
Первая любовь, последнее помазание
– Я смотрю, ты у нас молчун, да? – говорит она.
И после этого мне еще труднее придумать, что бы сказать в ответ. Поэтому я только улыбаюсь и сбегаю вниз по ступенькам.
Внизу моя очередь помогать Кейт с ужином. Кейт высокая, худая и грустная. Прямая противоположность Дженни. Когда у меня будут девушки, они будут такие, как Кейт. Хотя она очень бледная, несмотря на лето. И волосы у нее необычного цвета. Однажды я слышал, как Сэм сказал, что они цвета коричневых конвертов. Сэм – один из приятелей Питера, тоже здесь живет; он хотел перенести свои вещи в комнату Кейт, когда Хосе вынес оттуда свои. Но Кейт немного заносчивая, и Сэм ей не нравится, потому что он жутко громкий. Если бы Сэм въехал в комнату Кейт, он бы не давал спать Элис, ее маленькой дочке. Когда Кейт и Хосе в одной комнате, я всегда за ними наблюдаю, чтобы узнать, смотрят ли они друг на друга, но они никогда не смотрят. Один раз в прошлом апреле я пошел кое-что забрать из комнаты Кейт, и они с Хосе спали в постели. Родители Хосе из Испании, и он очень смуглый. Кейт спала на спине, откинув руку, а Хосе спал на ее руке, свернувшись калачиком сбоку. Они были без пижам, и простыня доходила до пояса. Такой черный и такая белая. Я долго стоял в ногах кровати, наблюдая за ними. Точно в чью-то тайну проник. Потом Кейт открыла глаза, увидела меня и тихо попросила уйти. Странно все-таки, что раньше они вот так лежали, а теперь даже не смотрят друг на друга. Я бы не смог не смотреть, если бы полежал на руке какой-нибудь девочки. Кейт не любит готовить. Ей приходится все время следить, чтобы Элис не тянула в рот ножи и не хваталась за кипящие на плите кастрюли. Ей больше нравится прихорашиваться и куда-нибудь уходить или часами болтать по телефону – мне бы тоже это нравилось, будь я девчонкой. Однажды она вернулась очень поздно, и моему брату Питеру пришлось укладывать Элис спать. Кейт всегда выглядит грустной, когда обращается к Элис, а когда объясняет, что той следует сделать, говорит тихо-тихо, как будто у нее совсем нет желания все это объяснять. Так же и со мной: это даже разговором не назовешь. Когда на кухне Кейт замечает мою спину, она ведет меня в нижнюю ванную и мажет куском ваты, пропитанным каламиновым лосьоном. Я вижу ее отражение в зеркале – никаких эмоций на лице. Она издает звук сквозь зубы – полусвист-полушип, – а когда ей надо подставить под свет другую часть моей спины, просто передвигает меня за руку. Она спрашивает про новенькую наверху и молчит, когда я говорю: «Жутко толстая и смех у нее дурацкий». Я режу для Кейт овощи и накрываю на стол. Потом иду к реке проверить свою лодку. Я купил ее на деньги, полученные после смерти родителей. Когда подхожу к мосткам, солнце уже закатилось, и на черной воде красные полосы, как лоскуты тканей с чердака. Сегодня река спокойна, вечер теплый и безветренный. Я не отвязываю лодку – спина еще слишком болит от солнца, чтобы грести. Просто влезаю в нее и сижу, покачиваясь на бесшумных волнах, глядя, как исчезают в черной воде красные лоскуты, и прикидывая, не передышал ли я сегодня запахом Дженни.
Когда я возвращаюсь, все уже за столом. Дженни сидит рядом с Питером и не реагирует на мое появление. Даже когда я усаживаюсь напротив нее, не поднимает глаз. Она такая большая по сравнению со мной, а скрючилась над тарелкой, будто хочет стать маленькой и невидимой, и мне ее по-своему жалко и хочется с ней заговорить. Но я не могу придумать о чем. Правда, в этот вечер, похоже, никто не может: все сосредоточенно орудуют ножами и вилками у себя в тарелках и лишь изредка просят что-нибудь передать. Обычно, когда мы едим, бывает не так, обычно что-нибудь происходит. Но сейчас здесь Дженни, она тише всех и больше всех и не поднимает глаз от тарелки. Сэм откашливается и смотрит на наш край стола, на Дженни, и все поворачиваются к ней, а она так и сидит, затаившись. Сэм еще раз откашливается и говорит:
– Где ты жила раньше, Дженни?
