Когда смесь схватилась, мы разбросали ее по дорожке. Затем отец опустился на колени и принялся разравнивать зацементированную поверхность плоской стороной короткой обшивочной доски. Я стоял позади него, опираясь на лопату. Он встал, ухватился за забор и прикрыл глаза. Потом открыл их, поморгал, словно не очень понимал, где находится, и сказал:
– Ладно, поехали дальше.
И опять все сначала: передать ведра через угольную яму, прикатить тачку с песком, налить воды, смешать, разбросать, разровнять.
На четвертый раз движения мои замедлились от скуки и знакомых желаний. Я начал часто зевать и ощутил слабость в ногах. Интересно, где сестры? Почему они нам не помогают? Я передал отцу ведро, а затем, обращаясь к его силуэту, объявил, что мне нужно в туалет. Он вздохнул и нетерпеливо пощелкал языком. Снова оказавшись в подвале, я запустил руку в трусы. Понимая, что он ждет наверху, я принялся торопливо дрочить. Представлял, как обычно, загорелые пальцы Джули между ног Сью. Снизу донесся скрежет лопаты. Отец смешивал цемент сам.
И вдруг это случилось – появилось внезапно на тыльной стороне моего запястья. Разумеется, я знал, что это такое, из анекдотов и школьных учебников биологии, знал и ждал этого уже много месяцев, надеясь, что я такой же, как все остальные, – и все равно был потрясен до глубины души. На мягких волосинках руки, поперек серого цементного пятна, блестело несколько капель жидкости – не молочной, как я предполагал, а бесцветной. Я попробовал ее на вкус и никакого вкуса не ощутил. Очень долго я рассматривал ее, поднеся к глазам так близко, словно надеялся разглядеть живчиков с извивающимися длинными хвостиками. Пока я рассматривал, жидкость засохла, превратилась в едва видную блестящую корочку, треснувшую, когда я согнул руку. Я решил ее не смывать.
Тут я вспомнил, что отец ждет, и поспешил вниз. Мать, Джули и Сью о чем-то разговаривали на кухне. Я пробежал мимо, они меня, кажется, не заметили. Отец лежал на земле лицом вниз, уткнувшись головой в только что выровненный бетон. Его рука сжимала доску. Я хорошо понимал, что должен бежать за помощью. Но поначалу несколько секунд вообще не мог двинуться с места. Только смотрел – изумленно, совсем как несколько минут назад. Край рубашки отца выбился из брюк, им слегка играл ветерок.
…Потом поднялись шум и суета. Приехала «скорая помощь», санитары уложили отца на носилки, укрыли красным одеялом и увезли. Вместе с ними уехала и мать. В гостиной рыдала Сью, а Джули ее успокаивала. На кухне играло радио. Когда «скорая помощь» уехала, я вышел из дома взглянуть на нашу дорожку. Ни о чем особенном не думая, взял доску и аккуратно заровнял отпечаток его лица на свежем, мягком бетоне.
2
Весь следующий год Джули тренировалась в школьной спортивной команде. Она уже выиграла золотые медали на местных соревнованиях по бегу на сто и двести двадцать ярдов среди подростков. Бегала Джули быстрее всех, кого я знал. Папа не принимал ее увлечение всерьез – говорил, ни к чему девушке быстро бегать, и незадолго до своей смерти отказался пойти с нами на соревнования. Мы приставали к нему и так и этак – даже мама к нам присоединилась. А он только смеялся над нашим негодованием. Быть может, на самом деле он был не прочь пойти, просто хотел, чтобы мы его поуговаривали, но мы надулись и оставили его в покое.
А в самый день соревнований никто не пригласил его пойти с нами, и он просто забыл. И так и не увидел в последний месяц своей жизни, как его старшая дочь становится чемпионкой. Не видел, с какой стремительностью, словно лопасти винта, мелькали на фоне зелени ее стройные загорелые ноги, не видел, как на финише третьего забега мы с Томом, мамой и Сью бросились к финишной ленте, чтобы расцеловать победительницу.
По вечерам она часто оставалась дома, чтобы вымыть голову и отгладить все складки на темно-синей школьной юбке. Джули была из тех немногих смелых девчонок, которые надевали под школьную форму накрахмаленные белые подъюбочники, чтобы форменная юбка разлеталась колоколом, стоит повернуться на каблуках. Еще она носила чулки и черные рейтузы, что было строго запрещено. И чистую белую блузку – все пять дней в неделю. А волосы иногда собирала на затылке, подвязав сияющей белоснежной лентой. Все это требовало серьезных ежевечерних приготовлений. Я любил сидеть рядом и смотреть, как она гладит, хоть ее это и раздражало.
В школе она гуляла то с тем, то с другим мальчиком, но по-настоящему ни с кем не сближалась. В семье у нас было негласное правило: друзей в дом не приводить. У нее были подруги – все известные бунтарки. Порой я видел ее в школе, в дальнем конце коридора, окруженную щебечущей девичьей стайкой. Но сама Джули всегда оставалась невозмутима: она правила своим кланом и поддерживала свою репутацию, пользуясь пугающим, презрительным спокойствием. Я, как брат Джули, тоже обладал в школе некоторым статусом, но на людях она со мной не разговаривала и как будто не замечала.
Примерно в то же время на моей физиономии столь прочно утвердились прыщи, что я забросил все правила личной гигиены: не умывался, не мыл голову, перестал стричь ногти и принимать ванну. Даже зубы не чистил. Мать снова и снова ласково, в своей обычной манере, меня упрекала, но я не слушал ее и очень этим гордился. Если я людям нравлюсь, возражал я, пусть принимают меня таким, какой я есть. С утра мать тихонько заходила ко мне в комнату и меняла грязную одежду на чистую. По выходным я валялся в постели до полудня, а затем отправлялся в долгие одинокие прогулки. По вечерам смотрел, как Джули гладит свою одежду, слушал радио или просто сидел без дела. Друзей у меня в школе не было.
Я останавливался у каждого зеркала и разглядывал себя порой по часу. Однажды утром, незадолго до своего пятнадцатого дня рождения, отыскивая в огромном полутемном холле ботинки, я вдруг заметил свое отражение в высоком, в полный рост, зеркале, стоявшем у стены. Это зеркало отец все собирался прибить к стене, да так и не собрался. Свет, падавший сквозь витраж над дверью, окрасил мои соломенные лохмы в разные цвета. Желтоватая полутьма скрыла прыщи и угри. В зеркале я казался себе необыкновенным, каким-то величественным. Я смотрел на свое отражение, пока не почувствовал, что оно будто отделяется от меня, начинает жить самостоятельной жизнью, парализует меня своим взглядом. С каждым ударом сердца оно словно отступало в полумрак, голову и плечи его окружал темный ореол.
– Круто, – сказало оно мне. – Круто! – И затем погромче: – Дерьмо… говно… жопа…
…Из кухни донесся голос матери, усталый и просительный: она звала меня завтракать.
Я взял из вазы с фруктами яблоко и пошел на кухню. Помедлил в дверях, окинув взглядом завтракавших родных и подбрасывая яблоко в руке, – оно подлетало в воздух и со звучными шлепками падало на ладонь. Джули и Сью ели, уткнувшись в учебники. Мать, измученная еще одной ночью без сна, ничего не ела. Запавшие глаза ее казались водянистыми. Том, повизгивая от нетерпения, пытался придвинуть свой стул поближе к ней. Он хотел сесть к ней на колени, но в последнее время мать стала жаловаться, что он для нее слишком тяжел. Она сама придвинулась к нему и погладила его по голове.
Интересно, пойдет ли сегодня со мной Джули? Раньше мы каждое утро выходили из дома вместе, но теперь она старалась на людях со мной не появляться. Я продолжал подбрасывать яблоко, воображая, что всех очень смущаю. Мать подняла голову и смотрела прямо на меня.
