Оценить:
 Рейтинг: 0

Небо хочет нас назад

Год написания книги
2020
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
3 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Не обзывайся и не кричи, объясни лучше. Везде и нигде – понятно, но все-таки, «тут» – это где?

– Где? А ты про каких жуков рассказывала? Ну те, которых курткой?

– При чем тут… Майские, какие еще в мае? Позже – июньские, бензиновый перламутр на спинке, необъяснимо отвратные, в руки не просятся, маленькие скарабеи. А майские, их хочется много набрать, они как желуди.

– Вот коробок с «желудями», держи. Подними на ладони, затем к уху, слышишь, скребут? Коробок – это и есть «там». Ладонь же, и ты целиком, и платье, и белый на нем горох, и весна вокруг, и костры, и соседи, и Сашка этот, и красный возле клена мотоцикл, и главное впереди лето, и ветерок у тебя в волосах – все это «тут», в коробок не влезло. «Желудям» не видно, что снаружи, им только свет в щелочку. И ты – ну признайся! – тоже не знаешь, что в коробке. Да, жуки, но это когда было, а теперь пахнет, и страшно открывать. Спросит кто-нибудь, что внутри, – пожмешь плечами. Рассказывай, Нюся, не томи, про него рассказывай.

– Урок он вел ужасно. Мел крошился, все брюки ему замучнил, Леше моему. В отчаянии у доски мечется, пишет-стирает, под нос бормочет, чихает. Все, конечно, ржут, как кони, особенно Назаров, дылда тощая. Говорит: «Лексей Петрович, мы это уже с Ириной Юрьевной проходили, давайте лучше анекдоты. Вот свежий, про Вовочку…» И, значит, про Вовочку на весь класс. Прибила бы чем.

– Так прибей, не стесняйся.

– О чем ты?

– Cкажи, не Назаров, а, допустим, «Терещенко, дылда тощая» – и все! Нет Назарова, и никогда не было, а Терещенко тут как тут.

– Жестоко, язык не слушается. Назаров, он ведь жил себе, к чему-то стремился, не только же к анекдотам про Вовочку. Может у него любовь случилась всем на зависть? Он слесарь: дерьмо и ключи на четырнадцать, она скрипачка: Альберт-холл и белые розы. И никаких тебе Монтекки, и хоть бы один занюханный Капулетти, но вместе быть не могут – ясно же, пропасть между ними или, наоборот, горы. А ведь все равно, шельмы, будут вместе, и в объятьях умрут, с семейным на груди альбомом. Или так…

– Извини, перебил. Как там Леша?

– Леша не справился. Он не наивный, и про себя и про нас все знал. Готовился, дома перед зеркалом репетировал, как он воображаемого наглеца на место ставит, и все вмиг затихают, носы в тетрадях. В зеркале – убедительно, а в классе растерялся, милый мой, хороший. Голос повысил, хоть и спорил всегда с сокурсниками, мол, непедагогично, а тут вскрикнул, смешно, с истеричной ноткой. Вскрикнул, а толку? По-звериному в классе почуяли, что с Лешей все можно, что Леша – учитель случайно. Вон Танька-нахалка губы мажет, шлет ему поцелуи. Зорин с Бакиным – в морской бой: е-десять, мимо, бэ-три, убил. Егорова, Томилина, эти кумушки в «Бурде» по уши, в выкройках кардигана. Назаров же, чего уж там, на парте, как Ильич у райисполкома, большой палец под невидимую жилетку заправил, про широкие штанины орет, Маяковский в гробу юлой. А Леша им про сложносочиненные.

Я сижу, и помочь ему не в силах, черкаю злые снопы в тетради. Думаю, вызвал бы что ли завуча, женщину-скалку, раскатала бы нас в тонкий блин, завернула бы в него и русский, и литературу, и как учителей уважать. Когда про учителей, то палец острый вверх, а как уходить – полувоенный френч свой поправит, ни за что не забудет.

– И чем кончилось?

– Пришла, конечно. Сама, без кляуз пришла, почуяла, видно, завуч анархию в классе русского-литературы, вошла с облаком «Красной Москвы», взяла с поличным. Карала по очереди, взглядом давила – как пальцами на глаза. Бунтовщикам по дюжине шпицрутенов плюс журнальный расстрел: Головко? Два! Назаров? Кол.

А может, и не приходила. Дребезжит звонок, и Леша выдыхает: лоб блестит, указка, как шпага, виснет. Отвоевался. Нам-то в другой класс переходить, а он сидит над журналом, будто все равно ему, что тут творилось, сидит, а все его мучители лезут мимо, глаза бесстыжие не прячут. Мол, эх, Лексей, как вас там, Петрович… Не орел, не пахан, и не дембель! Нас надо в бараний рог, а вы в демократию, когда с нами в демократию, мы под этим слабость чуем, нам же просится вдоль спины хворостиной. Какие нам длани? Нам бы кулаки с прожилками.

– А Саша твой? Вахтин?

– Вахтов. Он из параллельного, Леша и у них вел. Сашка приехал как-то вечером: за окном стрельба мотоциклетки, в дверь стучит настойчиво. Я его спелю, чтоб соскучился, не сразу иду открывать. Стоит, отцовским одеколоном облитый, дышать нечем, глаза – черешни. «Пойдем, – говорит, – кататься». И с чего решил, что пойду? Договорились ведь, гуляем возле дома, и все! Так нет, «кататься пойдем». Взбесил, говорю: «Некогда мне, доклад по биологии!» Сник, конечно, и спесь с него, как с гуся вода. Пожалела, пошли по улице.

Молчим, птицы поют красиво «тюфить-тюфить». Сашка ветку сорвал и про Лешу начал. Что они у него на уроке вытворяли, почище нашего! И насмешливо так про Лешу моего… про Алексей Петровича отзывается, что он совсем без стержня. А сам-то? С двойки на тройку по русскому, а возомнил! «Ну и что, что математик, – говорю, – языка родного не знаешь, позор тебе, фитюлька!» Ветку бросил, обиделся, конечно. Молчим. Прохладно сквозит, и Саша куртку свою мне на плечи прилаживает. Пахнет от куртки вкусно костром, а я как скину ее на дорогу, для себя неожиданно, и без жалости говорю: «Ты в фильме что ли подсмотрел этикеты такие, ухажер?» Он поднял ветровку и, не отряхнув, пошел, а я стояла долго. Слышала, как затарахтел за домом мотоцикл. Домой вернулась, кожа гусиная по рукам, плачу, маму напугала, дура.

– Дай угадаю, не был больше?

– Сашка что ли не был? Не про него. Отошел и на выходных прикатил, как миленький. Только я уж к нему такого не чувствовала, стала замечать в нем противное. Все время поправляет меня, умник, чего не скажу, он знает, как правильнее. Весь из себя аккуратист, а на пальцах заусенцы, на шее зрелый прыщ уже неделю, так бы и выдавила, смотреть невозможно. А еще дерется со всеми, вот с Низюлей из первой школы схлестнулись, морды в кровь, а из-за чего, спрашивается? Говорят, из-за Томилиной. Для чего мои пороги обивает? Так ему и сказала: «Ты, Александр, слышала, любвеобильный, а мне такое зачем?» Не ходил неделю, видать, крепко думал. Умножал, делил логарифмы, или что там с ними делают. Потом приехал, но я этому математику не открыла. Вкусный у тебя чай.

– Спасибо. С секретом: когда уж почти заварился, бадьяна звездочку туда.

– Ясно. Четверть закончилась, у меня по алгебре «тройка». Мама в ярости, на следующий год в институт поступать, а я «голова-два-уха». Зато по русскому «пять», и по литературе, а ведь до Леши – сплошные «чепыре», Ирина Юрьевна семь шкур драла за «отл».

Той весной на русском я одна записывала, и к доске одна. Однокласснички нас с Лешей тотчас обвенчали. Болтали всякое, даже приятно. Подруги квохчут за спиной, интересно им, а я нос повыше, как бы все равно мне. У самой же внутри щекочет и дышать трудно, когда он рядом, сердце бьет чечетку. Не знаю, смотрел он так… Разговаривал глазами, а слова лишними считал, словно всё испортят слова, какие бы ни были. К нашим дуракам приспособился, не то чтобы тихо на уроке, но без плясок на парте, – угомонились, на лето силы копили, мыслями кто-где. Леша улыбочку защитную заимел, без конца ей пользовался, дома у зеркала, видно, натренировал. Улыбочка «идите-вы-я-выше-неба». Решил, «порядок» в классе – заслуга улыбочки. Я уже тогда его, как облупленного. И еще казалось, ему этот наш выдуманный роман нравится.

– Когда он к тебе подошел?

– Так и не решился, уехал к себе в областной центр. Но я знала, вернется. Большое тепло надвигалось паровозом, у меня от него в животе нагрелось. Мама сразу заметила, всполошилась, поняла, что это даже не Саша. Хотела меня сослать к бабке, в Веткино. А там, в этом Веткино, коровы мычат, гоняют мух хвостами без толку, а парни, так те чисто из глины, голые всегда по пояс. Могут и верхом перед городской козырнуть, копыта искрят об асфальт. Брови от солнца как сено у этих деревенских, и каждое слово, как заморский фрукт. Мир незнакомый, манящий. В общем, план у мамы не очень был.

Летом мне на пленэры нужно, а мама говорит: «У бабушки хоть изрисуйся: луга, озера и старая церква!» А я: «Мама, не рисуют, а пишут, сколько раз говорить! А ребята из художки… А Татьяна Павловна?» Но если мама что решила… Она хоть и любила мои работы, особенно пейзажи, – на стенах обоев от картин не видно – но никак не хотела меня в городе оставлять этим летом, словно кто-то из ваших ей нашептывал про нас с Лешей. Но в деревню не получилось из-за алгебры. Четверть закончилась, репетитора нашли, Марию Александровну Овсянкину. Тетю Машу.

– Подлить чайку?

– Подлей.

– Конфетку? А то с языком пьем.

– Давай. Стишок детский знаешь? Чей нос? Славин. Куда ходил? Славить. Чего выславил? Копеечку. Что купил? Конфеточку. С кем съел? Один. Не ешь один, а ешь со мной. Не знаю, почему вспомнила.

– Знаешь, не ври. Какую будешь?

– Про что ты?

– Про конфеты, какую тебе?

– «Маску» хочу. Леша любит, пожалуй, вкуснее нет. Две можно? Одну оставлю, мало ли.

– Хоть три.

2

– Полезла за любовью в книги, к Тургеневу. Страницу прохожу ответственно, каждое слово пальцем придерживаю, а по сюжету не двигаюсь, в голове – Леша. Читаю заново, буксую на пятнадцатой. Чуть вникла, а у Дмитрия Санина… Какую паскудную выбрал фамилию! А у Дмитрия, опять же, Санина – Лешино лицо: глаза узковатые, степные, и улыбка… с намеком улыбка. Я дневник свой школьный затрепала, излохматила, на оценки Лешины смотрю, трогаю эти его пузатые пятерочки, а еще похвалой отметил внизу на полях. Вроде как родителям подмигнул, маме, то есть. Забыла, как же он написал…

– Этот дневник?

– Этот, а как… Впрочем, ясно. Последняя учебная в мае, и смотри, что пишет:

«Анна – крепкий гуманитарий. Рекомендую поступать на филологический». Смешной. А я читаю: «Анчоус, Нюшкин, Нюся – майская, воздушная, из пены морской вышла, пальчики в песок». Маме показала, она про филфак скептически. Хотела дочь-врача, планировала болеть на пенсии. Я же хочу на режиссера, считаю, у меня способность. Кульминация, катарсис, развязка – это я могу, это мне по силам. Вижу сны как фильмы, в качестве оператора: главные герои отдуваются, а я парю. Маме все уши прожужжала, она только смеется, думает, я просто позлить. Дневник оставлю?

– Зачем спрашиваешь?

– Спасибо. Кусочек той весны, вот прижимаю к себе сейчас – тепло, веришь? Где он был?

– В диване, под мышиным дерьмом. Там еще много всего, этюды твои, кукла, лыжа. Этюды нужны?

– Нет, и сам не смотри. Если в диване, значит неудачные. А я любила рисовать, тьфу, писать. Хотелось все вокруг законсервировать в холсты. Важное, неважное – оптом, потом, думала, разберусь. Там, в будущем, неважное, оно может самое важное, а важное – тоже важное, но с другим оттенком. Дом наш старенький, крылечко съехало, мама на лавочке. Смешная она у меня, правда? Руки на подоле сложила – парадный портрет Караваджо.

– Этот?

– Он самый. Березку пришлось приврать, для композиции. А вот руки мамины без вранья, сколько я с ними намучилась! Замажу и снова, снова, меняю кисть, облизываю часто – во рту краплак, кадмий и вкусные белила. Видишь, выпуклое место? Много слоев. Знала, что это важное самым важным станет, вот и сейчас во рту краска от маминых рук. А ведь рта нет, ты говоришь, и значит этот вкус важнее рта, и губ важнее, а запах важнее ноздрей и носа, если чуешь его и после сме…

– Молчи!

– Что? Хочешь сказать, ее нет?

– Есть, конечно, но подзывать её не следует, не собачка.

– Поняла.
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
3 из 4