Поскольку все молчат, вопрос звучит слишком резко, будто Сэм в канцелярии заполняет ее анкету. И Дженни, продолжая смотреть в тарелку, отвечает:
– В Манчестере.
Потом она смотрит на Сэма.
– В квартире.
Она фыркает, видимо, от смущения, что все мы слушаем и смотрим, и снова прячет голову в тарелку, а Сэм говорит что-то вроде: «A-а, понятно» – и думает, о чем бы еще спросить. На втором этаже раздается плач Элис, и Кейт идет и приносит ее вниз, усаживает на колени. Элис перестает плакать и начинает показывать на нас рукой, на всех сидящих за столом по очереди, выкрикивая: «У-у, у-у, у-у», – и так по кругу, а мы жуем и молчим. Она как будто стыдит нас за неумение придумать тему для разговора. Кейт грустно просит ее перестать – она всегда грустит, когда рядом Элис. Иногда я думаю, это из-за того, что у Элис нет отца. Она ни капельки не похожа на Кейт, белокурая, и уши торчком. Год или два назад, когда Элис была совсем маленькая, я считал, что ее отец – Хосе. Но у него волосы черные, и Элис его мало интересует. Когда все доедают и я помогаю Кейт собирать тарелки, Дженни предлагает взять Элис к себе на колени. Элис все еще громко укает, показывая рукой на разные вещи в комнате, но, оказавшись на коленях Дженни, сразу замолкает. Наверное, потому, что таких огромных коленей она никогда раньше не видела. Мы с Кейт приносим фрукты и чай, и пока чистим апельсины и бананы, едим яблоки с яблони из нашего сада, разливаем чай и пускаем по кругу молоко и сахар, все разговаривают и смеются, как обычно, будто и не было никакой неловкости. А Дженни не дает скучать Элис у себя на коленях, подбрасывая ее, как на лошади, изображая рукой птиц, которые слетают к ней на живот, показывая фокусы с пальцами, так что Элис визжит от восторга и просит повторить еще и еще. Я первый раз вижу, чтоб она так смеялась. А потом Дженни замечает взгляд Кейт, которая наблюдает за их игрой с таким выражением, будто смотрит телик. Дженни относит Элис к матери, точно вдруг застыдившись того, что так долго с ней играла и что им было так весело. Оказавшись на другом конце стола, Элис кричит: «Еще, еще, еще», и так продолжается минут пять, пока мать не уносит ее в постель.
Рано утром по просьбе брата я отношу кофе к Дженни в комнату. Когда я вхожу, она уже одета и сидит за столом, наклеивая марки на конверты. Она мне кажется меньше, чем вчера. Окно настежь распахнуто, и пахнет утренней свежестью, и чувствуется, что встала Дженни давно. В окне видна река, петляющая между деревьями, ясная и безмятежная на солнце. Меня тянет к ней, тянет проверить лодку до завтрака. А Дженни хочет поговорить. Она усаживает меня на кровать и просит рассказать о себе. Но вопросов не задает, а я не знаю, с чего обычно начинают рассказ о себе, поэтому просто сижу и смотрю, как она пишет адреса на конвертах и отпивает кофе. Но я не против, мне нравится в комнате у Дженни. Она повесила на стену две картинки. Одна в рамочке – это фотография обезьяны в зоопарке, идущей по ветке вверх ногами с детенышем, который вцепился ей в живот. Про зоопарк ясно, потому что в нижнем углу видна бейсболка служителя и часть его лица. Другая – цветной снимок, вырезанный из журнала: двое детей бегут по берегу моря, держась за руки. Солнце садится, и на снимке все ярко-красное, даже дети. Это очень хороший снимок. Она заканчивает надписывать конверты и спрашивает, где моя школа. Я рассказываю про новую, в которую пойду после каникул, – большую общеобразовательную в Рединге. Правда, я там ни разу не был, поэтому рассказывать особенно нечего. Она замечает, что я снова смотрю в окно.
