Тени и свет - читать онлайн бесплатно, автор Илья Журба, ЛитПортал
bannerbanner
Тени и свет
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 3

Поделиться
Купить и скачать
На страницу:
1 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Илья Журба

Тени и свет

Глава 1. Тень Орла

Последний луч солнца, густой и тягучий, как расплавленная медь, с трудом пробивался сквозь щель в кожаном пологе палатки. Он падал на руки, что двигались в такт мерному, гипнотизирующему звуку, заполнявшему вечернюю тишину: шик-шик-шик. Это был не просто звук – это был ритм его жизни, медитативный стук сердца легионера. Ритуал железа.

Это были не просто руки – это была летопись двадцати лет службы. Шрамы, похожие на белые реки на загорелой коже: след от германского скрамасакса на левом предплечье, оспины от ожогов горящей смолой, вмятины и мозоли, выкованные рукоятью меча и древком пилума. Суставы пальцев, распухшие от холодов и сырости германских зим, двигались с выверенной, грубоватой уверенностью. Они водили темно-серым бруском по узкому клинку гладиуса, смывая с его поверхности микроскопические зазубрины, рожденные в последней стычке. Свист стали был тонким и злым, он обещал лишь одно: безупречную эффективность.

Отложив брусок, Тит взял льняную тряпицу, обмакнул ее в глиняную плошку с оливковым маслом, и его пальцы, сильные и ловкие, принялись за новый танец. Теперь его заботой была лорика. Чешуйчатый панцирь, вторая кожа, тяжелая и надежная. Под его пальцами тусклый металл начинал слабо отсвечивать в сгущающихся сумерках, вбирая в себя последние крупицы света. От доспеха шел сложный запах – запах холодной стали, сладковатый аромат оливы и едва уловимый, но въедливый запах пота, пропитавшего кожаную подкладку. Запах жизни римского солдата.

Его палатка была святилищем аскетичного порядка, выверенного до сантиметра, как и сам легионный лагерь. Свернутая походная койка, где одеяло было туго скатано в идеальный рулон. Деревянный сундук с массивными бронзовыми застежками, на отполированной крышке которого был выжжен его личный знак – пикирующий орел, символ не столько рода, сколько его собственной судьбы. У стены, прислоненные аккуратной пирамидкой, стояли тяжелый пилум, с зазубренным наконечником, и огромный изогнутый щит-скутум, на поверхности которого проступали следы недавней покраски, замазывавшей старые вмятины и порезы. Ничего лишнего. Ни единой пылинки, ни одной не на своем месте вещи. Вся его жизнь, все его владения умещались здесь, в этом строгом пространстве, подчиненном Железному Уставу.

И лишь один предмет выглядел здесь чужеродно, как философ в кузнице. На краю грубого походного стола, рядом с точильным камнем и кожаным чехлом для меча, лежал потрепанный свиток. Кромка папируса была истерта до бахромы от частого, почти ежевечернего прикосновения пальцев. Это была «Энеида» Вергилия.

Взгляд Тита, обычно жесткий и сконцентрированный, смягчился, скользнув с отточенного, как бритва, лезвия на свернутый папирус. В этом мгновении заключалась вся его сущность. Он не был просто солдатом, бездумным исполнителем воли далекого императора в золоченых палатах на Палатине. Он был носителем великой идеи. Идеи Вечного Города, который, как ему виделось, нес свой закон, свой священный порядок, свет своей цивилизации всем, кто пребывал во тьме варварства и хаоса. Меч и слово. Сила, оправданная правом. Право, подкрепленное силой. В этом ежевечернем ритуале – заточке бездушного железа и мысленном повторении строк о великой судьбе Рима – заключалась вся его жизнь, вся его вера, весь его непоколебимый мир.

Ритмичный скрежет точильного камня, заполнявший палатку словно молитва, внезапно смолк. Тит не поднял головы, не обернулся. Лишь его плечи, широкие и налитые железной мускулатурой, чуть заметно напряглись, уловив легкое движение у входа. Он всегда чувствовал приближение, будто кожей считывая малейшее нарушение привычного порядка вещей – этого хрупкого равновесия, что зовется миром в приграничной зоне.

– Войди, – его голос прозвучал негромко, но с той самой металлической твердостью, что прорезала любую тишину, долетая точно до адресата, будто брошенный пилум.

Кожаный полог откинулся, пропуская внутрь не только струю прохладного, пахнущего дымом и влажной хвоей вечернего воздуха, но и суетливую энергию молодости. В палатку, стараясь ступить как можно тверже, шагнул легионер Децим. В его движении была та неуклюжая торопливость, что выдавала и искреннее рвение, и подсознательную робость перед легендой легиона. Он замер по стойке «смирно», вытянувшись в струну, его только что до блеска начищенный шлем с ярко-красным, парадным гребнем зажат под мышкой. Взгляд, горящий желанием угодить, устремлен куда-то в пространство над головой центуриона, стараясь не встретиться с его тяжелыми, все видящими глазами.

– Центурион! Дозоры расставлены по всему периметру, как приказано! Все секторы под контролем! В лесу тихо! – он выпалил слова, четко, по уставу. И затем, с легким, почти мальчишеским выдохом облегчения, добавил: – Все спокойно.

Эти последние два слова повисли в воздухе, наполненные юношеской уверенностью, почти гордостью за образцово выполненную работу. Мол, враг признал свое поражение заранее, и долгой германской ночью не случится ровным счетом ничего.

Тит медленно, с почти чувственным наслаждением истинного мастера, провел подушечкой большого пальца по лезвию гладиуса, ощущая идеальную, безжалостную остроту кромки. Лишь затем, не спеша, он поднял на легионера свой взгляд. Не холодный, не гневный, а тяжелый, сканирующий, проникающий, словно взвешивающий не только каждое произнесенное слово, но и каждую скрытую за ним мысль.

– Спокойно, – повторил Тит безразличным тоном, и это простое слово внезапно стало зыбким, хрупким и полным скрытой угрозы. – "Спокойно" – это первое, чему учится враг за пределами нашего вала, легионер. Он учится молчать. Не шелохнуться. Слиться с тенями и рыжей хвоей. Он дышит этой самой тишиной, питается ею, пока его пальцы не сожмут рукоять ножа у тебя за спиной.

Он отложил меч на стол с тихим, зловещим лязгом и сделал неспешный шаг вперед. Его тень, огромная и безликая, накрыла Децима, поглотив последние следы вечернего света.

– Лагерь – это не дворец на Палатине, где тишина сулит отдых и вино. Лагерь – это зверь, притаившийся в темноте. Это тело, напрягшее все мускулы перед смертельным прыжком. И тишина здесь… она не молчит. Она кричит. – Тит на мгновение замолчал, дав юноше внять гулу собственного учащенно забившегося сердца и многоголосому хору ночи за стенами палатки. – Она кричит о затаившейся угрозе. Твоя задача – услышать этот крик раньше, чем он превратится в предсмертный хрип твоего товарища на посту. Поэтому ты никогда не скажешь мне: «все спокойно». Ты доложишь: «Видимых признаков активности противника не обнаружено». И всегда, слышишь, всегда добавляешь: «Бдительность не ослабевает». Усвоил?

– Т-так точно, центурион! – выпалил Децим, и его щеки залил яркий румянец смущения. В его широко распахнутых глазах промелькнуло недоумение и легкое разочарование. Он, совершивший обход, проверивший все посты, ждал короткого кивка, сухого «молодец», а получил… суровый урок. Урок, который в его юношеском романтическом представлении о войне казался излишне мрачным, почти параноидальным.

Тит видел это как на ладони. Он видел в Дециме себя двадцатилетней давности – горячего, наивного, верящего в громкие фанфары триумфа и лавровые венки, а не в вот эту, ежевечернюю, рутинную работу по натиранию ремней, чистке кольчуги и оттачиванию собственной бдительности до остроты бритвы. Для Децима война все еще была приключением, дорогой к славе, о которой он читал в поэмах. Для Тита она давно превратилась в ремесло. Грязное, тяжелое, смертельно опасное, но единственно известное ему. И главный инструмент в этом ремесле – не отточенный гладиус, а непробиваемая, параноидальная внимательность, въевшаяся в подкорку сознания.

– Иди, – кивнул Тит, и в его голосе вновь зазвучала усталая, привыкшая к командам сталь. – И смени этот парадный гребень на боевой, без краски. Яркость – удел тыла и триумфов. Здесь, на границе, мы не блистаем. Мы работаем.

Децим, сгорая от стыда и внезапно осенявшего его понимания, щелкнул каблуками и резко развернулся, исчезнув за пологом, словно его поглотила сгущавшаяся ночь. Тит снова остался в одиночестве, в кольце света единственной масляной лампы. Он тяжело вздохнул, и его взгляд упал на потрепанный свиток Вергилия. Он снова взял в руки гладиус. Но теперь он точил не просто лезвие. Он точил ту самую бдительность, ту стоическую паранойю, которую пытался, как самую ценную эстафету, передать следующему поколению. И с горечью думал о том, что настоящим солдатом Децима сделает не его наука, а первая же настоящая кровь – чужая или собственная. Цена ошибки здесь измерялась не выговором, а жизнью.

Полог задернулся, поглотив не только прямоту юношеской спины, но и тот заряд наивной уверенности, что витал в воздухе после ухода Децима. Тишина, вернувшаяся в палатку, была уже иной – густой, тяжёлой, наполненной эхом невысказанных мыслей. Тит медленно опустился на стул, и скрип дерева прозвучал оглушительно громко в этой внезапной тиши. Его рука, будто сама по себе, потянулась к гладиусу. Он взял оружие, и холодная, отполированная тысячами прикосновений кость рукояти идеально легла в загрубевшую ладонь – не как инструмент, а как часть тела, продолжение воли.

«tu regere imperio populos, Romane, memento (hae tibi erunt artes), pacique imponere morem, parcere subiectis et debellare superbos.» – мысленно, словно заклинание или молитву, процитировал он Вергилия. «Ты же народами править, о римлянин, властию помни, вот искусства твои – утверждать обычаи мира, покоренных щадить и сражать непокорных».

Слова эти были не просто красивыми строчками. Они были фундаментом, на котором держался его мир. Он смотрел на узкое, отточенное до бритвенной остроты лезвие, в котором дрожали крошечные блики пламени лампы. Этот клинок был больше, чем просто орудие смерти. Он был аргументом. Последним, бескомпромиссным и единственно понятным для тех, кто жил по ту сторону вала, в хаосе лесов и суеверий. В его холодной стали заключалась вся неумолимая логика Рима – логика силы, несущей порядок.

Порядок… – мысленно повторил он, и его взгляд упал на свиток. Да. Именно так. Его разум, отточенный годами не только физических, но и идеологических сражений, привычно выстроил прочную линию обороны. Он мысленно обращался к тому юному, ещё не обожжённому огнём реальности легионеру, каким был сам двадцать лет назад, тому, кто с ужасом смотрел на своё первое распятие.

Смотри шире, – говорил он тому призраку. Ты видишь горящую деревню? Я вижу прижигание раны. Гниющую рану мятежа, которая, оставь её без внимания, отравит всё тело провинции. Ты видишь распятых на дороге зачинщиков? Я вижу хирургическое отсечение гангренозной конечности, угрожающей жизни всего организма Империи. Его оправдание было выстроено безупречно, как римский легион в боевом порядке. Он не был палачом. Он был врачом, легионером-целителем, который исцелял язвы хаоса единственным доступным ему прижигающим железом – огнём и мечом. Их смерть – это плата за цивилизацию. Цена за дороги, акведуки, законы и Pax Romana для миллионов. Он верил в это. Искренне, фанатично, до мозга костей. Это была его религия, его щит и его оправдание.

Но тут, из самых тёмных, тщательно запираемых подвалов памяти, куда он сметал весь эмоциональный сор, поднялся призрак. Нечёткий, лишённый конкретных черт, как смазанная фреска в заброшенном доме. Пылающий посёлок где-то в глухих лесах Галлии. Едкий запах гари, смешанный со сладковатым душком горящей плоти. И в этом аду, в багровом зареве, которое отражалось в чём-то влажном и тёмном… Глаза. Два огромных, не по-детски огромных, диких от немого ужаса зрачка. Глаза ребёнка, прижавшегося к груди женщины, чья голова была неестественно запрокинута, а шея украшена багровым ожерельем из крови. И сквозь гул пожара и далёкие крики вонзился, как шип, один-единственный звук – пронзительный, режущий душу визг. Не ярости, не проклятия, а чистого, животного, беспомощного отчаяния. Женский крик. Длинный, обрывающийся на полуслове, словно перерезанное горло.

Этот звук, этот образ, пробили его идеологическую броню на мгновение. Тонкая, как стилета, трещина. Он физически почувствовал тошнотворный холодок под ложечкой, сжимающую пустоту, которую когда-то, в далёкой юности, он мог бы назвать стыдом или ужасом.

Слабость! – мысленно рявкнул он на себя, с такой силой сжимая рукоять меча, что пальцы онемели. Гнилая, предательская слабость! Сентиментальность – удел рабов и греческих философов!

Он резко, почти с яростью, вонзил гладиус в ножны. Громкий, финальный лязг стали о кожу и дерево прозвучал как выстрел, обрывающий все неподобающие мысли. Он глубоко вдохнул, наполняя лёгкие знакомым, стерильным запахом – масла для доспехов, вощёной кожи, холодного металла. Запахом долга. Запахом Рима. Это был его воздух, его правда. Всё остальное – дым. Дым и детские слёзы, которые должен сдуть неумолимый ветер Истории, не оставив и следа.

Тит откинул тяжелый кожаный полог и вышел из душного воздуха палатки в прохладную полночь приграничья. Воздух больше не пах маслом и сталью, а дымом догорающих костров, томленой в котлах похлебкой и влажной землей. Словно переступив невидимый порог, он покинул личное пространство и вошел в тело своего настоящего дома – легионного лагеря.

Перед ним, залитое теперь серебром поднявшейся луны и оранжевыми пятнами факелов, раскинулось идеальное воплощение римского гения – castrum, военный лагерь. С высоты небольшого холма, на котором стояла палатка командира, открывалась геометрически безупречная картина. Широкие улицы пересекались под строгим прямым углом, деля пространство на четыре симметричных квартала. Ряды одинаковых кожаных палаток, выстроенные с линейной точностью, словно шеренги легионеров на смотру. Где-то вдалеке, у главных ворот, мерно перекликались часовые, их голоса, отрывистые и четкие, неслись через весь лагерь, как пульс этого спящего гиганта.

Тит медленно застегнул на плече пряжку своего темно-красного плаща, знакомого каждому солдату в легионе, и сделал первый шаг вниз по склону. Его обход начался. Он шел не спеша, его тяжелые сапоги мерно стучали по утрамбованной земле. Его глаза, привыкшие замечать малейшее отклонение, скользили по окружающей картине, считывая её, как командирский свиток.

Тит свернул с главной улицы на, дорогу, огибавшую лагерь по внутреннему периметру вала. Воздух здесь был другим – не парадным дыханием лагеря, а его рабочим гулом, насыщенным запахами ремесла и неспешной вечерней беседы. Здесь, в тени земляного вала, стояли палатки не строевых легионеров, а тех, чьи руки и знания держали на плаву всю военную машину – младших офицеров и иммунов, солдат со специализацией, освобожденных от тяжелых земляных работ.

Первый же костер, мимо которого он проходил, был окружен своеобразным «ученым советом». Угли потрескивали, отбрасывая багровый свет на лица собравшихся и на сложные схемы, вычерченные на утрамбованной земле острой палкой.

В центре сидел инженер-архитектор Гай Корнелий, мужчина лет сорока с жидкими, рано поседевшими волосами и вечно прищуренными от расчета глазами. Он был в грязной тунике, но его руки, хоть и в мозолях, были пальцами ученого – длинными и цепкими. – Смотри, юнец, – его голос был сух и методичен, как стук метронома. – Ты думаешь, что баллиста – это просто лук величиной с быка? Это геометрия! – Он ткнул палкой в чертеж. – Вот угол возвышения. Малейшая ошибка – и твой камень упадет не на стену, а на головы нашей же манипуле. Сила скручивания жил здесь, в торсионных пружинах… Ты должен чувствовать их натяжение, как собственные мускулы!

Его ученик, молодой метатель на баллисте Луций, лет девятнадцати, с обветренным лицом и умными, жадными до знаний глазами, внимательно ловил каждое слово. В его руках была вощеная дощечка, на которой он старательно выводил греческие буквы, обозначавшие углы и силы.

– Значит, если я увеличу скручивание на пол-оборота… – начал Луций. – …то снаряд пролетит на двадцать шагов дальше, но потеряет в высоте, и его придется перенацеливать, – не глядя, закончил архитектор. – Не сила, голова, голова решает исход осады!

В двух шагах от них, у палатки, на чьем кожаном пологе был выжжен четкий знак скрещенных молотков, на одном колене стоял кузнец Марк Волкаций. Это был хозяин огня и металла, человек с торсом, напоминающим дубовый пень, и руками, толщиной с окорок. Лицо его, обветренное и обожженное тысячами искр, было сосредоточено. Он не чертил схем, его мир был миром физического усилия и точного удара.

На наковальне лежала нагретая докрасна на переносном горне чешуйка от лорики. Вмятину от германского боевого топора он уже выправил несколькими точными ударами маленького молотка. Теперь он, прищурившись, водил по поверхности пальцем, шлифуя неровности грубой кожей и проверяя плоскость. Пахло раскаленным железом, углем и потом. Рядом лежали его инструменты – щипцы, пробойник, напильники, разложенные с тем же порядком, с каким центурион раскладывал свое оружие.

Когда тень Тита упала на группу, все замолкли. Гай Корнелий оборвал свою лекцию на полуслове. Луций отложил стилус и вскочил. Марк Волкаций, не вставая, оторвал взгляд от элемента доспеха и поднес руку к козырьку шлема, лежавшего рядом. Их молчаливое приветствие было красноречивее любых слов. В их выпрямленных спинах и встречном взгляде читалось не раболепие, а уважение равного к равному – мастера к мастеру. Они знали, что их центурион ценит их труд не меньше, чем боевую доблесть легионера.

Тит ответил им тем же – коротким, но весомым кивком. Его взгляд скользнул по чертежам Гая, задержался на дощечке Луция и на доспехе в руках у Волкация. – Продолжайте, – сказал он тихо, и его губы тронула едва заметная усмешка. – Чем точнее ваши баллисты и крепче доспехи, тем спокойнее спят в лагере. Ваша работа – это наш щит.

И он двинулся дальше, оставляя за собой возобновившийся, но теперь более приглушенный гул работы и беседы. Он знал, что Гай Корнелий когда-то учился в Александрии, что Луций – сын вольноотпущенника, рвущийся сделать карьеру, а Марк Волкаций поднял из руин осадную башню в одной из важнейших осад в прошлую кампанию, за что получил двойное жалованье. Он знал, кто чем дышит. И в этом знании была его сила. Этот лагерь держался не только на дисциплине, но и на мастерстве этих людей, на их тихой, уверенной компетентности, что была ему роднее громких боевых кличей.

Тит свернул к перекрестку, где воздух резко менялся. Пыльный дух лагеря вытеснялся едким, стерилизующим запахом уксуса, под которым угадывалась сладковатая нота каких-то трав и приторный, неприятный дух гниющей плоти и старой крови. Этот микс был уникальной аурой полевого госпиталя. Из-под тяжелого кожаного полога, слабо освещенного изнутри, доносился приглушенный, сдавленный стон, тот звук, что старались заглушить за пределами этого места. Здесь царила своя, тихая война – война с смертью.

Прямо у входа, на грубо сколоченной деревянной лавке, сидел пожилой ветеран. Его поза, несмотря на возраст и перевязанную толстой повязкой руку, покоившуюся на перевязи, сохраняла былую выправку. Это был Марк Петроний, но все в легионе звали его просто «Старый Кабан». Его лицо напоминало старую, потрескавшуюся от времени карту – сеть глубоких морщин у глаз и рта, загорелая, почти коричневая кожа. Через все правое темя тянулся старый, белесый шрам от франкийского топора, уродливый рубец, который он носил как почетный знак. Увидев Тита, это изборожденное лицо внезапно расплылось в широкой, почти беззубой улыбке, делая его похожим на старого, хитрого сатира.

– Центурион, – его голос был хриплым, пропахшим дымом тысяч костров и кислым вином. Он кивнул неповрежденной рукой. – Небось, обходишь владения? Проверяешь, не проспим ли мы атаку этих голодных волков из леса? Ищете, кого бы еще к пилуму приставить?

Тит остановился, скрестив руки на груди. В углах его строгого рта дрогнула редкая, почти неуловимая тень улыбки. «Кабан» был одним из немногих живых мостов в его прошлое, одним из тех, с кем он позволял себе вольность, граничащую с дружеским подшучиванием. Они вместе начинали службу на Рейне двадцать лет назад.

– Отчасти, – парировал Тит, и его голос потерял привычную стальную официальность, став чуть более глухим, почти задушевным. – Но в большей степени проверяю, не разнесли ли твои бесконечные байки о былых подвигах в Британии последние остатки лагерной дисциплины. Слышал, новобранцы от твоих рассказов о том, как ты отбивался от дикарей голыми руками, ночами не спят.

– Пока это горло издает хоть какой-то звук, а сердце стучит, дисциплина будет на месте, – «Кабан» фыркнул и с насмешливым презрением ткнул пальцем здоровой руки в свою перевязанную конечность. – А вот эта сука-собака, ржавый гвоздь в частоколе, видишь ли… Не какой-нибудь знатный херуск с боевым топором, а кусок тупого железа уложил старого волка на полмесяца в эту вонючую лечебницу. Позор, да и только. Лучше бы уж германец.

Тит кивнул и пошел дальше. Его взгляд, обычно холодный и оценивающий, на мгновение смягчился, стал каким-то отрешенным. Про себя он отметил, что смотря на «Кабана», видел в его лице, в его шрамах, в его горьковатой шутке отражение двадцати пяти лет своей собственной жизни. Эти люди, их раны, их грубый юмор, их немыслимая стойкость – все это и была та самая ткань, из которой была соткана его судьба. Не триумфы на форуме, не приказы сената, а вот это: запах пота и крови, хриплый смех у костра, упрямое желание выжить и посмеяться над болью. Это была его настоящая история, его братство, его единственная и непреложная истина.

Тит углубился в тот квартал лагеря, где царила иная жизнь, не знавшая покоя даже с приходом ночи. Воздух здесь был густым и многослойным. Он состоял из едкой угольной гари, сладковатого запаха раскаленного металла, терпкого аромата конского пота и навоза, перебиваемого резкими окриками конюхов.

Кузница представляла собой не палатку, а большой навес, под которым пылали два переносных горна. Жар от них был таким интенсивным, что искажал воздух, делая дальние очертания палаток колеблющимися и призрачными. Два молотобойца, кузнец-фабрикатор и его подмастерье, обнаженные по пояс, их торсы блестели от пота и покрыты сажей и ожогами, работали в сцепленном ритме. Могучий мужчина с седыми волосами, выбивавшимися из-под кожаной шапки, мощными, размеренными ударами большого молота формировал на наковальне раскаленный брусок железа – будущую деталь для торсионного механизма баллисты. Его напарник, юноша с уставшим, но сосредоточенным лицом, отбивал ему такт легким молотком, поворачивая заготовку щипцами. Звон металла был не просто шумом – это был пульс, биение сердца лагеря, говорившее о непрерывной работе по его вооружению и защите. Повсюду висели и лежали продукты их труда: новые наконечники для пилумов, подковы, звенья для ремонта доспехов.

Рядом, за плетеным загородками, располагались конюшни. Стоял постоянный гул: фырканье, топот копыт, переклички конюхов, скребущих скребницами по бокам усталых лошадей. И тут, словно из самой тьмы за валом, материализовался отряд. Это возвращалась дежурная турма всадников с дальней разведки. Тридцать всадников и их декурион. Картина была красноречивой: лошади, могучие галльские кони, были покрыты белой пеной, их могучие бока ходили ходуном от тяжелого дыхания. На мордах животных застыла усталость, седла и сбруя были мокрыми от ночной влаги и пота.

Во главе отряда, ловко спрыгнув на землю, стоял всадник Гай Валерий. Молодой, лет двадцати пяти, но с уже проступившей на лице жесткой уверенностью командира. Его лицо, испачканное дорожной грязью, было серьезно. Сняв шлем, он отдал поводья своего скакуна подошедшему конюху коротким кивком. – Оботри, напои, но не корми пока, – бросил он, похлопывая шею животного по привычке, и тут же его взгляд встретился с подошедшим Титом.

Тит подошел, окинув взглядом усталых всадников и их измученных коней. Его вопрос прозвучал коротко и по-деловому, без предисловий. – Новости?

Гай Валерий выпрямился, его уставшее лицо приобрело официальное выражение. – Ничего существенного, центурион, – он отдал честь. – Видели три стойбищных дымка в пятнадцати милях к северо-востоку. Проверили два – брошены дня три назад. Ушли поспешно, но без признаков паники. И волки… – Он помедлил, встречая взгляд Тита. – Волки воют чаще обычного и ближе к лагерю. В воздухе чувствуется, что-то назревает. Тишина кажется… натянутой.

Тит медленно кивнул, его глаза сузились, будто он пытался разглядеть в этих скупых словах полную картину происходящего в ночном лесу. – Волки всегда чувствуют кровь первыми, – заметил он тихо, больше для себя. Потом его взгляд вернулся к Валерию, и в нем мелькнуло одобрение. – Хорошая работа. Разведка – это не только найти врага, но и понять его тишину. Отправляй людей отдыхать. Пусть поспят до рассвета. Завтра их глаза должны быть зоркими.

На страницу:
1 из 4