Первая любовь, последнее помазание - читать онлайн бесплатно, автор Иэн Макьюэн, ЛитПортал
bannerbanner
На страницу:
3 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Шиллинг в те времена был не такой уж и большой платой за мимолетное обозрение предмета всеобщего умолчания, разгадки тайны тайн, Грааля плоти, манды Крошки Лулу, и я попросил Раймонда устроить просмотр как можно скорее. Раймонд все больше и больше превращался в администратора, супил брови с важным видом, лопотал про даты, время, места, платежи, вечно что-то подсчитывал на обратной стороне конверта. Раймонд был одним из тех редких людей, которые не только получают огромное удовольствие от процесса организации, но и органически к нему не способны. Я вполне допускал, что мы можем явиться не в тот день и не в то время, что возникнет неразбериха из-за оплаты или продолжительности просмотра, но одна вещь в конечном итоге была абсолютно гарантирована (пожалуй, даже с большей вероятностью, чем завтрашний восход) – то, что нам наконец будет явлен изысканный передок. Ибо жизнь, несомненно, благоволила Раймонду; хотя в те дни я еще не мог выразить этого словами, но уже догадывался, что во вселенской бухгалтерии личных судеб Раймонду выдали участь, диаметрально противоположную моей. Фортуна водила его за нос, возможно, даже нацепила шоры ему на глаза, но никогда не плевала в лицо, никогда специально не наступала на его экзистенциальные мозоли – все ошибки, потери, измены и раны Раймонда были в конечном итоге комичны, а не трагичны. Помню, как однажды Раймонд заплатил семнадцать фунтов за пятидесятиграммовый брикет гашиша, который оказался отнюдь не гашишем. Для покрытия убытков Раймонд отнес всю упаковку в одно популярное местечко в Сохо и попытался перепродать ее полицейскому в штатском, который, к счастью, не завел дело. В конце концов (в те времена уж по крайней мере), не было закона, запрещавшего торговлю спрессованным конским дерьмом, пусть и завернутым в фольгу. Потом был кросс. Раймонд бегал посредственно, но оказался в числе десяти других бегунов, отстаивавших честь школы на районных состязаниях. Я всегда отправлялся с ним. Не было такого вида спорта, за которым я наблюдал бы с большей добросердечностью, увлечением и восторгом, чем хороший кросс. Я обожал изможденные, перекошенные лица бегунов, когда они появлялись в коридоре из флажков, ведущем к финишу; особенно мне нравились те, что начинали маячить там после того, как первые человек пятьдесят уже финишировали, – эти выкладывались по полной, ведя отчаянную, дьявольскую борьбу за какое-нибудь сто тринадцатое место. Я смотрел, как, спотыкаясь, они дотягивают до заветной черты, как держатся за глотки, чтобы их не вырвало, как валятся, взмахнув руками, на траву, и был уверен, что передо мной воплощенный пример тщетности человеческих усилий. Только первые тридцать участников могли на что-то рассчитывать в состязании, и стоило последним из них пересечь черту, как зрители начинали расходиться, предоставляя оставшимся вырывать победу у самих себя, – и именно в этот момент мой интерес просыпался по-настоящему. Не было ни судей, ни шерифов, ни хронометристов, а я все стоял у финишной черты в меркнущем свете клонящегося к закату зимнего дня и смотрел, как отставшие бегуны плетутся к конечной отметке. Тем, кто упал, я помогал подняться, прикладывал носовые платки к их окровавленным носам, похлопывал по спине блюющих, массировал сведенные судорогами икры и ступни – ну, просто сама Флоренс Найтингейл[13], с той только разницей, что я испытывал настоящий восторг, радостное возбуждение от торжества силы духа этих слабаков, доканывавших себя из чистого альтруизма. Как я воспарял, как все плыло перед глазами, когда после десяти-, пятнадцати-, даже двадцатиминутного ожидания на огромном унылом пустыре, со всех сторон окруженном фабриками, трубами, обшарпанными домами и гаражами, на холодном, усиливающемся ветру, приносившем с порывами отвратительную колкую морось, после ожидания в уже сгустившихся сумерках вдруг различал в дальнем конце пустыря бесформенную белую кляксу, медленно приближавшуюся к коридору флажков, подтверждавшую каждым шагом онемевшей стопы по мокрой траве свое микроничтожество в этом макромире. И там, под свинцовым городским небом, точно затем, чтобы соединить всю сумму понятий о сложнейших процессах органической эволюции с понятием человеческого предназначения, в качестве наглядного пособия мне крошечная амебоподобная клякса в дальнем конце поля меняла форму, приобретая очертания человека, но не меняла цели, продолжала одержимо ползти, повинуясь бессмысленному стремлению достичь флажков, – сама жизнь, безликая, вопреки всему возрождающаяся из пепла жизнь, и, когда этот силуэт падал как подкошенный за финишной чертой, сердце мое ликовало, дух воспарял, устремляясь к ней в дерзком порыве вырваться из мерзких и губительных тисков раз и навсегда установленного миропорядка – Логоса.

