Оценить:
 Рейтинг: 0

Философия футуриста. Романы и заумные драмы

Жанр
Год написания книги
2008
Теги
<< 1 ... 6 7 8 9 10
На страницу:
10 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Эпоха доверия началась с изящной литературы. Во всех сельских правлениях и кабаках, на столбах и заборах было расклеено трогательное воззвание, а потому, что округ грамотностью никогда не отличался, созваны были повсюду сходы, на которых было оглашено: правительство-де, нуждаясь в рабочих руках по восстановлению деревни и лесопилки, вербует добровольцев и явившиеся будут наделены землей и имуществом беженцев. И на следующий день в засранную деревню начали, действительно, прибывать жалкие и изголодавшиеся тени, выражая готовность помочь хозяйственному управителю и испрашивая наделения их той или иной недвижимостью. Что новосельцы были, на деле, собственниками испрашиваемых земель и никогда не являлся никто посторонний, об этом превосходно знали не только в округе, но и капитан Аркадий. Однако сия комедия была обязательной, и Аркадий прикидывался, что верил в искренность Новосельцев, будто они выходцы из такой-то перенаселенной деревни.

В первую неделю приползло всего несколько несчастных и поодиночке. Но, когда они получили просимое и их никто не тронул, население стало возвращаться толпами, по округу разнесся слух, что солдаты больше не своевольничают, даже удалены из деревни и занимают выстроенный около церкви особый барак, откуда им запрещается выходить ночью, что капитан расстрелял двух, осмелившихся задеть шедшую за водой старуху, и разгром разгромом, но теперь это в прошлом и Аркадий – честнейший из правящих. И в недоступных теснинах и оврагах, в девственной или чертовой чаще зашевелились беженцы, готовясь к возврату и обратить деревню из пустынной в оживленную и заводскую.

Тщетно старался Лаврентий собрать беженцев и поднять на борьбу. Напрасно перебирался из трущобы в другую, говорил, убеждал, не помогало. Ему отвечали ссылками на историю со стражниками либо молчанием. И не успел молодой человек убедиться, что в односельчан ничего не вдохнешь, а началось возвращение, и приходилось думать уже не о восстании, а о том, как бы задержать или замедлить возврат. Временами у Лаврентия мелькала мысль, что усилия и тут будут бесплодными и его одиночество – вопрос времени. Но, захваченный текущими делами, он этой мысли не давал ходу, не зная, что будет делать, если крестьян и задержать не удастся. И готов был провесть в лесах зиму, даже не одну, надеясь на то, что терпению Аркадия не быть бесконечным. Не замечал молодой человек также, как изо дня в день таяло его величие, и если он не был окончательно всеми брошен, то объяснялось это разве тем, что комедия возвращения играется согласно правилам. Лаврентию все еще казалось, что он тот же Лаврентий, каким был в утро первого посещения родной деревни в качестве разбойника, хотя зобатые скрылись и никто уже не уплачивал налога, а деньги, полученные от партии, уходили не на жену, а на поддержку оставшихся еще в горах беженцев.

Когда большинство пильщиков вернулось, появилось новое воззвание, столь же, как первое, торжественно прочтенное на сходах и расклеенное повсюду. Назначалась крупнейшая сумма денег за выдачу или доставку Лаврентия, живого или мертвого. Но капитан, отлично понимая, что это и есть цель нашествия, учитывал также, что, не в пример письменности о наделах, у новой значения непосредственного быть не может и среди горцев за деньги никак не найти предателя. Поэтому, когда свежая литература вызвала некоторый переполох среди крестьян, опасавшихся жестокостей со стороны Аркадия, желающего выведать, где Лаврентий, их быстро успокоили, и, действительно, ни у кого Аркадий ничего не выспрашивал, уверенный: подвернется случай и предатель непременно объявится, но бескорыстный, наподобие художника Луки, или, всего скорее, даже бессознательный.

В деревушке кретинов повторилось то же, что в деревне с лесопилкой. Когда Аркадий послал туда через несколько дней после нашествия взвод солдат, деревушка была пустой, все из домов загодя вынесено, и военщине пришлось ломать одни стены.

Если не считать кретинов, которые хлева своего не покинули и коих, почему неизвестно, даже солдаты не тронули, то единственный человек не пожелал уйти из деревушки, и заставить его не удалось, – старый зобатый. Он спустился с пастбищ при первых выстрелах в окрестностях лесопилки, спокойно созерцал погром отечества, получил ряд ударов прикладом и ран тесаком, и теперь, болея, лежал на соломе в том домике, где некогда живали Лаврентий и Ивлита. И стойкость зобатого, о которой Лаврентий часто в последние недели слышал, казалась разбойнику не мудростью, а вызовом, ему брошенным, и одной из основных причин возврата деревенщины. Ни разу с того дня, как дети зобатого были взяты Лаврентием в учебу, не высказал старик взгляда на ход дел. А с тех пор как отбыл Лаврентий в судоходство с Галактионом, молодой человек зобатого и не видел и заключал ныне, что при встрече не избежать жестокой отповеди. И по мере того как Лаврентий встречу откладывал, мысль, что она необходима, что старый в мрачных пророчествах и суждениях оказался прав и что советы его могли быть, особенно в настоящем, крайне ценными, все более раздражала, и, сознавая, что зобатый прав, Лаврентий всякий раз добавлял: прав, но не окончательно, и надеялся, изо дня в день, что обстоятельства повернутся и более не будет Лаврентий побежденным. И постепенно стало сдаваться молодому человеку, что виною всему слова, и что слова, которые в разбойники вознесли, теперь стерегут и душат, и нужно новое слово против неудач, заговор, которое несомненно знал и которому мог научить только старый. Это заставляло Лаврентия все дольше раздумывать с затаенной надеждой, вот наткнется сам на нужное слово, и все меньше действовать, убеждаясь, что с мыслями опоздал: надо было думать прежде, чем действовать, или не думать вовсе. Однако куда деть воспаленный мозг, мешающий спать, изнуряющий более каких-либо битв и переходов. Вернуться, но каким образом? И когда наконец слово “вернуться” было Лаврентием произнесено, возникло в его голове при виде бесчувственной Ивлиты, осветив непроглядную пещеру, увидел себя Лаврентий не спасенным, а на краю бездны.

Следующими его впечатлениями были набитый вечным снегом просторный цирк, воздух, слегка отсыревший, но не утративший чистоты, мельчайшие перистые облака, кучка которых лежала на самом небесном дне, и неопределенные голоса. Было настолько хорошо, что все, чего Лаврентий пожелал теперь: не двигаться, так и остаться навсегда на месте. Жизнь есть обморок, и, когда он проходит, наступает блаженная смерть, жизнь наяву, полная снега и облаков. Лаврентий смотрел на облака, которые черепахой шли на ущерб, почти не таяли, но все-таки убывали, и на чрезвычайно медленно, но, несмотря на это, все же истощавшийся день. Лазурь делалась то более светлой, то синей, пока, наконец, изменив обоим, не предпочла цвет палевый. Увы, раз существует выбор, значит, еще не смерть, и обморок не окончился. Очнуться бы.

Молодой человек сделал усилие. Боль во всех суставах. Отчего это? Свалился ли с кручи или просто упал, потеряв сознание? И как это произошло? Коим образом из пещеры попал на ледники, лежавшие много выше? И голова, будто бы мертвая и пустая, из коей якобы все выветрилось, на самом деле ничего не утратила. Воспоминания теснились, такие отчетливые, что никакого усилия не требовалось, даже звать их не надо было, они тут как тут, в строжайшей неумолимой последовательности.

Молодой человек таращил глаза и вглядывался в глубину, надеясь, что она избавит от прошлого. Но небеса сереют, чуть-чуть теплые, и ночь, менее снисходительная, чем день, приступает к пытке.

Высокогорная ночь! Не успеет потухнуть заключительное пламя на зубцах, отороченных сосульками, а, не дав сумеркам просуществовать и получасу, с грохотом и гудением вылезает из-под снега тьма и пронзительный холод замораживает все сущее. Утесы, усеянные алмазами и запятнанные сыростью, набрасывают на себя ледяную вуаль, чтобы ничего не видеть. Горы приподнимаются, расправляют онемевшие конечности и возносятся выше и выше, как бы высоки уже ни были, обращая малейшую ложбину в обрыв, балку в ущелье, а долины уходят в неизмеримую даль. И поднявшись, разрывает гора небо, достает до бесчисленных звезд и, ими накрывшись, засыпает. Какое ей дело до пытаемого? Одни лавины только, да и то исподтишка, хохочут и скатываются в низы.

Предметы, окружавшие человека в течение жизни, теряют свое вещество, став призрачными и прозрачными. Всю ночь, освобожденные от действительности, плавают они, чистые понятия, и тщетно пытается человек, всматриваясь в темноту, уловить, что, в сущности, происходит и чем была его жизнь.

И только далеко за полночь, обескровленный в поисках смысла там, где его нет, оказывается читатель своей судьбы, обреченный на горное одиночество, впервые не одиноким, а в обществе себя самого, и, восхи?щенный на страшную высоту, плывет опоясанный самим собой и спасательным кругом смерти.

Но Лаврентий перенес ночь и, когда спустилась заря, осветив розовые его кровью ледники, принужден был вернуться к лишенному отныне всякого смысла прозябанию. Ответ, данный ему Ивлитой, которого накануне бежал, как принудительного, но бывший несомненным выходом, уже таковым Лаврентию не казался. Разве смерть, когда другого выхода нет, есть решение? Разве вернуться – значит вернуть? За горечью поражения шла горечь разочарования. Вернуть ничего нельзя было. Боялся ли он умереть? О нет, с какой радостью! С каким удовлетворением лежал <бы> разбитый на дне ущелья или с простреленной головой. И, по правде, чего рассуждать: выход или нет, нет другого исхода. Когда иначе, останутся навсегда недоступными веселье, крыжовник, поляны, лесопилка – все, что утрачено из пустого любопытства. Об Ивлите Лаврентий не думал. Из его существования она сразу исчезла, закатилась, оставив отыскивать дорогу там, где никакой не было.

Но стоило, глядя на побелевшие ледники, Лаврентию вспомнить о старом зобатом, всякая боль в теле прошла. И молодой человек вскочил как ни в чем не бывало и шагами быстрыми и как никогда уверенными начал спускаться по леднику, либо прыгая, разбежавшись, через трещины, или осторожно проползая над ними, то их беря на салазках. А потом по скалам, вдоль полок и выступов, отыскивая камины и пригожие грядки, передвигался с нечеловечьей непринужденностью. Казалось, все было кончено, и раз навсегда. А вот натура не хотела уступить износившейся голове и цеплялась за малейший повод для деятельности. Хорош вдруг был этот мир, забавен, правосуден, которого Лаврентий никогда не покинет. Курчавые льды, повисшие над обрывом, и далеко внизу зарывшаяся под скалы речка прислушивается к шагам молодого человека с таким вниманием, словно боится, как бы не оступился. Коршун вырывается из расщелины, пугая ящериц, о присутствии которых угадываешь издали по скатываемым ими камням; травка, общипанная козлами, которые ночью спускались на водопой и спустятся, разумеется, и сегодня, славное место для охотника. Уж благоразумно дает дорогу.

Да, если бы какой-либо свидетель, зревший молодого человека минуту назад, встретил его и сейчас, то не поверил глазам своим. До такой степени преображенным было лицо Лаврентия, полным отваги, беззаботным, разгладившимся, бездумным. Напевая, отыскал Лаврентий место, где можно было через речку переправиться, частью в брод или перескакивая с валуна на валун, а на том берегу бросился бежать, чтобы обогреться и высохнуть. Сил у Лаврентия было хоть отбавляй, и вспомни, как только что отчаивался, себе подивился бы. Но Лаврентий уже ничего не помнил. Невесомой поступью продвигался, и будь дорога, которую предстояло проделать, намного длинней и затруднительней, была бы преодолена с такой же звериной легкостью. Впервые с вечера, когда Лука попытался вмешаться с искусством в лаврентиеву жизнь, Лаврентий был тем же, что и до памятного вечера. Если бы только путь лежал в бесконечность.

На противоположном берегу тянулся лес, и Лаврентий шумел ветвями и сучьями, точно через лес шел крупный зверь; спугнул несколько ланей и погнался за ними со свистом. Даже когда смерклось и, множество причиняя хлопот, светляки наполнили воздух, Лаврентий не замедлил бега. И, подумав, что ведь эта ночь совершенно такая, как ночь брата Мокия, почувствовал себя только бодрее и уверенней. До чего все просто, когда знаешь, чего хочешь. И в спящую невыговариваемую деревушку влетел совершенно так же, как сделал бы год назад, идя на веселую охоту.

Лаврентий не обратил внимания, что его появление вызвало лай собак, и не такой, как лают при приближении человека, а при появлении хищного и кровожадного зверя, протяжный и гнетущий. Лай нескольких был подхвачен остальными, зобатые попросыпались, прислушиваясь, а солдаты, которым вообще было не по себе в чертовой этой трущобе, повскак<ив>али, хватаясь за оружие.

Лаврентий нашел домик, отстроенный и изнутри освещенный, и, высадив ударом дверь, ворвался. У входа, на полу, стояла лампа, а рядом лежал зобатый, откинув голову так, что тень от чудовищного зоба падала ему на лицо, и выл по-собачьи. И сколь ни был жуток лай деревенских псов, Лаврентий овчарками пренебрег, но тут не мог не задрожать и не съежиться. Была ли это предсмертная жалоба, дикое томление животного или отчаянный зов ввиду близости смертельного недруга? Чего только Лаврентий ни наслушался за последние месяцы: плача изнасилованных и рева истерзанных, ничто не могло сравниться с этим источником неодолимого ужаса. Молодой человек похолодел, зашатался, пытаясь уцепиться за стенку, и рухнул замертво.

Когда он очнулся, никакого воя больше не было и над ним наклонялся с искаженной пастью старый зобатый. “Знаю, за советами явился, беспутник, – хрипел тот, – а кто в свое время смеялся над ними. Горных сокровищ захотел, вот и нашел Ивлиту, величайшее. А что, удовольствовался? Все-таки отправился на плоскость? Сыновей моих обещал сделать богатыми и знатными. А где они? Побывал на плоскости, набрал денег, ну что, пригодились тебе? А о том, что вся страна из-за тебя засрана, я уж не говорю. А все потому, что самозванец, чернь, знал отлично, что не горец, сам говорил, а полез в горцы. Ни туда, ни сюда, вот и пустое дело. А еще убивать вздумал. Какие же советы теперь. Подохни, сгинь, нечисть!”

– Что за глупости, – заорал Лаврентий, воспрянув. – Ты с ума сошел от старости и ран, очевидно. Вижу окончательно, не я, а ты самозванец, и мудрость твоя такой же вздор, как богатства брата Мокия! Не знаю, какое затмение на меня нашло, подумал: ты мне можешь что-нибудь посоветовать, слова твои что<-то> значат. Говно, больше ничего. Такое же, как и все вы, горцы. Пойми, старый болван, – продолжал молоть молодой человек над самым ухом зобатого, – что убийство – единственное, из-за чего стоит жить. Ездим, пьянствуем, трудимся, спим с бабами, и все по законам природы, точно в стенах. Один выход – убить. Вот природа назначила такому человеку или зверю проделать земной путь, а я вмешался в постановление, взялся за нож или пистолет и все опрокинул, нарушил мировой порядок, освободился. Совершил таинство превращения вина в кровь. Не ищи, нет другого проявления свободы, кроме убийства. Особенно не по вине голода, и не из мести, не на войне, а убийства ради такового. Ты вот порол чепуху, что не умираете вы, а превращаетесь в деревья. Хочешь, растительностью покрою бесплодные скалы и любую пустыню цветущим садом. Ударю тебя по темени, и сегодня вырастет на твоей голове ветвистая смерть.

– Подохни, убийца, – захрипел старый. И забыв о годах и ранах, вскочил и бросился на Лаврентия. Сбил его с ног, и оба покатились по полу. Лампа опрокинулась, керосин растекся и вспыхнул.

Деревенские и солдаты, привлеченные огнем и шумом, сбежались. Но переступить порога не могли. Сквозь трепещущую завесу огня, охватившего пол и сорванную с петель дверь, наблюдали за двумя сцепившимися людьми, то падавшими, то возносившимися с рычаньем и ревом.

Но вот начали перешептываться собравшиеся, и затем восхищенное слово прокатилось над ними: Лаврентий. Видно было: один из сражавшихся остановился, привлеченный окриком.

Лаврентий? Один из двух? Солдаты вскинули ружья и стали стрелять в пламя.

Но наутро средь пепла и черепицы сгоревшего домика не нашли трупов. Один только ствол странного дерева, похожий на скелет и не тронутый пламенем.

14

В городе еще ничего не знали о последних событиях. Лаврентий, казначейство и прочее были давно забыты ради других, более злободневных историй, и таким же забвением покрыто имя неудачливого Аркадия. Поэтому если бы сегодня и поступили достоверные сообщения о происходящем в деревушке кретинов или в деревне с лесопилкой, то разве мельчайшим шрифтом были, да и то при недостатке матерьяла, напечатаны на последних страницах газет, где их никто, разумеется, и не заметил. А теперь матерьяла было более чем достаточно, и самого неотложного, официального, не подлежавшего никаким переделкам или сокращениям, и потому можно сказать с уверенностью, что сведения о новом появлении Лаврентия не попали бы не только в отдел новостей, но даже в отделе провинциальной хроники для них не нашлось места. Сегодня город был удостоен посещением императора.

При обширности и разнообразии империи, ее юридический, так сказать, глава лишен был, разумеется, возможности часто показывать свое внешнее безобразие населению, столь преданному за безобразие внутреннее, и тем более появляться в местах, от столицы удаленных, каким был город с большим бульваром. И так как, кроме того, император, прозванный Рукоблудным, население свое ненавидел за данную ему оценку, презирал за раболепство и боялся, не зная сам почему, то, хотя показываться народу обязательное условие всякого правления, Рукоблудного видеть можно было чрезвычайно редко. Однако, по соображениям, лишь его окружающим доступным, ему иногда все-таки надлежало путешествовать, и император теперь и путешествовал, и так как город с большим бульваром лежал на его пути, то большого бульвара он и не мог избежать и должен был дать случай горожанам доказать еще раз все их холопство и низость породы.

Во всех слоях населения поэтому господствовала исключительная лихорадка, степень которой зависела от степени участия слоя в описываемых событиях. И едва ли не высшей степени достигала в среде полицейской. Так как задача, поставленная полиции государства, в таком случае была особенно трудной и щекотливой.

Во-первых, надо было личность императора охранять, так как в истории страны было принято, что императоры кончают жизнь насильственной смертью. Это задание было не столь сложно, если бы можно было точно знать, от кого надо охранять императора. Хотя в подобном случае ответ давался простой: от партии, но несостоятельность этого ответа была слишком очевидна: партия существовала не так уж много лет, а императоры умирали насильственной смертью испокон веков. Но ввиду <то-го>, что другие зачинщики были слишком высоко и полиции недоступны или просто неизвестны, полиция на своем ответе настаивала и, естественно, стремилась доказать свою правоту. А ввиду <того>, что партия, зная: император только вывеска лавки, где наживаются другие, покушаться на него и не думала, полиции, чтобы было, что пресекать, надо было самой устраивать покушения. Но потому, наконец, что устраивать покушения против самого императора было рискованно, да у холопов и не хватало духу, то затевались покушения против приближенных, которые и дрожали, действительно, за свои головы при подобных путешествиях. Вот почему борьба с партией была второй, одновременной заботой полиции.

Но так как все-таки покушения должна была выполнять не полиция, а партия, то полиции необходимо было если партией и не руководить, то, во всяком случае, партию подбивать на подвиги. Весь вопрос сводился к устранению неожиданностей, каковые, однако, бывали, ибо, сколь много своих рук полиция в партии ни имела, не все, разумеется, руководители были ее людьми. Ограбление казначейства удалось только благодаря находчивости Василиска, и на этот раз приходилось быть очень внимательным, чтобы случай с казначейством не повторился.

Немало обстоятельств облегчало при подобных путешествиях работу полиции, в частности этикет, отнимающий у особы коронованной всякую свободу действий и предопределяющий за много месяцев, как должна будет особа провести такой день и по каким улицам будет передвигаться, выполняя церемонии, расписание этого дня составляющие. И так как задолго было установлено, что гвоздем посещения будет торжественный молебен в городском соборе, в присутствии всех чинов гражданских и воинских, высших и средних, то собор был избран очередным театром.

На сей раз пантомима должна выйти особенно восхитительной и изящной, так как главная роль уделена женщине, и во всех отношениях замечательной. Действительно, Анна была продавщицей цветов, любовные приключения которой были известны далеко за пределами города. Красивой она не была, разве хорошенькой, но в ее странном устройстве – маленькая голова с широкой улыбкой, плоская грудь, чересчур пышные бедра и скульптурные ножки – было столько очарования и пошлости, что мужской пол города был без ума. Однако Анна, которая легко могла стать богатой и именитой, не извлекала из всех своих увлечений никаких выгод, оставаясь вздорной и нищей. Вот почему за ней установилась слава бессребреницы, открывая все входы в обществе, бескорыстие презирающем, и полиция, решив быть в кои веки остроумной, подсказала Анне, что ее настоящий путь, в таком случае, партия. Но, чтобы Анна, работая на пользу партии, не переусердствовала, ее держали в запасе, на какой-либо торжественный случай. И вот таковой представился, и Анну решено было пустить в расход.

Все было крайне несложно. В соборе Анна должна была совершить покушение на личность главы государственной полиции (разумеется, это было решение самого главы полиции, разработавшего подробности покушения), но не вполне удачное, быть задержанной и немедленно казненной. Благодаря покушению глава полиции упрочивал свою службу и получал очередную ленту и его подчиненным были уготованы награды и повышения. Членов же партии, обвинив их в соучастии, можно было частью сослать, частью заточить: новые источники полицейского процветания. И все было настолько ясным и предусмотренным, что даже лихорадкой, охватившей полицию, в сущности, были одержимы низшие и безответственные чины, тогда как руководители сохраняли величайшее спокойствие, выполняя свой верноподданический долг. С внешней же стороны единственно отличало особый быт огромной полицейской казармы от повседневного то, что текущие работы были приостановлены, а казарма превращена в костюмерную. Дни и ночи тут шились одежды всяческих горожан, так как переодетой полиции надлежало и изображать толпу, и представлять делегации ремесленников и купцов, чиновников и учителей, и всевозможные делегации, вплоть до правительственных кругов. И хотя император и знал об этом, а если бы и не знал, то легко мог догадаться, видя во всех углах страны приблизительно одни и те же уголовные лица, но этикет обязывал его делать вид, что, мол, доволен приемом, верит в подлинность представляемых ему людей, часто по десять раз в день, в одном и том же городе, менявших костюмы и грим, и задавать вопросы, выслушивать ответы и читать подносимые ему грамоты с удовольствием. Правда, вкусы костюмеров и любовь государственных народоведов к старинке приводили к тому, что люд, встречавший императора, был обыкновенно одет, как не одевался уже много веков. Но от этого все было только живописней, и неподдельному обывателю, видевшему перемещение разодетой полиции, выпадало зрелище не только забавное, но и поучительное.

В такой же допотопный костюм, чтобы не нарушать единства обстановки, был одет и Рукоблудный, когда, выйдя из вокзала, должен был вскарабкаться на предложенную ему лошадь и, окруженный на редкость блестящей свитой, проехать через весь город в собор. И так как количества ряженых было все-таки недостаточно, чтобы запрудить дорогу от вокзала до собора, то Рукоблудного заставляли двигаться особенно медленно, дабы дать возможность восторженному населению, пропустив его, забегать боковыми улицами вперед, заполняя таким образом бульвар, который, оцепленный войсками, был, на деле, пустыней. В соборе, что было низкого в городе и что можно было плоского привести, было соединено для встречи. И Лаврентий, разглядывая чудовищные рожи, вислоухие, горбоносые и косые, и хилые тела, костлявые руки, выпученные и маслянистые глаза, весь дьявольский шабаш, с дрожью спрашивал себя, чем же должен быть начальник сих чудищ и почему это церковь – такое подходящее место для летучих мышей, кала, грехов и вырождения.

Успев выпрыгнуть из окна после боя с зобатым и бежав из невыговариваемой деревушки, Лаврентий счел убийство Аркадия последним, что оставалось сделать, и явился в деревню с лесопилкой в поисках капитана. Но там узнал о приезде Рукоблудного в город и, видя в этом неожиданном путешествии единственный случай к искуплению прошлого, так как в угоду театральности разбойников, являвшихся с повинной, нередко миловали, попросил сельского писаря приготовить прошение, бережно спрятал лист и, не нарушив скучного сна Аркадия, отправился еще раз в город, куда, так недавно, решил не показываться никогда более. И теперь, пробравшись в собор, своему живописному разбойничьему костюму благодаря, Лаврентий с прошением в руках стоял недалеко от входа, порешив всучить бумагу Рукоблудному непосредственно; так как надежда на помилование была нечаянным выходом для облагоразумившегося будущего отца.

Завидев его, Анна долго не могла припомнить, это тот ли человек, которого в обществе Василиска она встретила в загородном саду накануне ограбления. Но когда убедилась, что тот же, то тогда только ей пришло в голову: да ведь это же Лаврентий, и вдруг все осветилось необычайно, и никого в храме уже не видела Анна, кроме Лаврентия. Но само присутствие Лаврентия было настолько неестественным, что примириться с этим Анна никак не могла, а между тем надо было действовать. И пусть Анна знала, что связь партии с Лаврентием прервана, и видела, что тот один, но была убеждена, что Лаврентий задумал нечто невероятное, более величественное, чем прошлая его дерзость. И хотя предметом его нового замысла мог быть только император, император, о приближении которого уже вещали гобои, Анна не соображала, должна ли Лаврентию помешать, а помешать – это значило отказаться от задуманного ею. И, сознавая, что все равно загнана в тупик и если не выстрелит и не убьет начальника полиции, то одинаково будет где-либо придушена, Анна в конце концов решила дать Лаврентию действовать первому и усмотреть, что из этого выйдет.

И тотчас беспокойство исчезло и сменилось чувством полнейшего удовлетворения. Как весело будет, если он убьет Рукоблудного или натворит здесь невероятных бед. И с восхищением, которое, она пыталась себя в этом уверить, испытывала уже однажды, повстречав Лаврентия с Василиском, Анна взирала на героя, стоявшего у входа на возвышении и парившего над собором. Солнце, проникая сквозь радужные стекла, рассыпало вокруг Лаврентия связки горных цветов и отбрасывало от него тень так, что привиделось пораженной разницей между ним и чиновным людом Анне: вся площадь здания покрыта Лаврентием и растворяются в нем уроды, толпящиеся вокруг, и те, что втекают вереницей в собор, новые и еще, сильные мира сего, предшествуя императору.

До чего были отвратительны существа, наполнявшие собор, а еще более потрясающим оказался вид тех, что входили в него. Шествие открывали мальчики, все по два, одетые в малиновое сукно, в штанах слишком узких и подчеркивавших гнилые и искривленные ноги. Бескровные лица их отображали пороки в зачатке. Но на мордах тех, что с посохами и в золотом расшитых кафтанах шли за ними, пороки были написаны с прилежанием, и, глядя на впадины и горбы, шишки и язвы, украшавшие царедворцев, Лаврентий все более изумлялся. Изумление это сменилось брезгливостью, когда появились старики, уже совершенно разложившиеся, так что нельзя было определить, как еще держатся. Но, сколь ни было велико отвращение Лаврентия, начавшее осложняться страхом, все оказалось ничтожным в сравнении с чувствами, им овладевшими: задрожал, окаменел, обмер, увидев императора.

Замыкая шествие, сгорбившись, потирая вечно потные руки, тряся рыжей и с проседью бородой, выступавшей на восковом лице, блуждая беспокойным взглядом выцветших, но переполненных кровью глаз, вылинявший, обрюзгший, одряхлевший, передвигался одетый в шутовской костюм брат Мокий, направляясь к царскому месту и неслышно ступая по мрамору церкви.

Рука Лаврентия, сжимавшая лист и уже поднявшаяся было, так и застряла в воздухе. Полный смятения, следил молодой человек, как брат Мокий дошел до трона, приложился к кресту и занял место под украшенным двуглавыми орлами балдахином. Не верил ушам разбойник, когда услышал: “За императора Мокия помолимся”. Вот этому подать прошение, жалкому самозванцу, однажды уже наказанному, такой – что в силах? Разве сумеет распутать противоречия, завязанные в течение истории и в петле которых Лаврентий гибнет? Вдохнуть жизнь в обескровленный мозг? Сможет ли воротить травам шум, отчетливость снеговым гребням, и неподвижность дрожащей руке, и пустому необновляющему сну сновидения? Примирит ли со всем пройденным, оное сделав подходящим для беззубых рассказов внукам и внучкам?

Но, когда Лаврентий вспомнил о злоключениях последнего года, он заставил себя поверить, что брат Мокий все может. Брат Мокий простит его, ведь он свой, близкий, поймет, что Лаврентий заблудился, наказан по заслугам и что пора вернуться на лесопилку, к прежней скуке, трудовой и нищенской.

Все-таки не сошел ли Лаврентий с ума? Как это убитый юродивый, похороненный там, на кладбище, не только живет, но и держит империю, властвует над нечистыми? И что он жив, убиенный, еще так сяк, а как же это святой подвижник якобы, а присмотришься, руководник, великий князь тьмы, и прочая и прочая. А исчадия не были ли слабым подражанием их императору? А бесчинства капитана Аркадия? Зверства стражников? Чиновничий произвол? Выдумщиком всех преступлений, опутавших горы и плоскость, не был ли этот хам? И подумать только, чего Лаврентий не перенес из-за его святости, которая на деле была грехом.


<< 1 ... 6 7 8 9 10
На страницу:
10 из 10