– Зачем ты работаешь?
Он поворачивается к ней: что-то недоброе блестит в его глазах.
– Ну, знаешь ли, чем вам только голову не забивают в школе! Наше время тоже нельзя назвать правильным, но я не помню, чтобы я приходил к родителям и доставал их так, как ты.
– То есть тебе нравится твоя работа?
– Более или менее.
Куклы на экране снова стали двигаться: тени теней, неживые подобия людей.
– И жизнь нравится?
– Софья, у меня двое детей, я исправно плачу налоги и люблю свой город, к чему этот пустой разговор?
– Но все это имеет лишь опосредованное отношение к тебе.
– То есть?
– Это всё ярлыки, понимаешь? Их наклеивают на тебя чужие люди, но ты другой, все другие!
Отец недовольно надувает губы, хмурится, со стороны кажется, что надбровные дуги вот-вот обрушатся и засыплют глаза, разобьют стекла и помнут дужки очков. На плеши проступает синий треугольник, на экране застывают медленные шторы, женщина-актер целует мужчину-актера, они изображают чувство.
– Послушай, иди лучше почитай сборник задач по литературе.
– Но ЕГЭ будет только в следующем году!
– Не важно, у меня был сегодня тяжелый день, Софочка, мне просто нужно отдохнуть. Взять язык и положить его на плечо. По рукам?
– Последний вопрос, папа. Ты счастлив?
– Вот сейчас не особенно, – безучастно отвечает он, так что София не понимает, с иронией следует воспринимать его ответ или нет.
– Но если ты не счастлив, как ты можешь сделать счастливыми других?
– Софа, пожалуйста…
Она поднимается с дивана с треском, отец качает головой, не глядя на нее, быть может, он действительно устал, а она так чувствительна потому, что к ней приближается то, о чем до сих пор ей стыдно говорить – даже Волобуевой – и уж тем более матери? Квартира полнится тенями, из открытых форточек льется плавкий холодный воздух, под ногами – разбросанные игрушки Павла Игоревича, что-то страшно пищит под стопой.
Ее комната увешана картинами, оставшимися после художественной школы: вот безымянная греческая голова, вот ошибочный римский бюст, вот северный олень в гуашевом цвете, акварели с изображением скандинавских городов и бордовой церкви с изжелта-луковичным куполом над шатром, покрытым медными листами. София в темноте всматривается в оленя: он кажется ей ненастоящим, махровым; где все то возвышенное, что она думала, когда наносила краски на его тело и представляла, как в тайге его облепляет гнус – мошка и комарье, – как он страдает, а она воссозданием из ничего берет на себя его страдания?
София подняла крышку ноутбука и увидела на странице Волобуевой новую аватару: Елена в персиковой шубке, в сапогах с высокими голенищами стоит перед зажженной бенгальской свечой, которую держит рука нового неизвестного, – а к аватаре сделана подпись: «Новый год начинается сегодня!» София резко сжала зубы, ей представилось, что еще чуть-чуть – и челюсти ее расколются. Недолго думая, она вбила в поисковике сочетание слов «синий кит» и, не разбирая, в каком-то запале самоистязания, нравственного помутнения, вступив в первую попавшуюся группу, написала в неопределимо-необозримое: «Хочу в игру!» Если бы она не боялась, что ее услышит отец, она бы высунулась из окна и прокричала во внутренности двора, по которому гуляет мама с Павлом Игоревичем, лишая снег совершенства, вытаптывая его до асфальта: «Хочу в игру! Только в игру – и больше никуда!» Она почувствовала внезапный прилив сил, как будто что-то в ней надломилось, – и поток еле сдерживаемого благодатного гнева затопил ее всю целиком со школой и домом, в окне которого она стояла в одном бюстгальтере и смотрела на то, как свет от фонарей взбалмошно искрится на стекле, тронутом морозом.
2
Спустя четверть часа ей написал некто по имени Абраксас Йах. На аватаре был изображен обнаженный мужчина с петушиной головой, со спутавшимися змеями вместо ног, в одной руке он держал извилистый кинжал, в другой – щит, на котором проступал лик Горгоны. Он сразу же – без ошибок в запятых и корневых гласных – объяснил Софии, что он куратор игры и что она может обращаться к нему «просто Абра».
– Хорошо, Абра, ты действительно куратор?
– А ты действительно хочешь сыграть? Для чего тебе это?