– Пойдем, Джули, – произнес я наконец.
Джули подлила себе чаю.
– Мне еще нужно кое-что сделать, – твердо ответила она. – А ты иди.
– А ты, Сью?
– Я попозже, – не отрываясь от книги, пробормотала младшая сестра.
Мать мягко напомнила, что я не позавтракал, но я уже мчался через холл. Хлопнул со всей силой входной дверью и выскочил на дорогу.
Наш дом когда-то стоял на улице среди таких же обжитых домов. Но теперь квартал превратился в пустырь, на котором сквозь проржавевший мусор пробивалась жгучая крапива. Другие дома снесли, чтобы строить здесь шоссе, которое так и не построили. Порой ребята из многоэтажек приходили на пустырь поиграть, но обычно они шли к заброшенным блочным домам чуть дальше по дороге, где можно было полазать по опустевшим квартирам и найти что-нибудь интересное. Один дом они как-то раз подожгли – и, кажется, никто этого не заметил. Наш дом отличался от других – старый и большой, немного похожий на замок, с толстыми стенами, низкими окнами и зубчатой каймой над входной дверью, всем своим обликом напоминавший угрюмого, задумавшегося человека.
Никто никогда к нам не приходил. Ни у матери, ни у отца, когда он был жив, друзей не было. Все наши дедушки и бабушки давно умерли. У матери были какие-то дальние родственники в Ирландии, но она много лет их не видела. Пара друзей была у Тома. Иногда он играл с ними на улице, но приводить их в дом мы не разрешали. Даже молочник по нашей дороге не ездил. Насколько мне помнится, последними нашими «гостями» были санитары «скорой помощи», которые увезли отца.
Я перешел через дорогу и постоял несколько минут, размышляя, не вернуться и не извиниться ли перед матерью. Уже готов был повернуть назад, но в этот миг дверь отворилась и на улицу выскользнула Джули в черном габардиновом пальто с туго затянутым поясом и поднятым воротником. Она быстро повернулась, чтобы поймать дверь, прежде чем та хлопнет, – пальто, верхняя и нижняя юбки, как им и полагалось, взметнулись вокруг ее ног. Меня она пока не видела. Я смотрел, как она закидывает на плечо рюкзачок. Джули умела бегать быстрее ветра, но ходила словно во сне – убийственно медленно, выпрямив спину, всегда по прямой. Часто казалось, что она погружена в глубокую задумчивость, но, если спросить, начинала уверять, что вовсе ни о чем не думала.
Меня она не видела, пока не перешла через дорогу, а увидев, полуулыбнулась, слегка надула губы и не сказала ни слова. От ее молчаливости мне всегда было не по себе, но стоило сказать ей об этом – она смеялась и звонким музыкальным голосом уверяла, что, наоборот, это она всех боится. И верно, Джули на самом деле была робкой, ходили слухи, что всякий раз, отвечая в классе, она заливается краской. Однако была в ней какая-то спокойная сила и отстраненность, она жила в ином, отдельном от нас мире – мире прекрасных людей, знающих, что они прекрасны.
Я шел рядом с ней, она молчала, сжав губы и глядя вперед, выпрямив спину, словно по линейке. Ярдов через сто наша дорога впадала в другую улицу. Здесь осталось несколько домов с верандами. Остальные, как и все дома на соседней улице, снесли, чтобы выстроить четыре двадцатиэтажных великана. Многоэтажки стояли на растрескавшемся асфальте, сквозь который пробивались сорняки. Выглядели они еще старше и угрюмее, чем наш дом. Бетонные стены сплошь покрыты почти черными пятнами сырости, которые никогда не высыхали. Когда мы с Джули дошли до конца нашей дороги, я схватил ее за руку и сказал:
– Эй, мисс, берегите рюкзак!
Джули вырвала руку и все так же молча пошла дальше. Я вприпрыжку забежал вперед и преградил ей дорогу. Ее молчание усиливало мою неуверенность.