– Невезуха, Раймонд, бывает, – подбадривал я его, протягивая свитер. – В следующий раз отыграешься.

И с бессильной улыбкой, в которой угадывалась твердая печальная мудрость Арлекино и Фесте[14], знающих, что именно Шут, а не Трагик обладает главным козырем, двадцать вторым Арканом, чья буква «Тоф»[15], чей символ «Sol»[16], – с улыбкой, дрожавшей на его губах, когда мы покидали теперь уже почти целиком проглоченный мраком пустырь, Раймонд говорил:

– Ну, это же только кросс, забава для маленьких, сам знаешь.

Раймонд дал слово, что уже завтра после школы ознакомит божественную Лулу Смит с нашим предложением, и, поскольку в тот вечер меня обязали присматривать за сестрой, пока родители развлекались на собачьих бегах в Уолтемстоу, мы попрощались с Раймондом в кафе. По дороге домой я не мог думать ни о чем, кроме пизды. Она мерещилась мне в улыбке кондукторши, слышалась в уличном грохоте машин; я различал ее запах в вони гуталиновой фабрики, мысленным взором отыскивал под юбками шедших навстречу домохозяек, ощущал на кончиках своих пальцев, чуял в воздухе, рисовал в воображении за ужином – «жабой в норке»[17], которую заглатывал, точно приобщаясь к несусветному таинству, как если бы ел гениталии из сосисок и теста. И при этом по-прежнему не представлял, как выглядит настоящая пизда. Я посматривал на сестру через стол. Похоже, я малость преувеличил, назвав ее безобразной летучей мышью: она больше не казалась мне такой уж безнадежной уродиной. Зубы торчат, этого отрицать нельзя, но зато впалость щек в темноте можно и не заметить, а с вымытой головой, как сейчас, и вообще не такая уж страхолюдина. Поэтому неудивительно, что, приканчивая «жабу», я прикидывал, как можно было бы с помощью небольшого подкупа и, возможно, откровенной хитрости, пусть и всего на несколько минут, заставить Конни преобразиться из младшей сестры в – ну предположим – очаровательную молодую особу, кинозвезду, и слушай, Конни, почему бы нам не нырнуть в постель и не разыграть одну трогательнейшую сцену, давай-ка снимай свою идиотскую пижаму, а я пока потушу свет… И вооруженный этим знанием, полученным в выигрышной для меня атмосфере, я приду на встречу с великой и ужасной Лулу уверенным и развязным, и это холодящее кровь испытание покажется пустяком, и, кто знает, возможно, мне удастся отдрючить ее прямо там, в ходе просмотра.

Мне никогда не доставляло особой радости сидеть с Конни. Она была капризной, вечно требующей внимания, избалованной и постоянно хотела во что-нибудь играть, вместо того чтобы просто посмотреть телевизор. Обычно мне удавалось спроваживать ее спать на час раньше, переводя часы вперед. В тот вечер я перевел их назад. Едва мать с отцом ушли на собачьи бега, я спросил у Конни, в какую игру ей хотелось бы поиграть – она может выбрать любую.

– Не хочу с тобой играть.

– Почему нет?

– Ты весь ужин на меня пялился.

– Конечно пялился, Конни. Я же думал, во что бы мы могли поиграть, и поэтому смотрел на тебя, вот и все.

