– А ты, оказывается, философ… – Кольцов вздохнул, покачал головой. – Только философия твоя, извини, глупая… Вот ты заладил: большевики, большевики!.. Думаешь, Красная армия из одних большевиков состоит? Ошибаешься. На сотню красноармейцев в лучшем случае один большевик. Какая же причина, по-твоему, заставляет остальных драться с белыми, себя не жалея? Не задумывался? А за какие такие коврижки, ради какой личной выгоды я в этой камере оказался – не думал? Ну, так подумай. Полезно.
– Вот-вот! – сказал, словно пожаловался, надзиратель. – Я к тебе с первого дня присматриваюсь. И о том, что ты сказал сейчас, постоянно думаю: да что ж оно такое человека на верную погибель принудило? Или вот: у тебя впереди аж ничегошеньки, а ты лежишь и улыбаешься… Или на самом деле ничего не боишься?
– Да как сказать… Боюсь, конечно. Умирать не хочу. А спокоен, потому что знаю: не зря! – Кольцов помолчал. Пристально вглядываясь в глаза надзирателя, с надеждой спросил о том, что томило и волновало его все эти дни: – Где нынче линия фронта проходит, скажешь?
И сразу, мгновенно сгинуло с лица надзирателя все человеческое: тупой, ни в чем сомнений не ведающий служака снова был перед Кольцовым.
– Не положено! – отрубил надзиратель. – Их высокородию полковнику Щукину вредные вопросы свои задавай… – Оконце с треском захлопнулось.
– Ну-ну! – погромче, чувствуя, что надзиратель все еще остается у двери, сказал Кольцов. – Смотри не ошибись только!
– В чем? – раздалось из-за двери.
– Как бы не очутиться тебе на моем месте.
– Уж как-нибудь пронесет!
Оконце медленно приподнялось. Заглядывая в него и как ни в чем не бывало улыбаясь, надзиратель снисходительно произнес:
– Каких чинов ты у своих достиг, не ведаю, а кем при его превосходительстве Ковалевском состоял, про то весь Харьков наслышан. Так что не можешь не знать: мы, надзиратели, завсегда по эту сторону двери остаемся. При всех властях! – И сердито добавил: – Да спи ты, ну тебя к лешему! Заморочил мне голову совсем своими разговорами… Спи, ночь на исходе.
Укладываясь на топчан, Кольцов подумал: нет, это совсем не плохо, что надзиратель-молчальник заговорил! Если подобрать к нему ключик, склонить на свою сторону… И невесело про себя усмехнулся: эк куда занесло!
Однако слабая искорка-надежда распаляла мозг. Такое состояние вполне естественно для человека, успевшего поверить, что путей к спасению нет и быть не может.
Глава вторая
После первых, ранних и продолжительных заморозков в Таганрог вновь пришла теплынь. Зачастили дожди, затяжные, осенние. Городские дороги раскисли. Из-под досок старых, давно не ремонтируемых тротуаров при ходьбе выплескивались фонтанчики жидкой грязи. Откуда-то налетели, вычернили верхушки пирамидальных тополей стаи воронья, и теперь висело с утра до вечера над городом резкое карканье – какое-то зловещее торжество слышалось в нем. Даже звонницы всех двадцати таганрогских храмов, дружно созывая прихожан к заутрене, не могли заглушить мерзкий этот ор.
Странная судьба была у Таганрога! Начатый с укрепления, заложенного по воле Петра Великого и названного «Острог, что на Таган-Роге», он исчезал с лица земли, появлялся опять, переходил во владение турок, возвращался в Россию, рос, развивался, бывал отмечен монаршим вниманием, но за два с четвертью века так в губернские города и не вышел – пребывал в звании окружного города войска Донского.
Когда стало известно, что главнокомандующий вооруженными силами Юга России генерал Деникин переносит в Таганрог свою ставку, многим показалось, что это сама судьба улыбнулась городу. Однако небывалое нашествие военного штабного люда, привыкшего жить удобно, тепло и сытно, ничего, кроме бесконечного ущерба и нервных хлопот, таганрожцам не принесло, То, что на расстоянии чудилось доброй улыбкой судьбы, при близком знакомстве обернулось насмешкой.