– На речку хочешь?
– Да, лодку проверить.
– Можно с тобой? Покажешь мне реку?
Я стою у дверей, дожидаясь, пока она втиснет круглые розовые ступни в маленькие плоские туфли и расчешет свои коротко стриженные волосы щеткой с зеркальцем на обратной стороне.
Мы идем по лужайке к калитке в дальнем конце сада и по тропинке через заросли высокого папоротника. На полпути я останавливаюсь послушать пение обыкновенной овсянки, и Дженни говорит, что не различает голоса птиц. Большинство взрослых никогда не признаются, если они чего-то не знают. Поэтому, пройдя еще немного до поворота к мосткам, мы останавливаемся под старым дубом, чтобы Дженни послушала, как поет черный дрозд. Я знаю, что он на дубе и всегда поет в это время суток. Но стоит нам подойти, как дрозд замолкает, и надо притаиться и ждать, пока он начнет заново. Прислонясь к полумертвому стволу, я слушаю, как заливаются на других деревьях другие птицы и как совсем рядом за поворотом плещется река, омывая мостки. Но у нашего дрозда перекур. От необходимости стоять неподвижно Дженни начинает нервничать и изо всех сил сжимает пальцами ноздри, чтобы не фыркнуть. Мне так хочется, чтобы она услышала черного дрозда, что я кладу свою ладонь поверх ее ладони, и тогда Дженни убирает от лица руку и улыбается. Сразу же вслед за этим черный дрозд затягивает длинную замысловатую трель. Он просто ждал, когда мы приготовимся. Мы выходим на мостки, и я показываю ей свою лодку, привязанную к свае. Это гребная лодка, зеленая снаружи и красная внутри, как плод. В это лето я прихожу к ней каждый день – погрести, подкрасить, протереть пыль или просто посмотреть. Однажды я отплыл на десять километров против течения, а потом бросил весла, и к концу дня река сама принесла меня обратно. Мы сидим на краю мостков, глядя на мою лодку, на реку и на деревья на другой стороне. Потом Дженни смотрит по ходу течения и говорит:
– Лондон в ту сторону.
Лондон – это страшная тайна, которую надо от реки сохранить. Она пока не знает о нем, протекая мимо нашего дома. Поэтому я только киваю и ничего не говорю. Дженни спрашивает, можно ли ей посидеть в лодке. Меня пугает, как бы она не оказалась слишком тяжелой. Но сказать об этом, конечно, нельзя. Я наклоняюсь с мостков и тяну за канат, чтобы Дженни смогла залезть. Она залезает, и лодка скрипит и раскачивается. Но не проседает ниже, чем обычно, и, убедившись в этом, я тоже запрыгиваю в нее, и мы смотрим на реку с иной высоты, и видим, какая она могучая и древняя. Мы сидим и долго болтаем. Сначала я рассказываю, как два года назад мои родители погибли в автокатастрофе и как мой брат придумал превратить наш дом в нечто вроде коммуны. Сперва он собирался поселить там больше двадцати человек. Но теперь ему, по-моему, хватает и восьми. Потом Дженни рассказывает, как была учительницей в большой школе в Манчестере, где дети вечно над ней смеялись, потому что она толстая. Но говорит об этом легко. Вспоминает смешные случаи. После истории про то, как дети заперли ее в книжном шкафу, мы так хохочем, что лодка качается из стороны в сторону и по реке бежит рябь. На этот раз Дженни смеется легко и ритмично, а не натужно и с фырканьем, как вчера. По дороге назад она распознает голоса двух черных дроздов, а пересекая лужайку, слышит третьего. Я только киваю. Вообще-то это певчий дрозд, а не черный, но я слишком голоден, чтобы объяснять разницу.