– Я хочу заглянуть за край жизни…
Она написала это и задумалась: не слишком ли поспешное это решение? На экране мелькало синее многоточие: Абра набирал ответ.
– То есть ты хочешь заглянуть за смерть?
– Да.
– Зачем тебе это в шестнадцать лет?
Она вздрогнула, показалось, что Абра находится где-то во тьме ее комнаты: прячется за створкой шкафа, тянет руку к оленю, страшно шепчет в ночи. Потом ей пришло в голову, что она наверняка где-нибудь указала свой возраст, или у кураторов есть доступ к чужим страницам, – и все равно страх не сразу отпустил ее.
– Ты никогда не задумывалась над тем, почему люди говорят о смерти только в больницах и на похоронах, хотя смерть – самое важное событие, которое им предстоит пережить? Или не пережить? Смерть равняет бога и нищего, смерть стирает различия и возводит каменные стены, смерть – это хребет времени. Познав смерть, мудрый хочет жить, а глупец бросается в слезы. Ты готова познать смерть – и остаться живой, остаться бессмертной в своем желании танцевать по краю смерти, будучи не затронутой ею?
Она не понимала, что читает, лицемерие родителей было связано с самим существованием смерти в мире. Вспомнились похороны бабушки, покашливания, пьяные возгласы деревенских родственников, которых мама не захотела оставлять дома после поминок и без обиняков отправила ночевать на автовокзал. Они хотели выставить гроб прямо во дворе, хотели, чтобы соседи присоединились к их скорби, чтобы сотни людей вокруг увидели, как они любили то, что теперь было трупом и лежало, противясь внешним силам, затворившим ему рот, без движения, с восковой желтизной кожи, от которой исходил едва трепетный запах, оседавший в ноздрях. И потом холод лба – не обжигающий холод поручней в мороз, не уютный гудящий холод дверцы холодильника, но проникновенный холод трупа. Прикасаешься к нему – и как будто проваливаешься вниз, хотя, кажется, вот она ты – стоишь на месте, но мокрый асфальт под тобой расступается, и кто-то тянется к тебе из-под разошедшихся кусков дорожного полотна. Они выносили табуретки, выставив крышку гроба на лестничной клетке перед лифтом, соседская собака мусолила рюш по канту с весельем в глазах, с незлым рыком из пасти. Потом они подходили к ней, насыпали в сложенные горстью руки мелочь – сорокалетней давности, – говорили, что это на счастье. И София помнила, как она расстроилась, когда одна монета, будто медная, подскочив над гробом, обтянутым постромками, сверкнула в солнечных лучах и упала на край ямы, и ее вдавил пяткой в податливую землю черный, щетинистый могильщик. Отец был безучастен, он не вымолвил ни слова в тот день, зато мать говорила без устали: «Софка, быстро кутью съела!», «Паша, сынок, отойди от рюмки, это для бабушки оставили эти дикари», «Игорь, тюфяк, подвинься, хоть к дочери подойди, а не сиди ты с этими пропойцами!». Мама была в ударе.
– …Итак, ты должна выполнить пятьдесят заданий. Попробуешь уклоняться – что же, твоя воля. Захочешь соскочить, тогда вызвать меня снова уже не получится. Тихий дом тебя не примет. Земля тебя не примет. И ты просто умрешь – и не воскреснешь – и ни за что на свете не узнаешь, кто живет в тихом доме.
– Что такое тихий дом?
– Дом, в котором мы окажемся вместе с тобой, если ты не соскочишь.
– После смерти?
– Смерти нет. Слышишь? Когда есть безоглядная решимость расстаться с жизнью, смерть тебя не берет, понимаешь, София?
Решила ничего не отвечать. За стеной родители укладывали Павла Игоревича, изредка заходилась спальная возня.
– Ты готова сыграть в игру?
– Да, f57.
– Это необязательно писать. Уверена?
– Да, начинай.
– Вот тебе первое задание. Ровно в четыре двадцать ты должна быть в сети. Я скину тебе запись длительностью полчаса, в четыре пятьдесят два ты отпишешься мне о том, что ты на ней увидела.
– Хорошо, я сделаю. Можно вопрос?
– Конечно, София.
– Кто ты?
– Я – тот, кто знает о тебе все. И твое отчество, и дом, в котором ты живешь, и даже то, о чем ты думала, когда переписывалась со мной.
– Правда?