На Петровской – центральной и, безусловно, лучшей улице города, пролегающей через весь Таганрог от вокзала до маяка на высоком берегу Азовского моря, – теперь стали фланировать прапорщики, поручики, капитаны, полковники… Выделялись независимо-горделивым видом «цветные» – офицеры именных полков, прозванные так за разноцветные верха фуражек: корниловцы, марковцы, семеновцы, дроздовцы, алексеевцы. Казалось бы, что делать им вдали от фронта, где истекали кровью их полки и дивизии? А ведь каждый если и не состоял при каком-то деле, так несомненно за ним числился, потому и вышагивал по Петровской без тени смущения или хотя бы озабоченности на лице. Обычные армейские офицеры торопились уступить «цветным», красе и гордости белого стана, дорогу. Какой-нибудь офицер-окопник, да еще из «химических» (нижний чин, получивший за храбрость производство на фронте и щеголяющий за неимением настоящих погон в нарисованных химическим карандашом), посланный в Таганрог из действующей армии, попадая на Петровскую, сначала лишь оторопело крутил головой, а потом, вконец ошалев от такого великолепия, торопился поскорее отсюда убраться. Да и то: не суйся с кирзовой мордой в хромовый ряд! Что ж до нижних чинов – солдат, унтер-офицеров, фельдфебелей, – так эти и вовсе старались обойти Петровскую стороной.
Не все, впрочем. Вот, например, десяток верховых казаков, вырвавшись откуда-то, беззаботно толкли копытами коней грязь на мостовой и в ус, что называется, не дули. Никто из них чином выше вахмистрского не обладал, но чувствовали себя казаки среди разливанного золотопогонного моря более чем уверенно: громко переговаривались, пересмеивались и в упор проходящих офицеров не замечали – ни армейских, ни добровольческих, ни родных казачьих. Со стороны, беспомощно выставив перед собой руку, взирал с немым укором на такую непотребность бронзовый император Александр I, облаченный в римскую тогу, из-под которой кокетливо выглядывала генеральская эполета. Император, прибывший в Таганрог почти век назад для поправления здоровья супруги и внезапно сам от неизвестной болезни умерший, не мог, понятно, знать то, что хорошо знали господа офицеры вооруженных сил Юга России: это не просто служивый казачий люд, это – личная охрана генерала Шкуро! На рукавах черкесок были изображены оскаленные волчьи пасти, с бунчуков свисали волчьи хвосты. Рискнувшему тронуть «волков» не было спасения на грешной земле: вседозволенность отличала не только атамана, но и его подчиненных. К тому же отчаянная их лихость не была показной: умели шкуровцы виртуозно грабить, но умели и воевать. При случае с шашками наголо, вгоняя противника в озноб протяжным волчьим завыванием, ходили на пулеметы…
Вскоре после прибытия Деникина в Таганрог отдельным вагоном был доставлен в ставку тот, кому в заранее разработанном плане предстоящих по случаю взятия Москвы торжеств отводилась весьма немаловажная и почетная роль: белый конь арабской породы знаменитого Деркульского племенного завода. Под малиновый перезвон всех сорока сороков церквей Первопрестольной Деникин собирался на белом коне по кличке Алмаз въехать в Москву.
Главнокомандующий счел необходимым поближе познакомиться с Алмазом. Прекрасный в прошлом наездник, он знал: норовистый и гордый скакун должен привыкнуть к новому владельцу. Да и самому нелишне было изучить характер и повадки Алмаза, чтобы в ответственнейший в истории российской момент быть за него спокойным.
Каждое утро, к взаимному удовольствию и пользе, Деникин совершал на Алмазе короткую получасовую прогулку. От заведенной привычки он не отступал ни в лучшие дни наступления, ни теперь, когда наступление, по существу, прекратилось. Пожалуй, то была уже не просто полезная привычка, а нечто большее – укрепляющий ослабленную веру ритуал. Деникин надеялся, что сам факт их с Алмазом ежеутреннего появления на улицах города вносит в души встревоженных неудачами людей успокоение.
Он не отказался от традиционной прогулки и в то раннее утро, когда красные вернули Орел.
Сжимая зубы, скрывая от всех разочарование и тревогу, он садился в седло во все последующие дни.
И сегодня, несмотря на то, что чувствовал себя неважно – бросало в жар, появился насморк, – он приказал седлать Алмаза. В отведенное раз и навсегда время, минута в минуту. Невнимательно отвечая на приветствия штабных офицеров – господи, сколько развелось их в ставке, с каким озабоченным и чрезвычайно ответственным видом снуют они из кабинета в кабинет с никчемными бумажками в руках! – Деникин направлялся полутемными коридорами к выходу во внутренний двор. Перед тем как свернуть в небольшой вестибюль, остановился, чтобы достать носовой платок.
Утирая влажное лицо, слышал, как хлопнула дверь и кто-то ломким, юношеским баском произнес:
– Эх, и хорош же араб у «пресимпатичного носорога»! Вот уж действительно – полцарства за коня!
– Так в чем дело? – насмешливо ответил кто-то другой – тоже молодым, но тонким и донельзя противным голосом. – Предложи «царю Антону» обмен, он ухватится: похоже, Москвы нам не видать, значит, и Алмаз больше не нужен.
Деникин замер. То, что в армии его называли и «пресимпатичным носорогом», и «царем Антоном», для Деникина не было тайной. Но чтобы вот так, с откровенной и злой насмешкой, не веря в святая святых – удачу белого движения, направленного на освобождение страдающей под игом большевиков России!..
Уже не простудный – гневный жар опалил лицо.
А ведь глупее ситуацию и придумать было бы трудно. Хоть поворачивайся и бегом отсюда беги: не хватало еще, чтобы сосунки эти увидели его! Услышав из вестибюля шаги, он понял, что встречи не избежать, и сам поторопился выйти навстречу.
Даже жалко дураков стало: вытянулись, лица багровые, пальцы рук, брошенные к фуражкам с белым верхом – марковцы! – дрожат. А в глазах мучительный, лихорадочный страх: слышал или не слышал?! Подпоручики, щенки! Любопытно, который из них с писклявым голосом? Должно быть, тот – худой и длинный. От страха редкие кошачьи усы под носом дыбом встали. На кого-то похож, мерзавец… Ну да, на барона Врангеля.
Ишь как разобрало! Нашкодили и замерли истуканами перед главнокомандующим, ждут немедленной и суровой кары.
Та пауза, на протяжении которой генерал Деникин, не останавливаясь даже, а лишь придержав шаг, смотрел на подпоручиков, показалась им, наверное, вечностью. Но длилась она все-таки секунду-две, не больше. А потом Деникин равнодушно отвернулся и пошел дальше. Спиной видел, как с изумлением, недоверчиво переглянулись марковцы: пронесло!
Нетерпеливо, желая поскорее забыть неприятный этот эпизод, Деникин толкнул дверь на улицу.
Утро нового дня выдалось необыкновенно хмурым, словно заранее предупреждало, что радостей и сегодня ждать нечего.
Едва он переступил порог, рядом будто из-под земли вырос стройный молчаливый ротмистр – начальник личной охраны.
– Что это вы целую кавалькаду отрядили вчера за мной? Ведь неоднократно говорилось: три человека, не более! – И только теперь, услышав свой недовольный, ворчливый голос, Деникин понял, что настроение окончательно испорчено: глупая болтовня марковцев задела, оказывается, сильнее, чем думалось вначале.
В центре двора нетерпеливо перебирал изящными ногами Алмаз, весело косил выпуклым чистым глазом на бредущего к нему хозяина. Двое конюхов придерживали коня за узду, третий, готовый помочь генералу сесть в седло, держал стремя.
Деникин механически нащупал в кармане припасенный сахар, поднес его на ладони к мягким лошадиным губам, ласково похлопал по крепкой и вместе с тем необыкновенно грациозной шее.
Исподлобья обвел взглядом почтительно притихших, ожидающих, когда он соблаговолит сесть в седло, конюхов и конвойцев, взглянул на ротмистра и подоспевшего к генеральскому выезду адъютанта… Вполне обычные, давно знакомые лица, которые он привык почти не замечать. А сегодня что-то явно читалось в глазах – глубоко запрятанная насмешка?
– Что? – резко спросил Деникин ротмистра. – Вы, кажется, хотели что-то сказать?
– Так точно, ваше превосходительство! Приказ ваш относительно трех человек охраны выполнить не могу. Я отвечаю за вашу безопасность и прошу понять меня правильно…
– Можете не продолжать, – перебил Деникин. – Я нынче нездоров, не поеду.
Знал, уже твердо и окончательно решил: ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. Разве что когда-нибудь потом, если Господь благословит на победу, вернет изменчивое военное счастье…
Ничего этого и никому он, разумеется, объяснять не собирался. Сказал что сказал – и довольно, хватит. Но когда на прощание бережно гладил сухую и умную морду Алмаза, невольно вырвался обращенный к конюхам наказ, из которого многое понять можно было:
– Алмаза не обижайте! И вообще… э-э-э… берегите. – Чрезвычайно недовольный собой, круто повернулся и пошел назад в штаб.
Сзади раздалось короткое ржание: Алмаз, недоумевая, окликал его. Ах ты, Господи! Вот истинно благородное, честное, преданное существо. Это тебе не люди – от них ничего, кроме черной неблагодарности, не дождешься.
Приказав дежурному адъютанту без особой на то необходимости не беспокоить его, Деникин прошел в сумрачный кабинет, разделся. Следовало, бы, наверное, прилечь, принять аспирин, а может, и вздремнуть, пока в штабе относительно тихо, пока командующие его наполовину обескровленных, разбросанных по российским просторам армий знакомятся с изменившейся за ночь обстановкой, отдают командирам частей и соединений срочные умные или глупые распоряжения и вырабатывают со своими штабистами планы на очередной, еще один день войны. Где-то через час начнется всенепременная суета – полетят в ставку доклады экстренные, требующие немедленного ответа телеграммы и донесения, командующие будут вызывать его для разговоров по прямому проводу и все как один требовать: резервов, резервов, резервов!..
Надо бы прилечь, надо. Да только какой уж тут сон!