В конце концов она согласилась на прятки – я особенно настаивал на них, учитывая размеры нашего дома, в котором укрыться можно было только в двух комнатах, и обе были спальнями. Первой пряталась Конни. Я закрыл глаза и сосчитал до тридцати, постоянно прислушиваясь к шажкам в родительской спальне прямо надо мной, не без радости уловив скрип кровати – она зарывалась под пышное стеганое одеяло, бывшее ее вторым излюбленным укромным местом. Крикнув: «Иду искать!» – я начал подниматься по лестнице. На первой ступеньке я, кажется, еще крайне смутно представлял себе, что буду делать; возможно, просто разведаю, пойму, где что, запомню схему расположения на будущее – понятно же, что ни в коем случае нельзя напугать младшую сестру, которая тут же расскажет обо всем отцу, а это гарантирует скандал, необходимость срочно выдумывать убедительные оправдания, крик, слезы и тому подобное, и как раз в момент, когда мне так нужна вся моя энергия для воплощения очередной навязчивой идеи. Однако по дороге наверх кровь отлила от чела к члену, можно сказать – буквально от разума к чувствам, и, переводя дыхание на верхней ступеньке, берясь влажной рукой за ручку ведущей в спальню двери, я твердо решил изнасиловать свою сестру. Мягко распахнув дверь, я почти пропел, растягивая слова:

– Конни-и-и, ты где-е-е-е?

В ответ на это она обычно хихикала, но сейчас не издала ни звука. Затаив дыхание, я на цыпочках подошел к кровати и пропел:

– Я зна-а-а-ю, где ты пря-а-а-а-чешься, – и, склонившись над выдававшим ее бугром под стеганым одеялом, прошептал: – Вот ты мне и попалась.

После чего начал медленно приподнимать тяжелое покрывало, по-отечески, почти с нежностью вглядываясь в теплую тьму под ним. Дурея от предвкушения, я наконец его откинул, и там, беспомощно и невинно вытянувшись передо мной, лежали родительские пижамы, и, не успев даже толком ни отпрянуть, ни удивиться, я получил такой бездумной силы удар в поясницу, какой может нанести брату только его родная сестра. Она и приплясывала от радости перед настежь распахнутой дверцей платяного шкафа.

– Я тебя видела, видела, а ты меня – нет!

Чтобы хоть как-то разрядиться, я пнул ее в голень и сел на кровать прикинуть, что дальше, а Конни, как легко догадаться, картинно плюхнулась на пол и изобразила пронзительный плач. Ее вопли довольно быстро мне надоели, и я пошел вниз, где попробовал читать газету, уверенный, что Конни долго ждать себя не заставит. И точно: она спустилась, все еще обиженная.

– Во что теперь поиграем? – спросил я.

Она присела на краешек дивана, надув губы, шмыгая носом и ненавидя меня. Я уже подумывал отказаться от своего плана и провести вечер перед телевизором, как вдруг мне в голову пришла одна мысль – мысль, безупречная по своей простоте, изяществу, ясности и форме, мысль, обреченная на успех, как костюм, сшитый на заказ известным портным. Есть одна игра, от которой все домашние, лишенные воображения маленькие девочки вроде Конни буквально тают, игра, в которую, едва научившись произносить нужные слова, она умоляла с ней поиграть, так что в отрочестве мне часто приходилось краснеть из-за ее прилюдных упрашиваний, искупавшихся лишь моими неизменными отказами; короче, это была такая игра, что я бы предпочел быть скорее сожженным заживо, чем чтобы кто-нибудь из моих друзей застукал меня за ней. Но теперь наконец настал час для игры в «дочки-матери».

– Я знаю, во что ты хочешь играть, Конни, – сказал я.

Она, конечно же, не ответила, но мои слова повисли в воздухе, как наживка.

– Я знаю, во чтоты хочешь играть.

Она подняла голову:

– Во что?

– В твою любимую игру.

Лицо ее озарилось:

– «Дочки-матери»?

Конни как подменили, теперь ее захлестывала радость. Она притащила из своей комнаты игрушечные коляски, кукол, кухонную плиту, холодильники, раскладушки, чашки, моечную машину и собачью конуру и стала раскладывать все это вокруг меня с энтузиазмом охваченной организационным ражем хозяйки.

– Теперь ты иди сюда, нет, туда, это как будто наша кухня, а здесь дверь, в которую ты войдешь, а там войти нельзя, потому что там стена, и я вхожу, вижу тебя и говорю, потом ты говоришь и выходишь, а я готовлю обед…

Меня закружило в вихре скучных, каждодневных, занудных банальностей, жутких пустяковых подробностей из жизни наших родителей и их друзей, жизни, которой Конни так старательно пыталась подражать. Я шел на работу и приходил назад, шел в паб и приходил назад, отправлял письмо и приходил назад, шел в магазины и приходил назад, я читал газету, трепал бакелитовые щечки моих отпрысков, шел на работу и приходил назад. А Конни? Она готовила на плите, мыла посуду в игрушечной раковине, купала, кормила, укладывала спать и будила шестнадцать своих кукол, до бесконечности подливала им чай и была счастлива. Она была межгалактической-земной-богиней-домохозяйкой, владела и повелевала всем вокруг, все видела, все знала, объявляла, когда мне уходить, когда возвращаться, в какой я нахожусь комнате, что должен сказать, когда и с какой интонацией. Она была счастлива, и счастье это было абсолютным. Я и не предполагал, что такое счастье возможно: она улыбалась широкой, радостной и наивной улыбкой, которую больше мне никогда увидеть не довелось, – улыбкой человека, вкусившего рай на земле. В какой-то момент ее настолько захлестнули изумление и восторг от происходящего, что, оборвав предложение на полуслове, она присела на корточки с сияющими глазами и издала длинный мелодичный вздох редкого восхитительного блаженства. Я уже почти пожалел, что собирался ее изнасиловать. Но, вернувшись с работы в двадцатый раз за последние полчаса, сказал:

– Конни, мы упускаем одну очень важную вещь, которой мама и папа занимаются.

Она не могла поверить, что мы что-то упускаем, и хотела поскорей об этом услышать.

– Они ебутся, Конни, как ты, безусловно, знаешь.

– Ебуцца?

В ее устах слово казалось бессмысленным набором звуков, каковым, собственно, и являлось. Теперь мне предстояло наполнить его нужным содержанием.

– Ебуцца? Это как?

– Это то, чем они занимаются ночью, когда ложатся в постель, перед тем как заснуть.

– Покажи.

Я объяснил, что для этого нам надо пойти наверх и лечь в постель.

– Нет, не надо. Мы можем притвориться, что это наша постель, – сказала она, показывая на квадратный узор на ковре.

– Я не могу одновременно притворяться и показывать.

И вот мы снова поднимались по лестнице, и кровь бухала в висках, и мое второе «я» гордо расправлялось в трусах. Конни тоже порядком разгорячилась, все еще в упоении от игры и от нового поворота, который та принимала.

– Первое, что они делают, – сказал я, подводя ее к кровати, – это раздеваются.

Я толкнул ее на кровать и, хотя пальцы практически не слушались от возбуждения, стал расстегивать пуговицы на ее пижаме – и вот уже она сидела передо мной голенькая, все еще сладко пахнущая после недавно принятой ванны, глупо хихикающая. Дальше я разделся сам, оставив только брюки, чтобы не напугать ее раньше времени, и подсел к ней. В детстве мы достаточно насмотрелись друг на друга голышом, чтобы не придавать наготе никакого значения, правда, это было довольно давно, и теперь она немного смущалась.

– Ты уверен, что они этим занимаются?

К этому моменту похоть уже развеяла остатки моей нерешительности.

– Да, – сказал я. – Это элементарно. У тебя там есть дырочка, и я в нее вставлю свою пипиську.

Она зажала рот рукой и недоверчиво захихикала.

– Как смешно. Зачем они это делают?

Должен признать, что мне и самому чудился в этом какой-то подвох.

– Так они выражают свою любовь.

У Конни явно закрались подозрения, что я все выдумываю, и, в сущности, так и было. Она уставилась на меня широко открытыми глазами:

– Совсем того? Они что, сказать об этом не могут?

Я не собирался отступать: безумный ученый, объясняющий принципы своего нового шизоидного изобретения – коитуса – аудитории скептически настроенных рационалистов.

– Слушай, – сказал я сестре. – Дело не только в словах, но и в приятных ощущениях. Это делается ради приятных ощущений.

– Ради ощущений? – Она по-прежнему мне не верила. – Ощущений? Как это – ради ощущений?

– Сейчас покажу, – сказал я.

И с этими словами повалил Конни на кровать и лег сверху, как, по моим представлениям, поступали герои фильмов, которых мы насмотрелись с Раймондом. На мне оставались одни трусы. Конни смотрела не мигая, и во взгляде ее было значительно больше скуки, чем испуга. Я поерзал из стороны в сторону, стараясь высвободиться из трусов, не вставая.

– Я все равно не понимаю, – пожаловалась Конни снизу. – У меня нет никаких ощущений. У тебя есть ощущения?

– Сейчас, – буркнул я, спуская трусы концами пальцев до самых ступней. – Потерпи – тогда будут.

