– Это для меня новость, черт возьми! – искренне удивился я, не предполагая такой поворот в судьбе человека, признанного в подлунном мире, как величайший художник XX века.
– Как? Вы не знали? – настал черед искренне поразиться Хоакину (впрочем, тогда я еще не знал его имени).
– Что-то слышал, но не принимал всерьез, – неопределенно сказал я, испытывая в очередной раз неловкость, частенько случавшуюся за границей не со мной одним, когда нам рассказывали о вещах, широко известных в мире, но вымаранных, уничтоженных в нашей собственной истории, в нашей памяти. Поверьте, это очень горькое чувство.
– Я не представился, извините. Хоакин Веласкес, но-но, сразу оговорюсь: никакого отношения к знаменитому испанцу не имею.
– Олег Романько, журналист, бывший спортсмен, я выступал здесь, в Мехико-сити, на Олимпиаде. В 1968 году.
– О-оу! – издал восхищенный возглас, скорее напоминавший душевный стон, мой новый знакомый. – О, синьор Олег! Я рад приветствовать вас в Мехико-сити. Я бесконечно рад еще и потому, что мы – коллеги. Я репортер из «Эль Сол», это, скажу вам, самая большая газета в Мексике. Но-но, я не такой большой журналист, как вы, синьор Олег, однако кое-что успел. Извините, наверное, это выглядит самонадеянно, но я верю, что пробьюсь, чего бы это мне не стоило! Главное – упорство, а чего-чего, а этого у меня хоть отбавляй.
– Если есть желание, то, считай, победа за вами, – сказал я, несколько обескураженный его откровенностью. Впрочем, тут же сделал поправку на латиноамериканский характер и темперамент, с коими мне довелось столкнуться еще на Играх, где я мог убедиться, что это действительно кое-что значит. Мексиканцы меньше всего напоминали болтунов, когда делали подобные заявления. И чтоб сгладить впечатление от своего прохладного тона, добавил: – Я ведь тоже начинал в журналистике с… огромного желания и уверенности, что упрямство – залог удачи. И не ошибся!
– Вот видите, синьор Олег! – обрадовался Хоакин. – Вы любите мексиканскую еду? – без перехода спросил он. – Настоящую?
Вы смогли бы сказать «нет!», когда на вас устремлены два горящих внутренним огнем глаза, и выражение лица готово вспыхнуть радостью, стоит вам лишь произнести «да!». Я не смог, хотя, впрочем, почему нужно было говорить «нет», если действительно не приходилось пробовать блюда национальной кухни, хотя и прожил тогда, в 1968 году, две недели под этим жарким солнцем? В столовой олимпийской деревни – чего душе угодно, кроме настоящей мексиканской пищи, и лишь в ближайший час мне предстояло понять, почему ни организаторы Игр, ни представители стран-участниц не настаивали на местных яствах. Увы, обо всем этом я не догадывался и потому с чистым сердцем сказал «да», тем более что изрядно проголодался, скитаясь под сводами меркадо.
– Тогда – вперед! – воскликнул Хоакин, озабоченно взглянув на ручные часы, почему-то показавшиеся мне знакомыми.
Забегая вперед, скажу, что часы оказались советскими, наш вездесущий «Полет» – там так и было написано, но только латинскими буквами, и это открытие привело в восторг моего мексиканца, который все больше и больше нравился мне: он и понятия не имел, что носит часы с маркой «Сделано в СССР». «Нет, это швейцарские, синьор, швейцарские, я купил их в магазине на Инсурхентес, это фирменный магазин, – сопротивлялся Хоакин. Мне почему-то показалось, что он и впрямь желал, чтобы часы оказались советскими, но не мог поверить в такую удачу. – Они идут… идут, как часы!» Мне пришлось попросить его внимательно присмотреться к крошечным буковкам в самом низу, под секундным циферблатиком, где было – я-то знал это доподлинно – скромно указано «Сделано в СССР»… по-русски. Когда Хоакин убедился в этом, он буквально потерял дар речи. Мне сперва стало даже грустно, что человек не мог предположить высокое качество нашей продукции, завезенной в Мексику, но потом разочарование сменилось доморощенной гордостью – а что, мы – хуже швейцарцев?!
Хоакин подхватил меня под руку и увлек за собой… в меркадо, откуда я только что имел счастье выбраться. Я непроизвольно тормознул, чем вызвал удивление у Хоакина.
– Нужно спешить, – объяснил он, – как раз поспевает еда. – Он произнес название блюда по-испански, и увы, сколько ни вспоминал я позже, так и не мог найти в своей памяти этого слова. Впрочем, надеюсь, Хоакин не будет местным Сусаниным…
Хоакин разбирался в хитросплетениях лабиринта так, точно Ариадна вручила ему свою нить, и не прошло и пяти минут, как мы усаживались на скамью, что окантовывала кухню, в центре которой возвышался очаг, и кипел, испуская щекочущие обоняние ароматы, почти запорожского объема котел.
– Два, – сказал Хоакин повернувшемуся к нам человеку в белом высоком колпаке с раскрасневшимся лицом и для верности еще и поднял вверх два растопыренных пальца.
Пока повар колдовал над котлом, я осторожно огляделся. Кухня, а справа и слева было еще два подобных заведения, располагалась в самом дальнем углу, если считать от того места, где мы переступили порог ангара. Свободных мест за этой своеобразной стойкой, напоминавшей стойку европейского бара, практически не было. Мы, по-видимому, поспели вовремя, потому что позади уже собирались люди – следующая смена. Это были крестьяне, привезшие на рынок экзотические плоды своих скудных полей, шерсть и домотканые ковры, рабочий люд, трудившийся под сводами меркадо, водители грузовиков в фирменных синих фуражках, две женщины – индианки с трубками в сморщенных губах – они в ожидании обеда уселись на корточки под стеной…
Я, кажется, начинал догадываться, о какой мексиканской кухне допытывался у меня Хоакин. Да отступать было поздно, тем более что повар уже поставил перед нами широкую тарелку с двумя горячими румяными лепешками, положил каждому по оловянной ложке, ловко метнул вслед за ложками две стальные миски, до краев наполненные парующим варевом. Но когда он поставил еще и две граненые пивные кружки, наполненные чистой водой, я растерялся. Однако все стало на свои места, едва я хлебнул ложку супа.
Вслед за одной-единственной ложкой я вылил в себя поллитра холодной живой воды, но внутри продолжал пылать пожар… На Украине тоже любят борщ с красным перцем, но в тот момент я готов был жевать самый что ни есть огненный стручок – он, наверняка, показался бы мне сладким.
Вот так началась моя дружба с Хоакином, прекрасным парнем, чья помощь однажды оказалась незаменимой.
