Дела твои, – думал больной…
«Здесь я один, – продолжает свою больничную хронику будущий автор “Детства”, – мне никто не мешает… Главная же польза состоит в том, что я ясно усмотрел, что беспорядочная жизнь, которую большая часть светских людей принимают за следствие молодости, есть не что иное, как следствие раннего разврата души… (Ср.: «…?Некрасов и Белинский разбранили меня в прах за беспорядочную жизнь: жаль, что у Толстого не было таких гувернёров! – И. В.). Отделись человек от общества, взойди он сам в себя, и как скоро скинет с него рассудок очки, которые показывали ему всё в превратном виде…»?[54 - Толстой Л.?Н. Полн. собр. соч. Т. 46. М.; Л., 1934. С. 3–4.].
Будет ли помогать Достоевскому его грядущий недуг? Станет ли он для него вечным напоминанием, грозным memento mori[55 - Помни о смерти (лат.).]?
Автор «Дневника писателя» не вёл дневников.
…Таков был печальный итог его «похождений». Единственное посещение большого света не принесло ему славы. Но – запомнилось крепко: к счастью для биографов, не только ему одному.
Что ж, теперь, пожалуй, можно поновому датировать плод коллективных досугов – «Послания Белинского к Достоевскому»: не ранее апреля 1846 г.
Страсти вокруг каймы
Вернёмся, однако, к самому «Посланию».
Остановимся на последней строфе. В ней содержался намёк, который в 1880-м – спустя 34 года! – породил громкий литературный скандал.
Речь идёт о пресловутом требовании, которое Достоевский якобы предъявил своим издателям: обвести одно из его произведений особой печатной каймой, подчеркнув тем самым высокие достоинства текста.
Но, прежде чем обратиться к этой истории, зададимся вопросом: знал ли о «Послании» его герой?
А.?Я. Панаева описывает выразительную сцену. Достоевский «в очень возбуждённом состоянии» является к Некрасову; между ними происходит бурное объяснение.
«…Оба они страшно горячились; когда Достоевский выбежал из кабинета в переднюю, то был бледен как полотно и никак не мог попасть в рукав пальто, которое ему подавал лакей; Достоевский вырвал пальто из его рук и выскочил на лестницу».
Осведомлённый читатель понимающе усмехнётся. Как же! Разумеется, Авдотья Яковлевна, втайне гордясь происшествием, описывает ссору двух ревнивцев, один из которых, бросив в лицо счастливому сопернику жалкие слова, с горестью покидает поле боя («в мутной передней долго не влезет сломанная дрожью рука в рукав»). Но в XIX в. мемуаристки ещё стеснялись сообщать широкой публике такие подробности! Поэтому Авдотья Яковлевна, покривив душой, указывает литературную причину.
Не в наших правилах в чёмто разубеждать читателя.
После ухода Достоевского Некрасов «дрожащим от волнения голосом» заявляет, что его посетитель «просто с ума сошёл»: «И кто это ему наврал, будто бы я всюду читаю сочинённый мною на него пасквиль в стихах! до бешенства дошёл».
Когда происходит сцена? Авдотья Яковлевна воссоздаёт её с точки зрения хозяйки дома (перемещающейся из кабинета Некрасова в столовую и обратно). Следует вспомнить, что осенью 1846 г. Некрасов жительствует уже в квартире Панаевых; так отныне будет всегда.
Поскольку никакой иной некрасовской эпиграммы на Достоевского мы не знаем, остаётся предположить, что речь идёт о «Послании». Однако, если даже «витязь горестной фигуры» извещён о существовании подобного опуса, это ещё не означает, что ему известен сам текст. Во всяком случае, авторы, зная обидчивость героя, не были особенно заинтересованы в том, чтобы это сочинение до него дошло.
Нет никаких указаний на то, что ранее весны 1880 г. (т. е. его последней весны) те или иные строки «Послания Белинского к Достоевскому» были знакомы адресату.
В мае 1880 г., когда разразился упомянутый литературный скандал (речь о нём ещё впереди), одна строфа «Послания» появилась в «Вестнике Европы»: редакция извлекла её из забвения как исторический аргумент. Так Достоевскому стала известна единственная (последняя) строфа, где имя его, впрочем, не называлось. Несколько позже он заносит в предсмертную записную тетрадь, что эти стихи «без сомнения не на меня написаны». Если бы он знал всё стихотворение (или хотя бы его название!), он бы, разумеется, думал иначе.
Впрочем, он думал бы иначе и в том случае, если бы после выхода с каторги, пребывая в Семипалатинске, имел возможность более основательно следить за столичной периодикой.
В декабрьском номере «Современника» за 1855 г. Новый Поэт (Иван Иванович Панаев: опять он!) предавал осмеянию некоего литературного кумирчика, которому автор фельетона и его друзья когда-то восторженно поклонялись. Кумирчик якобы потребовал от своего издателя, чтобы тот напечатал его произведение «в начале или в конце книги» и чтобы оно было обведено «золотым бордюром или каймою». Издатель, дабы угодить юному гению, немедленно согласился на все его условия:
Ты доволен будешь мною,
Поступлю я, как подлец,
Обведу тебя каймою,
Помещу тебя в конец!
Таким образом, последняя строфа «Послания» была впервые обнародована ещё в 1855 г.: герой был легко узнаваем (во всяком случае, 19-летний Добролюбов узнал немедленно). Однако ни в письмах из Сибири, ни позже Достоевский никогда не упоминает об этом навете. Знакомство со стихотворным текстом состоялось только через четверть века – в 1880 г., когда – в ходе полемики – в номере «Нового времени» от 3 мая В.?П. Буренин изложил забытый панаевский фельетон?[56 - Авторство В.?П. Буренина мы устанавливаем из неопубликованного письма А.?С. Суворина к Достоевскому от 12 мая 1880 г.].
Но даже и теперь Достоевскому не хочется верить! Однако верить приходится. И в его последней тетради появляется запись:
«Каторга…
И мужик постыдится, он не попрекнёт “несчастного”».
Иначе говоря, автор «Мёртвого дома» не без горечи констатирует, что его бывшие друзья и единомышленники потешались над ним как раз в тот момент, когда он пребывал «в мрачных пропастях земли».
Здесь обнаруживается одна знаменательная аналогия. В своё время Достоевским были публично отвергнуты обвинения в том, что его повесть «Крокодил. Необыкновенное событие, или Пассаж в Пассаже» – не что иное, как пародия на заключённого в Петропавловскую крепость Николая Гавриловича Чернышевского. Для него, бывшего узника этой крепости, подобные шутки – нравственно невозможны.
В 1855 г. Панаев с легкостью необыкновенной позволил себе то, в чём позднее был негодующе упрекаем автор «Крокодила». У Достоевского имелись основания заметить, что этика Нового Поэта несколько проигрывает в сравнении с этикой «мужика».
Однажды, говоря о Панаеве, Белинский со свойственным ему оптимизмом заметил: «От таких недостатков должно исправлять людей гильотиною». Но Панаев – «свой», поэтому ему легко прощается его «свистунское начало», выражающееся как в неуёмном стремлении поражать окружающих своими модными штанами, так и в его «бабьей страсти к сплетням литературным»: последним Новый Поэт был особенно славен.
«Кумирчик наш, – вовсю веселится Панаев, словно не ведая, где именно обретается в настоящий момент означенный “кумирчик”, – стал совсем заговариваться и вскоре был низвергнут нами с пьедестала и совсем забыт… Бедный! Мы погубили его!..»
«О ком это писано? – негодующе откликнулся в 1918 г. Корней Иванович Чуковский. – О Достоевском! “Достоевский забыт”! И кто это пишет! Панаев, которого так прочно забыли, словно его и не было на свете. О, как бы изумился Панаев, если бы мог хоть на миг воскреснуть из своей забытой могилы и увидеть, что этот смешной Достоевский, этот ходячий анекдот, этот “прыщ” – есть величайшая святыня России, что он приворожил к нам Европу, которая увидела в нём залог, обетование и знамение наших сказочно-грандиозных судеб»?[57 - В кн.: Неизданные произведения Н.?А. Некрасова. С. 44.].
Но каким образом через столько лет после предполагаемых событий вдруг снова всплыла эта история? Почему за восемь месяцев до смерти Достоевский вынужден был публично оправдываться в возводимых на него клеветах?
Апрель 1880: в журнале М.?М. Стасюлевича «Вестник Европы» (издание, к которому близок весь тургеневский круг) печатаются одни из лучших русских воспоминаний – «Замечательное десятилетие» Павла Васильевича Анненкова.
Повествуя о славных днях, Анненков, разумеется, не мог не упомянуть Достоевского. Требование «каймы» – открыто, без каких-либо экивоков – влагалось в уста названного своим полным именем героя. Автор ещё не законченных печатанием «Братьев Карамазовых» представал перед всей читающей Россией в довольнотаки дурацком виде.
Либеральная («тургеневская») партия наносила своему давнему ненавистнику и оппоненту идейный удар, более похожий на личное оскорбление. Недаром Достоевский расценил этот выпад как акт моральной дискредитации, как попытку опорочить его писательский облик в глазах читающей публики («чтобы запачкать»).
Суворинское «Новое время», только и ждущее случая, чтобы почувствительнее задеть респектабельный «Вестник Европы», не без злорадства уличает Анненкова в клевете. Газета даёт точную библиографическую справку: в известных экземплярах «Петербургского сборника» никакой каймы нет.
Честь мемуариста была поставлена на карту – и он из Бадена немедленно высылает Стасюлевичу свои письменные оправдания. Автор «Замечательного десятилетия» горячо уверяет редактора, что онде самолично видел первые экземпляры сборника «с рамками». Разумеется, это не намеренная ложь, а невольная аберрация старческой памяти. (Трогательно, что, уверяя Стасюлевича в её абсолютной надёжности, Анненков тут же именует первый роман Достоевского «Добрыми людьми».)
Любопытна также трансформация давних слуховых впечатлений в устойчивый зрительный образ. Дело в том, что в 1846 г. будущий воспоминатель покинул Петербург 8 января, то есть за четыре дня до появления цензурного разрешения на выход «Петербургского сборника» и примерно за однудве недели до его поступления в продажу. Так что сам он «видеть» ничего не мог – он мог только слышать.
Ни одного экземпляра «Петербургского сборника» с «каймой» доселе не обнаружено.
Неточности в воспоминаниях Анненкова были отмечены не только на родине их автора. В той же апрельской книжке «Вестника Европы» мемуарист поведал о своих встречах с Карлом Марксом (они познакомились в Брюсселе весной 1846 г. – как раз после отбытия Павла Васильевича из Петербурга). Анненков, в частности, излагает разговор Маркса с одним русским «степным помещиком»?[58 - К.И. Чуковский установил, что речь идёт о Григории Толстом, приятеле Некрасова и Панаева. См.: Лит. наследство. Т. 49–50. С. 365–396.]. Этот номер журнала попался на глаза Марксу, который наконец-то обратил свои взоры к России и, как бы томясь тайным предчувствием, принялся за изучение языка («Я русский бы выучил только за то…»). Анненков подвернулся как нельзя кстати. На полях 496-й страницы «Вестника Европы» основоположник сделал следующую выразительную помету: «Это ложь! Он (т. е. помещик. – И. В.) ничего подобного не говорил»?[59 - См.: Ан<дреев>ский С.А. К характеристике Маркса // Рус. мысль. 1903. № 8. 2я пагин. С. 63. Автор статьи утверждает, что эту книжку «Вестника Европы» Маркс читал «с большим вниманием»: многие страницы отмечены его синим карандашом.].
Таким образом, Анненков-мемуарист подвергся критике не только в Петербурге. Его не одобрили и в Лондоне. Интересно: добрался ли Маркс до эпизода, где фигурировал Достоевский, и сказала ли ему что-нибудь эта фамилия?
Встречи и переписка с Марксом относятся к тому весьма непродолжительному периоду в жизни Анненкова, когда он мог позволить себе известное вольномыслие. Правда, те, кто хорошо изучил характер Павла Васильевича, никогда не обольщались на этот счёт. В 1856 г. Некрасов и Дружинин жестоко отделали своего приятеля в совместно написанной эпиграмме (чувство юмора в 40-е и 50-е годы тесно увязано с чувством коллективизма):
За то, что ходит он в фуражке
И крепко бьёт себя по ляжке,
В нём наш Тургенев все замашки
Социалиста отыскал.
Но не хотел он верить слуху,
Что демократ сей чёрств по духу,
Что только к собственному брюху
Он уважение питал.