Я начинал злиться на Конни, на себя, на весь мир, но больше всего на трусы, из которых никак не удавалось выпутать щиколотки. Но вот наконец свобода! Мой напряженный член лип к животу Конни, и я попробовал направить его между ее ног одной рукой, перенеся всю тяжесть тела на другую. Я искал ее крошечную щелочку, не имея ни малейшего представления о том, что именно ищу, но готовый в любую секунду закружиться в вихре невероятных ощущений. Возможно, моему воображению рисовалась теплая обволакивающая норка, но сколько бы я ни тыкал и ни вертел, сколько бы ни толкал и ни ввинчивал, всюду была одна тугая пружинистая кожа. Конни тем временем лежала на спине, изредка отпуская короткие замечания.

– О-о, там я хожу пи-пи. Не может быть, чтобынаши мама и папа этим занимались.

Моя опорная рука затекла, тело ныло, но я продолжал пропихивать и проталкивать вопреки растущему отчаянию. Каждый раз, когда Конни спрашивала: «Ну и где ощущения?» – мое второе «я» теряло очередную толику упругости. Наконец пришлось взять тайм-аут. Я сел на краю кровати, обдумывая свое позорное поражение, а Конни приподнялась за моей спиной на локтях. Вслед за этим я почувствовал, как кровать судорожно затряслась подо мной, и, обернувшись, увидел перекошенное, в слезах, лицо Конни, задохнувшейся в беззвучном пароксизме смеха.

– Ты чего? – спросил я, но она только неопределенно показала рукой в мою сторону и со стоном плюхнулась на спину, точно обессилев от охватившего ее веселья.

Я сидел рядом, не понимая, что это означает, но, исходя из продолжающихся всхлипов и вибраций за спиной, решил отложить дальнейшие попытки. Наконец у нее получилось выдавить несколько слов. Она присела и, показывая на мой все еще напряженный член, выдохнула:

– Он такой… такой…

Тут ее охватил очередной приступ, посреди которого она с трудом смогла выговорить на одном дыхании: «Такой смешной, он такой смешной!» – вслед за чем пошли пронзительные, сдавленные повизгивания.

Я почувствовал, как опадаю вслед за своей эрекцией, скатываюсь в тоскливую пустоту, вдруг осознав благодаря этому последнему унижению, что рядом со мной никакая не девочка, не настоящая представительница женского пола; она, конечно, и не мальчик, но девочкой ее тоже не назовешь – сестра есть сестра. Я посмотрел на свой поникший член, отметив, что вид у него виноватый, и уже хотел было начать одеваться, как вдруг Конни, теперь притихшая, тронула меня за локоть.

– Я знаю, куда это вставляется, – сказала она и снова легла, разведя ноги, о чем мне не приходило в голову ее попросить. Она устроилась поудобнее между подушек. – Я знаю, где дырочка.

Я забыл, что это сестра, и член снова ожил, налившись надеждой и любопытством в ответ на приглашающий шепот Конни. Она больше не возражала, вновь играла в «дочки-матери», вновь была у руля. Сама помогла мне войти в ее узкую сухую детскую щелку, и мы немного полежали не двигаясь. Я так хотел, чтобы меня увидел Раймонд (хорошо, что он открыл мне глаза на мою девственность), так хотел, чтобы меня увидела Крошка Лулу, и вообще, будь это в моей власти, я бы по очереди пропустил через нашу спальню всех своих друзей, всех, кого знал, дабы они смогли насладиться великолепием моей позы. Ведь важнее истомы, важнее вспышек на внутренней оболочке глаз, колотьбы в животе, пожара в паху или душевных потрясений – важнее всех этих вещей (которых я все равно в тот момент не испытывал), важнее даже желания их испытать была гордость, гордость от того, что ебу, и пусть пока всего лишь Конни, мою десятилетнюю сестру, но будь на ее месте хромоногая горная коза, я бы все равно с гордостью возлежал в этой самой подобающей мужчине позиции, заранее предвкушая, как вскоре смогу сказать: «Я ебал», заранее навсегда и безоговорочно причисляя себя к той лучшей половине человечества, что познала коитус и оплодотворила им мир. Конни тоже лежала не шевелясь, полузакрыв глаза и ровно дыша, – она спала. По времени ей давно уже полагалось, и к тому же наша странная игра ее утомила. Я слегка подвигался вперед-назад, всего несколько раз, и разрядился самым унизительным и беспомощным образом, не почувствовав почти ничего. Зато Конни проснулась в негодовании.

– Ты в меня написал! – и заплакала.

Не обращая внимания, я встал и начал одеваться. Не исключено, что это было одним из самых безотрадных соитий в истории совокупляющегося человечества – ложь, хитрость, унижение, инцест, сон одного из участников, мой комариный оргазм, а теперь еще и рыдания, разносившиеся по спальне, но я был доволен и соитием, и собой, и Конни, и тем, что все позади и какое-то время об этом можно не думать. Я отвел Конни в ванную и пустил в раковину воду: скоро вернутся родители, и к их приходу Конни должна спать у себя в постели. Наконец-то я прорвался во взрослую жизнь, это было приятно, но видеть наготу сестры и вообще чью-либо наготу в тот момент отпало всякое желание. Завтра я попрошу Раймонда отменить встречу с Лулу, если только он не захочет идти к ней без меня. А я точно знал, что этого он не захочет.

Последний день лета

Мне двенадцать, лежу почти нагишом на животе на лужайке за домом, жарюсь на солнце и впервые слышу ее смех. Ничего не знаю, не шевелюсь, просто закрываю глаза. Смех девчачий, девичий, короткий и нервный, так смеются, когда смеяться не над чем. Половина лица скрыта в траве, которую я за час до этого постриг, пахнет прохладной землей. Легкий ветерок тянет с реки, послеполуденное солнце покусывает спину, толчки смеха, и все это сливается в голове в одно. Когда смех стихает, слышно, как ветер шелестит страницами моего комикса, как Элис плачет на втором этаже и как летний зной сгущается над садом. Потом слышны шаги по лужайке, идут ко мне, и я так резко сажусь, что перед глазами круги и все вокруг обесцвечено. Рядом с братом какая-то толстуха – то ли тетка, то ли девчонка. Она до того жирная, что даже не может двигать руками. Шея в резиновых шинах. Они оба смотрят на меня и говорят обо мне, а когда подходят вплотную, я встаю и здороваюсь с ней за руку, и, не отводя глаз, она издает звук, похожий на отрывистое фырканье дрессированной лошади. Звук мне уже знаком, это ее смех. Ладонь у нее горячая, и мокрая, и розовая, как губка, с ямочками у оснований каждого пальца. Брат говорит, что ее зовут Дженни. Она будет жить в комнате на чердаке. У нее огромное лицо, круглое, как красная луна, и очки с такими толстыми линзами, что глаза под ними размером с шары для гольфа. Когда она отпускает мою руку, я совсем не знаю, что сказать. Зато Питер говорит без умолку, рассказывает, какие мы выращиваем овощи, какие цветы, показывает место, откуда из-за деревьев видна река, и потом ведет ее обратно к дому. Брат старше меня ровно вдвое и горазд трепать языком.

Дженни въезжает на чердак. Я туда несколько раз лазил рыться в старых коробках или смотреть на реку из маленького окна. В коробках вообще-то ничего особого нет: лоскуты тканей и выкройки. Возможно, некоторые действительно остались от мамы. В одном углу свалены пустые рамы для картин. Один раз я туда попал, потому что снаружи лил дождь, а внизу шла разборка между Питером и остальными. Я помог Хосе устроить там спальню. Хосе сначала жил с Кейт, но прошлой весной вынес от нее свои вещи и переселился в пустую комнату рядом с моей. Мы унесли коробки и рамы в гараж, покрасили пол черной краской и набросали половики. Затем разобрали вторую кровать в моей комнате и притащили ее наверх. Кровать, стол со стулом, небольшой шкаф плюс скошенный потолок – и вдвоем там сразу стало не повернуться. Из вещей у Дженни с собой только маленький плоский чемодан и ручная сумка. Я тащу их наверх, а она идет следом, пыхтя все громче, и останавливается посередине третьего пролета передохнуть. Мой брат Питер поднимается следом, и мы втискиваемся в комнату, словно нам тут предстоит жить всем вместе, и осматриваемся как первый раз. Я показываю в окно, чтобы она увидела реку. Дженни садится и опускает на стол здоровенные локти. Она то и дело шлепает по своему влажному красному лицу большим белым носовым платком, пока Питер что-то рассказывает. Я сижу на кровати у нее за спиной, поражаясь этой громадине, и замечаю, что толстые розовые ноги под стулом сужаются книзу и втиснуты в крошечные туфли. Вся она розовая. Запах пота наполняет комнату. Он похож на запах стриженой травы за окном, и я убеждаю себя, что лучше глубоко не дышать, а то тоже растолстеешь. Мы поднимаемся, чтобы уйти и дать ей возможность распаковать вещи, она благодарит за все, и уже в дверях до меня снова доносится прерывистое фырканье, ее нервный смех. Я зачем-то оборачиваюсь и кошусь на нее с порога, а она выкатывает на меня свои шары для гольфа.

На страницу:
3 из 6