Тогда же, в Мехико-сити, я впервые увидел Джона Бенсона. Кубок Америк, так назывались состязания, мало сказать собрал «звезд» легкой атлетики, он вызвал прямо-таки вселенский ажиотаж, и местная пресса буквально захлебывалась от восторга, ежедневно выплескивая на страницы газет букеты сенсаций, мало смущаясь тем, что львиная доля их или не имела вообще никакого отношения к спорту или, если и имела, то чаще всего скандальное, никак не делающее чести неофициальному чемпионату мира, как успели окрестить специалисты, к вящей радости хозяев, турнир. Что ж, в том была и доля истины, ибо за год до Олимпиады в Лос-Анджелесе все полярнее расходились мнения – будет ли СССР участвовать в Играх или постарается мстительно использовать их в «пику» американцам, подпортившим спортивный праздник в Москве; и хотя официальная Москва хранила молчание, лишь время от времени обрушиваясь на Олимпиаду-84 градом обвинений в коррумпированности и продажности организаторов, неустроенности быта будущих участников Игр, в утрате истинно олимпийского духа и еще во многом другом, увы, не в лучшем духе, к сожалению, воцарившемся в отношениях двух сверхдержав с того самого момента, как в декабре 1979-го наш «ограниченный контингент» вкатил на танках в Афганистан. Начало печальной эпохи я почувствовал на себе, когда летел в США на Олимпийские Игры в Лейк-Плэсид, и тот полет для меня и для моих товарищей и коллег, приглашенных в качестве почетных гостей, для почти двух сотен советских людей, входящих в так называемую «олимпийскую семью», едва не стал последним из-за злонамеренного вывода из строя диспетчерского компьютера в аэропорту имени Джона Кеннеди в Нью-Йорке. С той Олимпиады мировой спорт пошел, как говорится, вразнос: наше великодержавное упрямство, подогреваемое людьми, коим по их государственному положению следовало бы проявлять мудрость и терпение, терпение и мудрость, торопились, словно боясь опоздать и не высказать, не выплеснуть на «супротивника» мыслимые и немыслимые обвинения, а заодно приукрасить, «подчистить» собственные, далеко не лучшие дела и решения. Писать об олимпийском спорте становилось все труднее. Требовались или панегирики советскому спорту и спортсменам, или черная краска, коей метилось все, что относилось к «их растленному профессиональному, лишенному человеческого лица гладиаторству».
Развернув «Эль Сол», предупредительно протянутую мне Хоакином, устроившимся рядом со мной за одним столиком в ложе прессы Олимпийского стадиона, я принялся ждать.
– Посмотри! – отвлек меня Хоакин.
С первой полосы, занимая чуть не всю верхнюю половину, глядел снимок, на котором, дружески обнявшись, со вскинутыми вверх руками, где пальцы были сложены на манер буквы «V», что должно было обозначить на общепринятом международном языке жестов победу, улыбались американский спринтер Джон Бенсон и наш Федор Нестеренко. Хоакин быстро перевел текстовку с испанского: «Они говорят друг другу и всем остальным в мире – мы отличные парни, мы хотим выступать на Олимпийских играх!»
– Хорош этот Бенсон, – сказал я Хоакину. – Красавец! Сколько мощи в его теле!
– Я слышал, что Бенсон пообещал побить мировой рекорд!
– Это будет фантастика. Впрочем, на этом стадионе уже случались фантастические вещи. Во-он там, в секторе для прыжков, в шестьдесят восьмом улетел на 8.90 Ральф Бостон. Я до сих пор помню выражение лиц ребят, кто состязался с ним. Они были конченные люди. Просто конченные, и соревнования на этом для них завершились. Кончились они тогда и для моего приятеля, за которого пришел поболеть, для Игоря Тер-Ованесяна. А ведь он был готов, как готов!
– Ты, наверное, слышал, что Джон Бенсон потребовал полмиллиона долларов за участие в Кубке?
– Больше того, сидел на пресс-конференции, где он подтвердил эту новость. Правда, оговорился, что деньги пойдут в кассу национального легкоатлетического Союза.
– Да, нынче никого в спорте не удивишь деньгами, но то ведь – профессионалы, а Бостон – любитель.