Три дня спустя я слышу песенку Дженни. Я во дворе собираю велосипед из разных деталей, а ее голос доносится из открытого окна кухни. Она готовит обед и присматривает за Элис, пока Кейт ходит по знакомым. Слов Дженни не знает, мелодия полувеселая-полугрустная, и она напевает для Элис, как старая хриплая негритянка. Новый диктор с утра ра-ри-ра, ра-ра-ра, р-ра, новый диктор с утра ра-ри-ра, ра-ра-ра, р-ра, новый диктор с утра, расскажи про дожди и ветра. После обеда я катаю ее на лодке по реке, и она распевает другую песенку с той же мелодией, но без слов. Ра-ри-ра, ра-ра-а-а, йе-еееее. Она разводит руки в стороны и закатывает увеличенные очками глаза, точно поет мне серенаду. Еще через неделю песенки Дженни разносятся по всему дому, иногда с обрывками куплетов, но чаще без слов. Львиную долю времени она проводит на кухне, где в основном и поет. Каким-то чудом там теперь больше места. Она отскребает краску с окна, которое смотрит на север, чтобы было светлее. Никому не понятно, зачем его вообще замазали. Она выносит на улицу старый стол, и оказывается, что он уже давно всем мешал. Закрашивает белой краской одну стену, отчего кухня выглядит просторнее, а потом расставляет по местам кастрюли и тарелки – их больше не надо повсюду искать, и даже я до всего могу дотянуться. В такой кухне приятно просто посидеть, когда больше нечем заняться. Дженни сама печет хлеб и торты – раньше мы ходили за этим в магазин. На третий день после ее появления я сплю в чистой постели. Она берет простыни, которые обычно не меняются все лето, и уносит стирать вместе почти со всей моей одеждой. Однажды она тратит полдня на приготовление карри, и вечером я говорю ей, что ничего вкуснее за последние два года не ел. Когда остальные со мной соглашаются, Дженни нервничает и смеется с фырканьем. Я вижу, что фырканье им неприятно, все отворачиваются, будто оно настолько противно, что даже стыдно смотреть. Но я к ее смеху привык и замечаю его только потому, что все отвернулись. После обеда мы почти всегда ходим на реку, я учу ее грести и слушаю про то, как она была учительницей и как работала в супермаркете, где каждый день видела стариков, воровавших ветчину и сливочное масло. Я учу ее узнавать птиц по голосам, но она узнает только одну, самую первую – черного дрозда. У себя в комнате она показывает мне фотографии своих родителей и брата и говорит:
– Я одна в семье такая толстуха.
Я тоже показываю ей фотографии родителей. Одна сделана за месяц до смерти: они спускаются по лестнице, держась за руки, и смеются над чем-то, что не попало в кадр. Смеются они над братом, который специально корчит рожи, чтобы их рассмешить, а фотографирую я. Фотоаппарат мне подарили на мое десятилетие, и это один из первых снимков. Дженни долго смотрит на фото и говорит, что по маме видно, какая она была хорошая, и я вдруг вижу маму не как маму, а просто как женщину на фотографии, незнакомую женщину, и впервые издалека, не она смотрит на меня изнутри, а я на нее снаружи, или не я, а Дженни, или кто-то еще. Дженни берет у меня снимок и прячет вместе с другими в коробку из-под обуви. Пока мы спускаемся, она начинает длинную историю про то, как один ее приятель поставил пьесу с необычным и спокойным финалом. Чтобы зрители его не проспали, приятель попросил Дженни захлопать в конце, но Дженни чего-то там перепутала и захлопала на пятнадцать минут раньше, во время паузы; все подхватили, и финал был испорчен аплодисментами, особенно громкими оттого, что никто ничего не понял. Очевидно, рассказ про пьесу должен отвлечь меня от мыслей о маме, и он действительно отвлекает.
Кейт все чаще уезжает к друзьям в Рединг. Однажды утром я сижу на кухне, а она появляется в модном кожаном костюме и высоких кожаных сапогах. Пристраивается напротив и ждет, когда спустится Дженни, чтобы сказать ей, чем кормить Элис и во сколько она вернется. Я вспоминаю другое утро почти два года назад, когда Кейт тоже пришла на кухню вся разодетая. Тогда она села за стол, расстегнула блузку и принялась сцеживать пальцами голубовато-белое молоко в бутылку сначала из одной груди, потом из другой. Меня как будто и вовсе не заметила.
– Ты зачем это делаешь? – спросил я.
– Оставлю Джанет для Элис, – сказала она. – Мне надо уйти.
Джанет – это негритянка, которая с нами жила. Странно было смотреть, как Кейт доит себя в бутылку. Я тогда подумал, что мы тоже животные, только в одежде, и занимаемся очень странными вещами, вроде как обезьяны за чаепитием. Просто мы привыкаем к этим вещам по большей части. Интересно, Кейт тоже думает про тот раз, сидя сегодня напротив меня на кухне. На губах у нее оранжевая помада, и волосы забраны в хвост, и от этого она кажется еще стройнее, чем обычно. Помада у Кейт флюоресцентная, как дорожный знак. Каждую минуту она поглядывает на наручные часы, и кожа на ней скрипит. Она похожа на красивую инопланетянку. Наконец спускается Дженни в огромном старом лоскутном халате; она зевает, потому что недавно проснулась, и Кейт тихой скороговоркой объясняет про еду для Элис. Такое впечатление, что ей очень грустно говорить о таких пустяках. Кейт хватает сумку и выбегает из кухни, бросая на ходу: «Пока!» – через плечо. Дженни садится за стол и пьет чай – ни дать ни взять, дородная чернокожая нянька, которую оставили дома присматривать за дочкой богатой дамы. «Твой папуля богат, а мамуля прелестна, ра-ра-ри-па-па-па, засыпай»[18]. Остальные тоже общаются с ней немного странно. Будто ее ничто не касается и она им не чета. Привыкли к ее обедам и тортам. Воспринимают как должное. Иногда по вечерам Питер, Кейт, Хосе и Сэм садятся в кружок и курят гашиш из самодельного кальяна, включив магнитофон на полную громкость. Дженни обычно поднимается к себе в комнату, ей не хочется с ними быть, когда они этим занимаются, и я вижу, что их это злит. Она хоть и девушка, но не такая красивая, как Кейт или Шэрон – подружка моего брата. Еще она не носит джинсы и индийские рубашки в отличие от них – наверное, не может найти своего размера. Дженни носит платья в цветочек и простые вещи, как мама или служащая на почте. А когда нервничает и смеется своим особенным смехом, про нее думают, будто она с приветом, – это видно по тому, как все отворачиваются. И к ее толщине тоже никак не привыкнут. За глаза Сэм то и дело называет ее «Батончик колбасы», и это всегда сопровождается взрывом смеха. Не то чтобы с ней не дружат, этого не скажу, а просто держат дистанцию, только мне трудно показать это на примере.
Однажды мы плывем по реке, и она спрашивает про гашиш.
– Что ты обо всем этом думаешь? – говорит она, и я отвечаю, что брат не разрешает курить с ними, пока мне нет пятнадцати.
Я знаю, что она в принципе против гашиша, но больше мы о нем не говорим. В тот же день я фотографирую ее у входа на кухню, она держит на руках Элис и немного щурится на солнце. Потом она фотографирует меня на велосипеде, собранном из разных деталей. Я еду на нем по двору без рук.
