Оценить:
 Рейтинг: 0

Морок

Жанр
Год написания книги
2016
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

«Коли мы с вами, Велимир Ионович, – говорю, – коли уж взялись отправлять усопших в вечность, так давайте учиться не жалеть времени».

Ляпнул, не подумавши. Но Велимир Ионович промолчал. Надо отметить его выдержку: не орал, крышкой гроба не бил и по мрамору не возил рожей. Посмотрел лишь на ладный мой венок и пошёл. В отдел кадров, думается. А куда ещё, если вверх по лестнице? Каблуки его тяжёлые «тук-тук», «тук-тук». На площадке меж этажами Велимир Ионович, местный зубр ритуальных услуг и внучатый племяш старика Харона, крякнул, будто с сердцем чего – пенсионеры наши аж напряглись – и снова «тук-тук», «тук-тук».

*

Вечерами гуляю по мосту. С берега на берег и обратно. Если вы поздно возвращаетесь домой на машине, могли меня видеть, выкидывая, например, окурок в окно: куртка с капюшоном и зонт на случай дождя, на ногах – чаще ботинки, реже – сапоги из жёлтой резины. Мудаков по мосту ночами ходит мало, так что это точно я был.

Ночью, после прогулок, когда вдосталь наговорюсь с ночным городом, я пишу. Стучу по гальке клавиш об одном из сотен неизвестных поэтов Серебряного века. Город десятка крепких купцов и тысяч вечных подмастерьев, Нижний Новгород, в чёрно-белое то время броневиков и красных повязок надёжно прописал в вечности лишь одного из своих пасынков (позднее назвавшись его неприятным на вкус именем) – прочих оставил в холодной, неуютной безвестности, с одной лишь регистрацией. А их было достаточно, прочих-то.

Вспоминаю я самого выдающегося и яркого из всей литературной братии красного Поволжья, ну просто ярче звезды полярной и более выдающийся, чем Михалков Никита. Вру, конечно. Никчёмный он был, неизвестный, очень пьющий, развратный и сомнительно, что поэт. Вряд ли слышали. Мирон Мороков. Не знаком? Ну вот видите. «МирМор» – подписывал он редкие, печатавшиеся в местных газетах стишки и статьи сомнительного содержимого.

Валя, Валя, Валентина,
Ты почто со мной крутила?
Мне ты честно ли давала?
Или чтоб не пропадало…

Вот это его, простите великодушно. Ну куда годно? Но, справедливости ради, там иначе никто не писал. Революция, как говориться, на земле и в небесах.

Так для чего я занимаюсь этим бесполезным и не предвещающим дохода делом? Справедливый вопрос.

*

Старый наш дом, кивающий крышей в сторону Волги, трухлявый и серый, приросший грибом-чагой к Почтовому съезду. Там и нашёл я кое-что на чердаке. Тонюсенькая тетрадь в негибком рыжем переплёте. Беспрестанно чихая, откопал её из-под пыльных прялок веретён и сгнивших черенков лопат, когда ребёнком лазал, где не надо, тревожил пауков в загадочном мире под крышей. Червонцы, кажется, искал царские. А нашёл чужую жизнь, лёгшую не в архив, а в пыль чердака. Про червонцы подумал: бабка перепрятала. В самом деле, не могло же их не быть, червонцев-то! Тетрадочку пролистал и откинул. В печку бы бросить, так нет, бес попутал – осталась.

А когда переезжал с Почтового съезда (с год назад было) – нашёл тот самый дневник в одной из коробок своего скарба. Прочёл, что прочтению поддалось – дюже неразборчиво написано, да и чернила потускнели очень – и с тех пор не могу отвязаться от этого негодяя. Простите, но он меня измучил, Мороков этот. Знаете, сил нет. Он не кажется мне интересным и достойным восхищения – напротив: сразу пришёл вывод, что дневник писал ничтожный, пошлый и неприкрытый в своём безобразии тип. Не сомневаюсь почти, таким он и был. И наглец этот теперь требует моего внимания, настойчиво так теребит, как капризный малыш мамку в Детском мире. За что мне такая радость выпала?

Трудно контролировать мнения о нём: непостоянны, как летняя погода. Как невозможно понять многоликое его время – двадцатые, кровавые и святые, развратные и аскетичные времена. Поди его пойми, время-то прошедшее, когда в современности ни в зуб ногой.

Ну а Мороков… С ним тоже не проще, хотя, казалось бы, чего сложного. Вот мне представляется, что Мороков тонкий и ранимый, и я пишу: «…в один из чёрно-белых (местами – красных) вечеров, он почувствовал смерть, сжал раскаленное сердце, Данко поволжский, в обожжённых ладонях, забрался на чердак дома на Почтовом съезде и опочил, притворившись тонкой тетрадью». Уже в следующее мгновение я говорю себе: «Ну чего наворотил? Переписывай». Рву либо комкаю – бумаги извёл уйму.

Заснувший на чердаке дневник есть единственная рамка личности Мирона Морокова под моим пунктирным взглядом больного конъюнктивитом. И тетрадь слишком тонка, чтобы целиком узреть человека, жившего сто лет назад. Попробуй-ка воскресить бабушку или прадеда по одному или нескольким письмам. Один туман получится. Ладно если фотография имеется, тогда туман заимеет некую форму, войдёт в контуры, и вы робко спросите: «Бабушка?» или там «Дед, ты?» В ответ тишина, скорее всего, но мало ли…

И ещё терзаюсь: как записи Морокова попали под прялку моей неродной бабки? Одному Богу известно, но Его не разговоришь за бутылкой водки.

*

Все биографы наивны, как дети. Они думают, что жившие сто лет назад были предметами незамысловатыми, как удочка из бамбука. Человека же современного без сомнений считают механизмом сложным, вроде адронного коллайдера или чего там ещё навыдумывали. С чего бы такая эволюция? Удочка-то изменилась с тех пор, а человек?

Ещё биографы убеждены (спорить с ними не моги), что все живущие принадлежат своему времени, как мясо колбасе (или что там сейчас принято в кишку заталкивать). Я не менее наивный, но убеждён в другом: современность окружает нас, как РККА шестую армию. Морозит, также обстреливает и не щадит. И дальше аналогия: нас тоже берут в плен, сбивают штыками в плотные нестроевые кучи и показывают по телевидению рожи наши худые и ладони с третьей степенью обморожения. И поднимаем мы эти ладони над головой так, будто изображаем зайцев на утреннике. Улыбаемся, а как иначе.

*

Ночью на мосту никого, то неудивительно. Лишь однажды встретил я тут человека – сразу захотелось знакомиться. Он рядом с перилами стоял, положа левую руку на железо. Голова его была вздёрнута вверх, будто от сильного удара по лицу, рот открыт, как у галчонка – человек совсем не двигался. Я долго рассматривал незнакомца, пытался спросить что-то, щёлкал ему возле носа – без реакций. Поднялся на носках и заглянул ему в глаза. Глаза те обращались к мутному тёмно-серому небу с важными, очевидно, вопросами. Надо уходить – решил я, потому что осенило: парню хорошо, он может в нирване или где там абсолютная свобода обитает, а я тут с глупостями. Река тянулась влево, как долгий чёрный слизень, и парень этот на мосту под этим безнадёжным небом в одиночестве… «Понял, понял», – зашептал я, внимая тайне, и попятился. «Исфиниите», – и прочь быстро пошёл.

Если встретите такого, прошу, не трогайте, не выдёргивайте незнакомца из его родимого «хорошо», не лезьте не в своё дело. Обворуете ведь его, скорую вызвав. Я знаю, вам бы только вызвать кого. Поймите, такие видят смысл в контрасте, и когда заря загорится на небе, человеку на мосту, точно говорю, с хрустом наступит на пальцы ног его «плохо»; если же «разбудите», то «плохо» придёт тотчас с пробуждением. Для таких людей есть только «хорошо» и «плохо». В чистом виде, без примесей.

*

Машин всё меньше, и каждая хочет меня подвести – жмутся к тротуару, по которому шагаю. Луна, начищенный медный таз, катится за мной. Когда я поворачиваюсь к ней лицом и стягиваю капюшон с макушки, таз останавливается – делает вид, что ко всему равнодушен. Иду – Луна следит. Сегодня она уверенней: сбросила с глаз чёлку грязных облаков и не прячется за углами зданий.

Прохожие – редкость. Тем интереснее думать о том, что привело их на проспект в такую пору. Клянусь, все тут не случайно, клянусь, все они непростые люди! Одни часто попадаются мне на пути, и чуть заметно, будто боятся меня рассекретить, хитро подмигивают при встрече. Отвечаю. Другие спрашивают сигарету, хотя знают, что не курю.

Звуки громки, и я извиняюсь перед ночью за шум от меня. Мелодия домофона, шарканье шагов на неосвещённой лестнице, скрежет ключа в скважине дряхлой двери съёмной моей квартиры. Здесь, за порогом, проще: обидчивая ночь осталась снаружи. Тут лишь стол и бумага. И мысль одного человека, наполняющая мою голову: «Что начинается гневом, кончается стыдом».

1

[ – Мария! Ма-арр-ийааа!

Клянусь, так надрывно и безнадежно могут призывать только Богоматерь.

Мария! – кричит Мирон не матерь Божью, а сестрицу свою, и глаза льют на гимнастёрку июльский дождь. И нос его теперь не знает и не хочет высоты и гордости. И уши его не желают пенья птиц и шороха лесов. И кулаки стучат в деревянное: гулко, как весло о лодку. А деревянного вокруг хватает.

Мария – душа – утопла в Сундовике-реке, что гнётся подковой за большим селом Кириково. Малая, вертлявая да худая речушка, но кто ищет глубин – найдёт и в ручье. Братец Марии, Мирон, ушедши лета два тому на германскую, ныне явился. По всему видно: убёг c фронтов дезертиром. Придя, брат не нашёл сестру живой. Дороже не знал человека Мирон. Отныне ж не будет для него горше вести, чем весть о Марии.

Месяц июнь – жаркий месяц, спору нет, но застудил Мирон сердце первым глотком мирной жизни.

Наган-то у Мирона не такой слезливый. Он сухой и морозит хозяйский живот сталью своего тела. Револьвер верен горю хозяина и без жалости выгонит из себя весь свинец во имя тоски по Марии. Невзирая на то, что он, наган чекиста Морокова, не знал Марию, не ведает, кто она для Мирона, никогда не встречался с этой женщиной и даже не следил за ней из-за угла, хоть и случалось такое относительно многих.

*

Мирон искал причины и смыслы. Жаждал слов тяжёлых, как удары в скулу в боях кулачных, что кажду зиму случаются на льду Сундовика. Но молчало всё вокруг, к чему обращал он свой жестокий взор. Не раз спрашивал мать, в ответ лишь сухое слово попадьи: «Богу угодно лучших брать до срока». Сестрицу старшую, Марфу, мучил, сжав узкие её плечи жёсткими ладонями – душу вытрясал. Плачет, воет, аж сечет визгом уши, а не слова – видно, зареклась молчать пред кем-то. Отца допрашивал, как ревтриб офицера – чуть до драки не дошло. «Не суйся, – говорит, – сам разберусь, когда утихнет».

Не может Мирон ждать, пока тишина и шёпоты превратятся в спокойные разговоры о минувшем и вопли о потерянном и неспасённом. Нет у него сил на терпение. Деревню прошёл аршинными шагами вдоль-поперёк. Всех поспрошал, каждого настращал, а где не хватало сладу, доставал наган и размахивал им почём зря. Старухи охают, бегут пугливыми курицами – мол, ничего не знаем:

«Ирод треклятый, еще оружией трясет, охальник срамной!»

И Мирон не замечает ни знакомых, ни близких – будто не жил тут сызмальства, будто не вытаптывал здешние проулки босыми пятками. Все, все до единого, нынче чужие, хуже немчуры да офицеров, потому как Марию не уберегли. А батя – тот первый виновник.

Старики на селе просят табаку, а про сестру опять – не знаем ничего. По всему выходит: кто крест, кто кукиш за спиной притаил – вот он каков, вывод Мирона, потому как сейчас ничего кроме гнева в душу скорбящего брата не уместить.

Напился Мирон допьяна, лёг в скирду за огородами и тревожно заснул. Диво: к стрельбе да залпам привыкший сон от шёпота соскочил без следа. Говорили, кажись, у дороги. Вынул голову из сена, только увидал луну в грязных клочьях подвижных облаков, остальное тьма, как ни таращься. Шепчут промеж себя двое:

– Лёска, откель прёшься?

– Не от твоей, не бось.

– Да ты, видать, сам перетрухал! С ружём на свиданки ходишь.

– Время, Онисим, уж больно тревожное: еби, а, знай, поглядывай.

– Да, да… Мирон, бают, возвернулся.

– А что мне за дело?

– Встренишься с ним, поди спознаешь дело. Бают, комиссар он теперьча.

– Комиссар… Подумаешь. Ну кто про меня скажет, кто посмеет? Уж не ты ли, Онисим?

<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4