– Если деньги пойдут на развитие спорта, такой поворот событий можно лишь приветствовать. Хуже другое: в погоне за такими деньгами спортсмены будут готовы на все…
Странные вещи начали происходить и в нашем спорте, размышлял я. Незаметно, без громких планов и заявлений, без деклараций и объяснений происходила смена людей и настроений, менялись ценности и ориентиры. Постепенно исчезали с переднего плана те, чей вклад в отечественный спорт был бесспорен и чей авторитет на международной арене незыблем; им на смену приходил новый тип тренера – эдакий жизнерадостный, самоуверенный, волевой бодряк, не гнушавшийся никакими средствами для достижения цели; в кабинетах рассаживались функционеры, нередко без специального образования, единственным достоинством оных была прямая комсомольская дорога и умение держать нос по ветру; все чаще случались в спортивной среде происшествия из разряда криминальных, но они по-тихому, по телефону гасились, если спортсмен нужен был сборной или клубу; постепенно перестали даже вспоминать о тех счастливых временах, когда существовали руководители, беспокоившиеся о будущем известных чемпионов и рекордсменов, – теперь же чаще двери напрочно закрывались перед «бывшими». Те спивались, попадали в тюрьмы, становились своими в мясном ряду. Нередко чемпионы и рекордсмены вынуждены были давать взятки тем, кто определял состав команд, выезжавших на международные состязания, ибо каждый такой вояж позволял улучшить финансовое или материальное положение. Глухо, в своем кругу, заговорили о допингах, что стали если не бичом нашего спорта (как-никак, он все же передовой, социалистический), то серьезной проблемой для самих тренеров и участников – терялся смысл тяжких тренировок и самоограничений, дома ведь по-прежнему о допинг-контроле лишь пустословили. Робкие голоса обеспокоенных тонули в бодром хоре чиновников, славящих наши, то есть свои, непреходящие достижения и успехи, блестящие настоящим созвездием золотых олимпийских и мировых медалей. Ордена и премии, звания становились все более надежной и непроницаемой ширмой, за которой влачил жалкое существование массовый спорт, столь престижный и процветавший в первые послевоенные годы, когда энтузиазм и вера в светлое будущее творили поистине чудеса. Тонули в беспамятстве Виктор Чукарин и Владимир Куц, Надежда Коняева и Иван Богдан, Яков Куценко и Георгий Жилин, десятки других, чья верность и преданность спорту, чей опыт и слава оказались никому не нужными, более того – от них старались избавиться, потому что они напоминали о добропорядочности, честности и чистоте спорта. Это были теперь вредные качества, способные помешать оболваниванию мальчишек и девчонок, кои беспрекословно должны были выполнять указания тренеров.
Вот такие невеселые и не соответствующие моменту – яркое жаркое солнце, трибуны словно огромный разноцветный цветник, голубой дирижабль с желтыми буквами на борту «Кэнон», оркестр, настраивающий инструменты, возбужденные, радостные участники парада открытия Кубка Америк, толпящиеся у восточного прохода, общее ощущение праздника – мысли омрачали мое настроение.
И припомнился мне подобный жаркий предвечерний час на этом стадионе, и Владимир Куц, рядом с которым я чувствовал себя мальчишкой, хотя уже и сам немало чего познал в спорте, – располневший, гордый – он был почетным гостем Олимпиады-68, – и в то же время какой-то потерянный, чужой в этом таком привычном, казалось бы, для него мире. Он жил в самом шикарном и престижном отеле в Мехико-сити, на пассео де ла Реформа, за ним был закреплен персональный автомобиль и открыт счет в ресторане. «Черт, не привык пить в одиночку, – признался он мне, поморщившись, словно от зубной боли. – Сидишь, как кукла, за огромным столом, вокруг тебя метрдотель и официанты вращаются и чуть ли не в рот заглядывают, стульчик отодвигают-пододвигают, а на лицах у них записано неподдельное уважение… поверь, научился разбираться, где тварь, а где друг. Что будет кушать синьор Куц? Что изволит выпить – виски или джин, а может быть синьору Куцу по душе „Наполеон“? Поверишь, чуть не подавился коньяком. Плюнул, да поднялся в номер, вытащил из чемодана бутылку родной „московской“ и без закуси… Ты мне скажи, что же это происходит? Мексиканцы, оказывается, помнят Куца, а дома… дома каждая тварь лезет в твою душу грязными ручищами или того хуже – очередную анонимку читают-перечитывают, с кем это Куцева жена спала, рога ему наставляла. А когда я открыл им, кто пасквили строчит, пожурили слегка ту сволочь, да отпустили… Догадываюсь, не дурак, был в душе у них праздничек: как же – Куца, о котором писали как о железном, стальном, уязвили, принизили. Вот только не понимают они, что, унижая Куца, убивают доброту и человечность в самих себе, и рано или поздно, но хлебнут и они горя – от своих же воспитанников, от таких же, как они сами, но только занимающих верхние кабинеты…»
Мне было неуютно от этого монолога, от уязвляющих самую душу слов, больно за человека, глубоко и искренне мной чтимого, за ВЕЛИКОГО КУЦА. Я терялся в догадках, как вести себя и что говорить. Но Куц сам поспешил мне на помощь. «Ты мне ничего не отвечай, не нужно! Если согласен, промолчи, если не согласен… тоже промолчи. Мне сегодня как-то не по себе на этом празднике. Вот если б ты со мной в гостиницу, да рядышком за стол, чтобы не с тенью рюмкою чокнуться, а?»
Сколько лет минуло, сколько воды утекло, а по сей день сердце жалость жмет, что отказался, не поехал с ним, а ведь мог – уже закончил выступать и твердо решил, что после Игр завяжу со спортом окончательно. Уж очень принципиален был тогда – не пил даже после стартов – и эгоистичен: себя любил, свое спокойствие и внутреннее самодовольство. А Куц посмотрел на меня не то чтоб с осуждением, нет, с какой-то душевной болью, с обидой, что ли, но не на меня – на самого себя. И от этого мне было еще горше. Больше мы с Володей не встречались, и когда он нелепо (нелепо ли?) погиб, мне стало совсем худо, потому что часто после Олимпиады думал я, как бы хорошо было вновь повидаться и навсегда снять ощущение вины перед ним. Кто это там сказал: завтра – уже поздно?…
…В тот вечер Джон Бенсон превзошел самые смелые ожидания. Бег его был так стремителен, так красив в своей мощи, что вместе со стадионом мы с Хоакином вскочили на ноги и орали, и рукоплескали смельчаку, бросившему вызов будущему, – его результат был поистине фантастичен, он не укладывался в сознании. Но ведь и впрямь – все человеку подвластно!
Я уже тогда обратил внимание на пресс-конференции на двух молчаливых крепышей, следовавших за Джоном Бенсоном как тени.
– А чему удивляться? – прокомментировал Хоакин. – У таких, как Джон Бенсон, немало покровителей, ведь этот гигант – мешок с деньгами.
– Неужто так богат? – усомнился я.
– На его имени создаются богатства, это факт.
6
Вскоре мы уже катили по дороге № 24, что вела в Шотландию, в Эдинбург, как я смог прочесть на вспыхнувшем под светом фар придорожном щите… Впрочем, Питер и не скрывал: наш путь – в Шотландию. Правда, он не удосужился объяснить, зачем мы несемся туда, к тому же – ночью.
Пожалуй, только теперь, прикорнув в уголке кабины и закрыв глаза, я почувствовал опасность. Ну, вот скажите вы, нужно было просидеть взаперти столько дней, чтоб наконец-то сообразить, что дела не так уж и хороши и возможны любые неприятности, если под оными понимать бесследное исчезновение и не на время – навсегда?
По логике вещей мне следовало обеспокоиться чуть раньше, едва только я оказался в руках этих людей. Но, не поняв их намерений, не мог осознать и глубину опасности. По натуре я холерик, однако не люблю паниковать и терять себя в крутых ситуациях. Наоборот, чем сложнее и запутаннее выглядела ситуация, тем холоднее и рассудочнее начинал работать мозг, тем четче и определеннее поступали команды к действию. Было бы глупо утверждать, что внезапный захват в самом центре Лондона, можно сказать, средь бела дня, эти весьма недвусмысленные избиения и угрозы расправы в случае, если моим хозяевам не посчастливится добраться до искомого, не натолкнули меня на мысль о чрезвычайном положении, в котором я очутился. Но что мне делать? Кричать, взывать о помощи (не к Кэт ли?) или обращаться к совести Питера или Келли, умолять отпустить на все четыре стороны под честное слово, что никогда и никому не поведаю о случившемся? Если б у меня хоть на миг родилась такая мысль, я навсегда перестал бы уважать себя.
Не падать духом – вот первая заповедь мужчины, если он действительно считает себя таковым. И я придерживался ее с тех самых пор, когда обрел уверенность, что я – мужчина, а не особа среднего пола, отличающаяся от женщины лишь тем, что бреет бороду и говорит баском. Жизнь, с тех пор как погибли в одночасье родители в автомобильной катастрофе, не устилала бархатом дорожку, а чаще усыпала ее битым стеклом зависти и ненависти. Особенно когда появились успехи в спорте и обнаружился мой непокладистый характер, не терпящий компромиссов в принципиальных вопросах. Мне приходилось наголову быть выше моих московских соперников, чтоб старший тренер (а он терпеть меня не мог по многим причинам, не в последнюю очередь из-за ершистости характера и нежелания держать язык за зубами, когда того требовали неписаные законы большого спорта) вносил мою фамилию в списки отъезжающих на чемпионат Европы или на Олимпиаду. Если кто-то отделывался одним проверочным стартом, то мне доводилось стартовать минимум три-четыре раза. Нет худа без добра: такие жесткие рукавицы сдирали с меня остатки расхлябанности и слабости, убеждая, что надеяться я мог только на себя. Согласен, не лучший вариант для нервной системы – впору и загнуться, сломаться на корню. Случалось с ребятами и такое, но я не сломался, и теперь у меня нет обиды на старшего тренера, немало крови мне перепортившего, как нет и жалости к самому себе, что так трудно доставались победы.
Да, старина, в разных передрягах пришлось побывать, но, если предчувствие не обманывает, эта – из ряда вон выходящая. Плохо одно: неизвестно, что собираются предпринимать держатели моих «акций» и до какого времени они будут нуждаться во мне. Не выяснив этого обстоятельства, трудно, практически невозможно, рассчитать хоть на шаг вперед свое поведение. Значит, решения доведется принимать с ходу, а тут вполне реально и споткнуться…
Машина уносила меня в Шотландию, и ничто и никто не мог остановить ее движение. В каком-то маленьком городке на перекрестке встретилась полицейская машина, сердце у меня екнуло, но «бобби» даже взглядом не удостоили наш «лейланд».
– Так впору умереть с тоски, – прервала ход моих мыслей Кэт и решительно включила «видик». Она перебрала несколько кассет, хранившихся в специальном стеллаже, закрепленном под окном, выбрала и вставила кассету в черную прорезь. Экран ожил.
Эту ленту с похождениями Рэмбо мне видеть не доводилось, и я с облегчением уставился на экран, обрадованный возможностью уйти от мрачных мыслей и пустых предположений. Все равно придумать что-то путное я вряд ли смогу, ибо обладаю таким минимумом информации, что даже провидец зашел бы в тупик.
Красавец Рэмбо, он мне показался очень похожим на Келли или Келли смахивал на него, – какая разница! – действовал на сей раз во вьетнамских джунглях, куда американский супермен прибыл, чтоб спасти пленных джи-ай. Ему довелось туго, и мрачная личность с погонами советского майора показала ему кузькину мать в таком обилии и разнообразии пыток, что оставалось лишь гадать, как Рэмбо удалось сохранить работоспособность. Естественно, в конце концов, славный посланец Америки побеждает сильных, злых, но глупых русских и вьетнамцев и, поливая джунгли из ручного пулемета свинцовым дождем, вызволяет бедненьких пленных к вящей радости командования, откомандировавшего его почти на верную смерть.