Трудно сказать, в какой именно момент Дженни заменяет Элис маму. Поначалу она за ней только присматривает, когда Кейт уходит в гости к знакомым. Но Кейт уходит все чаще, почти каждый день. Поэтому мы втроем – Дженни, Элис и я – проводим много времени у реки. Рядом с мостками травянистый склон, а у самой воды – узкая полоска песка, метра полтора шириной. Дженни сидит на траве, играя с Элис, а я занимаюсь с лодкой. Когда мы сажаем Элис в лодку первый раз, она визжит, как поросенок. Не доверяет реке. Долго отказывается подойти к полоске песка, а когда все-таки подходит, неотрывно смотрит на кромку воды, чтобы река к ней не подкралась. Потом, видя, как Дженни машет рукой из лодки и что ей не страшно, перестает упрямиться, и мы переплываем на другую сторону. Элис не скучает по Кейт – она любит Дженни, которая поет отрывки из знакомых ей песенок и постоянно что-нибудь рассказывает, сидя на траве у реки. Элис ни слова не понимает, но ей нравится слушать звук голоса Дженни. Стоит Дженни замолчать, как Элис показывает на ее губы и говорит: «Еще, еще». Кейт всегда такая тихая и грустная, что Элис не привыкла слышать обращенные к ней голоса. Однажды Кейт уходит вечером и возвращается только утром. Элис сидит на коленях у Дженни, размазывая завтрак по столу, и тут вбегает Кейт, хватает ее на руки, стискивает и повторяет как заведенная, не давая никому ответить:
– С ней все в порядке? С ней все в порядке? С ней все в порядке?
После обеда Элис снова при Дженни, потому что Кейт опять нужно куда-то уйти. Я в коридоре, ведущем в кухню, и слышу, как она говорит Дженни, что вернется под утро, а несколько минут спустя вижу ее идущей по дороге с чемоданчиком. Вернувшись через два дня, она только просовывает голову в дверь кухни, чтобы взглянуть на Элис, и сразу же идет в свою комнату. Мне не очень-то нравится, что Элис постоянно с нами. На лодке с ней особо не покатаешься. Через двадцать минут она теряет доверие к воде и хочет обратно на сушу. И если мы решаем где-нибудь прогуляться, Элис приходится нести на руках. Из-за этого я не могу показать Дженни свои любимые места вдоль реки. К вечеру Элис здорово куксится, ноет и плачет без повода – от усталости. Мне надоедает проводить столько времени с Элис. Кейт целыми днями не выходит из комнаты. Как-то я заношу ей чай и обнаруживаю, что она спит на стуле. Из-за Элис мы с Дженни больше не можем поболтать, как вначале. Не потому, что Элис слушает, а потому, что Дженни все время ею занята. Она и впрямь ни о чем больше не думает, и кажется, ей, кроме Элис, никто не нужен. Как-то вечером мы все сидим в гостиной после ужина. Кейт в прихожей, долго ругается с кем-то по телефону. Закончив, она приходит, шумно садится и пробует читать. Но я вижу, что она больше злится, чем читает. Некоторое время все молчат, потом наверху Элис начинает плакать и звать Дженни. Дженни и Кейт одновременно поднимают головы и встречаются глазами. Потом Кейт встает и выходит из комнаты. Мы все делаем вид, что читаем, хотя на самом деле слушаем шаги Кейт на лестнице. Мы слышим, как она входит в комнату Элис, которая прямо над нами, и как Элис все громче и громче требует Дженни. Кейт спускается по лестнице, на этот раз быстро. Когда она входит в комнату, Дженни поднимает глаза, и они опять смотрят друг на друга. Все это время Элис не переставая зовет Дженни. Дженни встает и протискивается в дверь мимо Кейт. Они не произносят ни слова. Все остальные – Питер, Сэм, Хосе и я – продолжают делать вид, что читают, слушая шаги Дженни наверху. Плач смолкает, и она долго не спускается. A когда приходит, Кейт сидит на стуле, уткнувшись в журнал. Дженни тоже садится, и никто не поднимает глаз, все молчат.
Внезапно лето заканчивается. Однажды утром Дженни приходит в мою комнату, снимает с постели белье и собирает разбросанную одежду. Перед школой все должно быть постирано. Потом она просит прибраться, вынести старые комиксы, и тарелки с чашками, скопившиеся под кроватью за лето, и мусор, и банки с красками, которые у меня для лодки. Она обнаруживает в гараже небольшой стол, и я помогаю внести его в комнату. Это будет парта для домашних заданий. Она ведет меня в поселок, где обещает сюрприз, но не говорит какой. Когда мы приходим, оказывается, что это стрижка. Я хочу улизнуть, но она кладет руку мне на плечо.
– Не глупи, – говорит она. – Разве можно идти в школу в таком виде. Тебя выгонят в первый же день.
И я подставляю голову парикмахеру, чтобы он сбрил с нее целое лето, а Дженни сидит сзади и смеется над моим хмурым взглядом из зеркала. Она берет денег у моего брата Питера, и мы едем на автобусе в город покупать школьную форму. Странно, что теперь Дженни главней меня после всех наших походов на реку. Хотя, в сущности, я не возражаю, с чего бы мне ей перечить. Она ведет меня по главным торговым улицам к магазинам обуви и одежды, покупает красный блейзер и кепку, две пары черных кожаных ботинок, шесть пар серых носков, две пары серых брюк и пять серых рубашек, постоянно спрашивая: «Эти тебе нравятся? А эти?» – и поскольку я не разбираюсь в оттенках серого, соглашаюсь на то, что она находит наилучшим. Через час с покупками покончено. Вечером она выгребает из ящичков мою коллекцию камней, освобождая место для новых вещей, и упрашивает надеть всю форму. Внизу все хохочут, особенно когда я нахлобучиваю красную кепку. Сэм говорит, что я похож на межгалактического почтальона. Три дня подряд перед сном она заставляет меня тереть колени щеткой для ногтей, чтобы выскрести грязь из-под кожи.
Наконец в воскресенье, за день до начала школы, мы с Дженни и Элис в последний раз идем к лодке. Вечером Питер и Сэм поволокут ее по тропинке и через лужайку на зиму в гараж, а я буду им помогать. Потом мы соорудим другие мостки, более надежные. Этим летом мы катаемся в последний раз. Дженни усаживает Элис и забирается сама, а я придерживаю лодку с мостков. Когда я отталкиваюсь веслом, Дженни затягивает одну из своих песен. Приди, И-исус, сойди с небес, приди, И-исус, сойди с небес, приди, И-исус, сойди с небес, ля-а, ля-ля-ля-ляа, ля-ля. Элис стоит между коленей Дженни и смотрит, как я гребу. Ей смешно, что я наклоняюсь и откидываюсь. Она думает, это такая игра: быть то рядом с ее лицом, то поодаль. Странный получается день. Когда Дженни заканчивает свою песню, мы долго плывем молча. Только Элис смеется надо мной. Вокруг такая тишь, что смех разносится над водой в никуда. Солнце какое-то белесое, точно перегорело к концу лета, в деревьях по берегам ни ветерка, и птиц не слышно. Даже весла падают в воду бесшумно. Я гребу против течения спиной к солнцу, но оно такое слабое, что не греет, такое слабое, что даже теней от него нет. Впереди под дубом стоит старик, удит рыбу. Пока мы проплываем мимо, он поднимает голову и глядит на нас в лодке, а мы глядим на него на берегу. Его лицо без выражения. И наши лица без выражения, мы не здороваемся. Во рту у старика длинный стебель, и, когда мы удаляемся, он вынимает его и тихо сплевывает в реку. Ладонь Дженни рассекает гущу воды за бортом, а сама она смотрит на берег с таким видом, точно он ей снится. Поэтому я начинаю думать, что на самом-то деле ей неохота быть со мной на реке. И что пришла она только из-за всех наших предыдущих катаний, чтобы не портить последний раз. Как-то мне грустно от этой мысли и труднее грести. A потом, минут через тридцать, она смотрит на меня и улыбается, и сразу ясно, что все я выдумал про ее неохоту, а она начинает говорить про лето и сколько всяких вещей мы успели сделать. Она хороший рассказчик, и все выглядит лучше, чем на самом деле. И наши долгие прогулки, и как мы плавали у самого берега из-за Элис, и как я учил ее грести и различать голоса птиц, и как мы вставали, пока все спят, чтобы успеть прокатиться на лодке до завтрака. Ее возбуждение передается мне, и я тоже вспоминаю разные истории: про то, как однажды мы чуть не увидели свиристеля или как прятались вечером в кустах, поджидая, когда барсук выйдет из норки. Вскоре нам становится весело от того, какое отличное получилось лето и сколько мы всего сделаем на следующий год, и наши крики и хохот вспарывают неподвижный воздух. A потом Дженни говорит:

