Подумалось – а у собеседника-то, вопреки дряхлому виду, мозги ещё не сгнили. Тот молчал, и гость повторил шутливо: отчего же эдакий матёрый, закалённый зверолов сторожит никудышно?
Не слышишь, понятно… В голове Юрия билось: «Расстреливают пачками, поди, ежесуточно! Зарывать не успевают. А этот отгоняет от мертвецов бродячих собак – чтобы человечьи обглоданные руки на дороге не валялись».
Гость попробовал окольный подходец:
– Кто ж, когда тебя не было, печку топил?
На этот вопрос дед отвечал охотно:
– Устя, баба моя! Придёт, затопит – и ушла на жизнь добывать! Молодая, быстрая. Я ей грю: ешь, чего надо жевать, а хлёбово мне оставляй. На что тебе жидкость? Она – не-е! весь приварок съедает.
Журналист нашёл занимательными и слова «молодая, быстрая», и всю характеристику, загорелся слушать дальше, но в будку вошёл давешний мужчина в галифе.
– Об чём разговор? – ощупывал острым, подозрительным взглядом лица беседующих.
– Я грю, Устя как станет хлебать…
– Э-ээ! – опер махнул на деда рукой: знаем, мол! а Вакеру сделал знак выйти наружу. – Сейчас полуторка пойдёт в управление – на ней поедете. Там разберутся.
* * *
Грузовик не остановился на улице, а въехал во двор учреждения; глухие металлические ворота тут же закрылись. Юрий вылез из кабины – выпрыгнувшие из кузова оперативники повели его в двухэтажную с мощными стенами пристройку, что тянулась от главного здания.
Сошли в полуподвальную комнату: стены на высоту человеческого роста были выкрашены масляной кофейного цвета краской. На треножнике стоял цветочный, ведра на два земли, вазон, откуда, видимо, давно вырвали высохший цветок; окаменевшую, в трещинах, землю усыпали окурки.
Вакер увидел открытую в другое помещение дверь: там на раскладушке кто-то спал, укрывшись казённым, без пододеяльника, одеялом. Из другой двери появился Шаликин – он выглядел измотанным, однако рассмеялся дежурно-дружелюбным смехом:
– Быстры вы, журналисты, быстры-ыы! Опять с вами трудность! – с видом несерьёзности пожимал руку Юрию, который, в свою очередь, кивал и смеялся – отметив это «опять». – Товарищ Житоров просит вас подождать его. Ну… до встречи! – и Шаликин увёл с собой парней, что привезли Вакера.
Они скоро вернулись: двое зашагали к выходу, а один забежал на минуту в помещение, где стояла раскладушка. Там в глубине уселся на стул дядька в гимнастёрке, закурил и принялся, углубясь в занятие, пускать ртом колечки дыма. Вакер понимал, что это – ненавязчивое, косвенное наблюдение.
Он с фамильярной беспечностью прохаживался перед окном, чей нижний край приходился вровень с асфальтовым покрытием двора; снаружи окно прикрывала литая решётка. Думалось: из-за своего происхождения, из-за того что дед по матери – видная кремлёвская шишка, Марат всегда был агрессивно-самоуверенным, чванливым.
Их студенческую пору озарял знаменательный эпизод. Марат отбил у друга красавицу, которая приняла во внимание, из какой семьи Житоров. Вакеру пришлось удовлетвориться её подружкой – смазливенькой, тогда как уведённая была неотразимо «изюмистой». Чёрное чувство давало себя знать, и однажды он не совладал с ним и расписал своей девушке: друг якобы рассказывает ему про все «штучки», какие они с возлюбленной выделывают…
Девушка передала подруге, и, когда Юрий вечером входил в подъезд общежития, навстречу шагнул поджидавший приятель: ни слова не обронив, двинул правой в челюсть (занятия спортом не пропали зря). Он помог оглушённому Вакеру подняться и стукнул повторно – правда, уже вполсилы.
Следовало ожидать продолжения – и Юрий стал униженно извиняться, после чего дружба возобновилась: перейдя в стадию своеобразной закоренелости.
Положению Житорова он завидовал «опосредованно и условно». Юрия прельщало прилюдное сияние писательской роли, а Марат, при всём его значении и влиянии, сверкать на публике не мог. Но хотел бы, ибо, с таким самомнением, вероятно ли – не желать всеобщего поклонения?
И он в угаре голодающего тщеславия силится вознести как можно выше свой транспарантик «Я служу!» – безудержно ретиво размахивая топором.
Вакер в то время, в 1936-м, не знал всех интимных особенностей, расчётов, тёмных ходов сталинского творчества и полагал, что железная метла метёт не вовсе безвинных. Сажают и расстреливают, рисовалось ему, трепачей, разносящих слухи «с душком», рассказчиков анекдотов, прочую подобную «массовку», которой – как он себе объяснял – «в качестве упреждающего примера и из потребности серьёзного стиля» пришивают обвинения в контрреволюционных заговорах и даже в терроризме.
Но и здесь немыслимо без «рамок», которые, подозревал Юрий, Марат испытывает на прочность, самоупоённо позволяя себе то, что запрещено.
21
«Запрещено ездить в обе столицы!..» – Прокл Петрович хмыкал, стараясь обмануть себя, что случившееся «смешно, ибо карикатурно-дико!», однако настроение держалось скверноватое. Хотелось скорее рассказать о происшедшем Калинчину, дабы друг убедился: ходатай сделал всё возможное. «Но когда за Белосельских-Белозерских встают горой Траубенберги, встают «фоны», можно утешаться лишь мудростью вопроса: кому на Руси жить хорошо?». Слова эти так и засели в голове Байбарина – началом взволнованного рассуждения.
Из Москвы он отправил Калинчину телеграмму, уведомляя о часе приезда в Оренбург. По пути выходил на станциях за газетами – чтобы с недобрым, щемящим удовлетворением находить в них немецкие фамилии. Хорунжий сейчас походил на героя тургеневского романа «Новь» Маркелова, который, подав в отставку по неприятности с командиром немцем, возненавидел немцев, «особенно русских немцев» (за что, напомним, был наказан: страстно любимая им девушка «изменила ему самым бесцеремонным образом и вышла за адъютанта – тоже из немцев»).
Проклу Петровичу вспомнился в новом, резком освещении эпизод, относящийся к его отрочеству в Риге. Отец рассказал, как расспрашивал помещика-немца о передовом, о наиболее полезном в хозяйстве, и того заняла причина столь горячего интереса. «Надо перенести это в Россию», – объяснил отец, на что немец ответил назидательно: «Только пусто тратить время с русским работником. Ему надо обещать водку, показать водку и следить, чтобы сделал работу хорошо. Тогда дать водку. Ничего другое не поможет».
Память сохранила и другие блёстки сего рода откровений. В пору службы привелось увидеть генерал-губернатора Туркестана фон Кауфмана. Тот держал себя царьком, его падкость на внешние почести порождала шутки, узнав о которых, фон Кауфман сказал: «Всё такое необходимо, чтобы туземцы тебя слушались. Я это очень хорошо знаю по России».
Прокл Петрович кипел негодованием из-за того, что и генерал-губернатор и помещик-немец не постеснялись высказать свои суждения не кому-то, а самим русским. Зная меж тем, что жена Калинчина – немка, урождённая Ярлинг, – хорунжий положил себе при встрече с другом сдерживаться и избегать выпадов в адрес немцев.
Михаил Артемьевич ожидал в здании вокзала, и, хотя телеграммой он был поставлен в известность о фиаско, мрачно-нервный вид ходатая возбудил в доброй душе порыв сострадания. Как обычно бывает в подобных случаях, явилась попытка «скрасить момент».
– В буфете есть свежее Калинкинское пиво! – объявил Калинчин после приветствий и объятий. – Да и перекусить необходимо – я не обедал.
– Обедайте, а я посижу да порасскажу, – отвечал Байбарин, – аппетита никакого.
– Ну что вы, – удручённо уговаривал приятель, – хотя бы супчику консомэ…
Прокл Петрович, однако, отказался от консомэ и уступил лишь в вопросе пива. Калинчин заказал, для «подогрева» жажды, солёную брынзу с поджаренными круто посоленными сухариками в тёртом чесноке. А друг уже начал рассказывать – в живых подробностях передал, как с ним обошлись в Петербурге.
Михаил Артемьевич про себя пожалел, что согласился на его поездку; каких неприятностей теперь ждать?
– Называется: взыскали справедливости… – недовольно сказал он.
Прокл Петрович уловил его настроение и почувствовал себя задетым.
– Зато убедились – какая персона оберегает лихоимцев в России и… чьими руками, – заключил он многозначительно. Полагая, что приятель отнёс последнее вообще к жандармам и полиции, и помня, вместе с тем, данный себе давеча зарок, хорунжий нашёл выход:
– Можно назвать не одного честного немца, принёсшего пользу России, – сделал он оговорку. Затем, после заминки, сказал напряжённо: – Но фон Траубенберги предпочли призвание надсмотрщиков и составляют особо отличающийся легион!
Калинчин подумал, как оно не ново: ругать немцев, будучи оскорблённым жандармом-немцем. Друг верно понял его молчание:
– А я докажу, что не наговариваю. В девятьсот втором в Вильно была попытка Первомайской демонстрации. Губернатор фон Валь блеснул: приказал всех демонстрантов, а большинство их были студенты, перехватать и выпороть!
Михаил Артемьевич, наслышанный об экзекуции, заметил хмурясь:
– Прискорбно…
К сообщённому хорунжим о фон Вале (3) стоит добавить кое-что. Сечь политических заключённых уже было не принято, но фон Валь распорядился подвергать их порке в тюрьме Вильно. Нововведения губернатора снискали признание. Николай Второй назначил его товарищем (замом) министра внутренних дел и командиром Отдельного корпуса жандармов. Министр фон Плеве и его заместитель вполне подходили друг другу. Весной 1902 фон Плеве приказал «прекратить поголовной поркой» вызванные голодом крестьянские волнения в Полтавской и Харьковской губерниях. Отряды жандармов, полиции, казаков вступали в сёла и секли голодающих.
Прокл Петрович напомнил о факте, получившем довольно широкую огласку. Толпа голодных устремилась в Карловку, имение герцога Мекленбург-Стрелицкого, и растаскала из хранилищ картофель. Власти потребовали возвратить всё до последней картофелины, но волнения продолжались. Тогда против безоружных крестьян были высланы три батальона, которые открыли огонь, несколько человек уложив наповал, а других ранив.
– Меня восхитил тон газеты, – усмехнулся Байбарин, – как она славила заботу государя о собственности подданных! Правительство возместило герцогу Мекленбург-Стрелицкому все убытки, это ли, дескать, не пример? А ведь и вправду пример что ни на есть!
Калинчин учтиво безмолствовал, и хорунжий заговорил о еврейском погроме в Кишинёве в 1903-м.
– Осатанелые толпы вламывались в домишки еврейской бедноты и убивали всех, кто попал под руку. Грудных детей ударяли головой об угол печи. Погром длился и длился, ширился, а губернатор Раабен пальцем не шевельнул, чтобы остановить его. Жандармы, полиция, войска не собирались мешать избиению евреев. Говорят, сам Плеве и был вдохновителем резни.
Михаил Артемьевич вставил: