Оценить:
 Рейтинг: 4.5

История одной семьи (ХХ век. Болгария – Россия)

Год написания книги
2008
<< 1 ... 17 18 19 20 21 22 23 24 >>
На страницу:
21 из 24
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Ответил ему:

– Чтобы меня командировать в Военно-медицинскую академию для усовершенствования по хирургии.

Тогда он сказал мне, что меня посылает в академию, но для усовершенствования по токсикологии боевых отравляющих веществ – новая, тогда еще секретная военно-медицинская специальность. Я отказался. Но он заявил мне, что отберет у меня партийный билет и что эта новая дисциплина нуждается в хороших специалистах – коммунистах. Таким образом, я провел в Ленинграде весь летний семестр, будучи прикомандированным по специальности, которой до того времени не знал и не ожидал, что стану специализироваться в этой области медицины».

Именно тогда, в феврале 1934 года, мама решительно покинула Севастополь и опять, теперь уже за две недели до родов, села в поезд.

– Явилась, – рассказывал папа. – Никто ее не ожидал. Говорит – «больше не могу».

А я видела, как папа, рассказывая это, был рад.

Я была беспокойным ребенком. По ночам папа подносил меня к стеклянной узорчатой двери в буфете, водил пальцем по стеклу, я замолкала. Пройдет год, когда папа, вернувшись из Ленинграда, где выдержит экзамены в ординатуру, сфотографируется со мной на руках. Какой счастливый и гордый вид у нас!

В Севастополе папа, в морской форме, красивый, веселый, с военной выправкой, гордо откинув голову, держит меня на руках. Я в пестрой тюбетейке на светлых волосах, круглолицая, веселая, с папиными глазами и бровями…

Жизни в Севастополе я, конечно, не помню. Мы уехали, когда мне было немногим более года. Из маминых рассказов знаю, что мы чуть не опоздали на поезд. Все вещи, в том числе и кровать с пружинным матрацем (по тем временам – роскошь!), уже были погружены в машину. До отхода поезда оставался час… затем полчаса…

– Здравко, мы опоздаем.

Папа рылся в бумажнике. Что-то искал. Оставалось четверть часа.

– Здравко, мы опоздаем.

Они выскочили на перрон: со мной на руках папа успел вскочить на подножку, втащить маму. Весь багаж был брошен на платформе: деньги и багажные квитанции папа сунул носильщику. Они уехали из Севастополя с небольшой сумкой, в которой лежала моя одежда. Я всегда удивлялась – зачем вскакивать на ходу? Неужели нельзя было поехать следующим поездом? Но папа не умел отказываться от своих намерений. Раз надумал – значит, сделает.

В середине 1960-х, летом, в Болгарии мы собрались на экскурсию в курортный пригород Софии – Банки. Опаздывая, но без спешки, пришли на вокзал – папа, я и мой муж Володя с маленьким Сережей на плечах. Медленно прошли по перрону – все места в поезде были заняты. Мы растерялись. Папа призывал ехать. Мы колебались. Папа сердито убеждал. Мы все еще колебались. Поезд тронулся, мы тихо двинулись обратно вдоль перрона. Когда последний вагон поравнялся с нами, мой шестидесятилетний, красный от злости отец вскочил на его буфер, оседлал и помахал нам рукой. Он преподал мне очередной наглядный урок.

А севастопольское опоздание завершилось благополучно: вещи, все до единой, включая кровать, родители получили по квитанции, высланной носильщиком.

Итак, папа не стал хирургом, а стал токсикологом. «Собачий врач» – так называла мама папу с тех пор. Но этот «собачий врач» – как он хорошо умел заметить состояние больного, как точно ставил диагноз! Не имея практики, занимаясь всю жизнь научной и организационной работой, он, как никто другой, мог определить самочувствие мамы. Всегда после приступов мигрени, которыми она страдала, он выводил маму на улицу, заставляя сделать хотя бы несколько шагов. Он знал про страх после приступа… боязнь выйти из дома… Он, никогда не страдавший головными болями, – знал. Как только кончался приступ – поддерживая маму, заставлял сделать несколько шагов по улице. Видя, как она тоскует, сам настаивал на ее отъезде ко мне, и мама ежегодно проводила со мной несколько месяцев, а ведь папа не умел обслуживать себя сам и очень страдал от одиночества. Он постоянно делал свое дело – писал, преподавал, исследовал, но состояние мамы не упускал из виду никогда.

«За время трехлетнего моего пребывания в Севастополе к нам летом приезжали с севера много русских и болгарских гостей: родители, родственники и знакомые жены и др. Моя жена не была знакома с южным берегом Крыма, и поэтому мы проехались по всему красивому берегу от Севастополя до Ялты и Никитского сада».

Да, фотографии Крыма с видом Алупки, Симеиза, Ялты хранились у мамы всю жизнь; их она вместе с письмами вывезла из Ленинграда перед началом войны, сохранила в оккупации, привезла в Болгарию. Эти открытки в раннем детстве поражали меня своей красотой, особенно волновал цвет: темно-синие, почти черные стройные тополя и гора… и море… и какие-то дивные белые статуи. Тогда же произошли два события – возможно, как-то связанные. Папа получил письмо из Болгарии. Из Варны. В письме сестра Ольга упрекала его в смерти матери. Папа рыдал, зарывшись в подушку. Мама стояла у изголовья, растерянная.

– Я не могла даже вообразить, что папа умеет плакать! «Мама!» – кричал он.

И другой случай, тоже связанный с Болгарией, напомнил папе о его родине…

«Летом 1934 года товарищ Димитров после процесса в Лейпциге был отправлен в дом отдыха ВКП(б) в Крыму. В это время севастопольские моряки соревновались на дальний заплыв в Большой Севастопольской бухте. Это событие всегда проводилось как большой морской праздник. В связи с этим командующий Черноморским флотом Кожанов пригласил Г. Димитрова посетить торжество. В Севастополе Г. М. Димитров был со своей матерью, бабушкой Параскевой, со старшей сестрой Магдаленой и секретаршей Стеллой, старшей дочерью основателя БКП Д. Благоева. Между заплывами я сопровождал вышеуказанных женщин по подразделениям морского флота и авиации. Бабушка Параскева произносила на болгарском языке короткие и умные речи. Она очень понравилась краснофлотцам и командирам, и они осыпали ее подарками для нее и для ее сына. Ее речи понимались слушателями. Большие восторженные речи произносила Стелла Благоева. Весьма редко по нескольку слов произносила и Магдалена. Она частенько поплакивала».

Про мать Димитрова (бабушку Параскеву) папа рассказывал, что она в Париже на огромном митинге, в черном платье и черной косынке на седой голове, выступала в защиту своего сына, когда шел Лейпцигский процесс. Малограмотная деревенская старушка, не зная французского, так говорила, что ей аплодировала огромная площадь.

Я рассматриваю фотографию этой невысокой, с подвижным лицом старушки и ясно вижу, что от нее идет свет. Свет шел и от Елены Димитровой-Червенковой, ее дочери, и от ее внука Володи Червенкова. Все они сейчас покоятся на кладбище в Софии. Елена Михайловна, ее сын, Володя, рядом пустое место – вероятно, Ира, сестра Володи, оставила его для себя, – и чуть дальше лежит бабушка Параскева. Георгий Димитров, генеральный секретарь Коминтерна на протяжении почти десяти лет, герой Лейпцигского процесса, первый руководитель Народной Республики Болгарии, был захоронен в 1949 году в мавзолее. Мавзолей, что стоял в центре города, снесли после распада социалистического содружества. Он был очень прочен – его взрывали несколько дней. Я бы в этом увидела знак свыше. Но те, кто взрывал, были упорны. Набальзамированное тело похоронил приемный сын Димитрова в родной деревне Георгия Михайловича. Может, и мать его теперь лежит рядом с сыном?

Не знаю.

«В апреле 1935 г. я получил в Севастополе приказ о назначении меня адъюнктом в Военно-медицинскую академию в Ленинграде, а 5 мая т.г. был зачислен уже адъюнктом по военной токсикологии на кафедре ВХД (военно-химическое дело), которая годом позже стала называться ПТОВ (патология и терапия поражений отравляющими веществами). Адъюнктура в СССР появилась в конце 20-х годов. Это была форма высшей квалификации молодых советских научных кадров, подготовка будущих руководителей научно-исследовательской и преподавательской работой. Адъюнктам обеспечивались очень хорошие условия работы – быт, культура, изучение иностранных языков и пр.».

Я не знаю, когда папа почувствовал опасность. В воспоминаниях об этом – ни слова. Он продолжает рассказ о нормальной жизни, учебе. А ведь мы приехали в Ленинград спустя полгода после убийства Кирова! Когда из города выслали множество так называемых «бывших». Когда уже начались аресты (сначала одиночные) партийных работников. До убийства Кирова членов партии расстреливали редко. При Жданове, возглавившем после Кирова ленинградскую парторганизацию, начались массовые расстрелы коммунистов – руководителей среднего ранга и рядовых рабочих. Расправлялись с теми, кто на 14-м партсъезде поддерживал ленинградскую оппозицию, кто им сочувствовал или просто был с ними знаком. Киров им доверял. Убийство Кирова стало вехой и в нашей жизни. Я помню: часто мама, что-то рассказывая, определяла время так – «еще до убийства Кирова» или «уже после убийства».

Спустя три недели после этой трагедии Иван Петрович Павлов пишет в Совет Народных Комиссаров СССР:

«…Сейчас, хотя раньше часто о выезде из отечества подумывал и иногда даже заявлял, я решительно не могу расстаться с родиной и прервать здешнюю работу, которую считаю очень важной, способной не только хорошо послужить репутации русской науки, но и толкнуть вперед человеческую мысль вообще. – Но мне тяжело, по временам очень тяжело жить здесь – и это есть причина моего письма в Совет.

Вы напрасно верите в мировую революцию. Я не могу без улыбки смотреть на плакаты: “Да здравствует мировая социалистическая революция, да здравствует мировой Октябрь!” Вы сеете по культурному миру не революцию, а с огромным успехом фашизм. До Вашей революции фашизма не было. Ведь только политическим младенцам Временного правительства было мало даже двух Ваших репетиций перед Вашим Октябрьским торжеством. Все остальные правительства вовсе не желают видеть у себя то, что было и есть у нас, и, конечно, вовремя догадываются применить для предупреждения этого то, чем пользовались и пользуетесь Вы, – террор и насилие. Разве это не видно всякому зрячему?

Сколько раз в Ваших газетах о других странах писалось: “Час настал, час пробил”, а дело кончалось лишь новым фашизмом, то там, то сям. Да, под Вашим косвенным влиянием фашизм охватит весь культурный мир, исключая могучий англосаксонский отдел (Англию, наверное, американские Соединенные Штаты, вероятно), который воплотит-таки в жизнь ядро социализма: лозунг – труд как первую обязанность и главное достоинство человека и как основу человеческих отношений, обеспечивающую соответствующее существование каждого, – и достигнет этого с сохранением всех дорогих, стоивших больших жертв и большого времени, приобретений культурного человечества.

Но мне тяжело не оттого, что мировой фашизм попридержит на известный срок темп естественного человеческого прогресса, а оттого, что делается у нас и что, по моему мнению, грозит серьезной опасностью моей родине.

Во-первых, то, что Вы делаете, есть, конечно, только эксперимент, и пусть даже грандиозный по отваге, как я уже сказал, но не осуществление бесспорной насквозь жизненной правды – и, как всякий эксперимент, с неизвестным пока окончательным результатом. Во-вторых, эксперимент страшно дорогой (и в этом суть дела), с уничтожением всего культурного покоя и всей культурной красоты жизни.

Мы жили и живем под неослабевающим режимом террора и насилия. Если бы нашу обывательскую действительность воспроизвести целиком без пропусков, со всеми ежедневными подробностями – это была бы ужасающая картина, потрясающее впечатление от которой на настоящих людей едва ли бы значительно смягчилось, если рядом с ней поставить и другую нашу картину с чудесно как бы вновь вырастающими городами, днепростроями, гигантами-заводами и бесчисленными учеными и учебными заведениями. Когда первая картина заполняет мое внимание, я всего более вижу сходства нашей жизни с жизнью древних азиатских деспотий. А у нас это называется республикой. Как это понимать? Пусть, может быть, это временно. Но надо помнить, что человеку, происшедшему из зверя, легко падать, но трудно подниматься. Тем, которые злобно приговаривают к смерти массы себе подобных и с удовлетворением приводят это в исполнение, как и тем, насильственно приучаемых участвовать в этом, едва ли возможно остаться существами, чувствующими и думающими человечно. И с другой стороны. Тем, которые превращены в забитых животных, едва ли возможно сделаться существами с чувством собственного человеческого достоинства.

Когда я встречаюсь с новыми случаями из отрицательной полосы нашей жизни (а их легион), я терзаюсь ядовитым укором, что оставался и остаюсь среди нее. Не один же я так думаю и чувствую? Пощадите же родину и нас.

Академик Иван Павлов. Ленинград. 21 декабря 1934 г.»

Читая это обращение гениального человека, истинного патриота своей страны, прозревшего трагедию на много лет вперед, я не могу сдержать слез. Нам-то все понятно, мы можем возмущаться, ужасаться, осуждать. Но это – теперь. А тогда? Многие искренне заблуждались: если арестован – значит, виновен. Я помню, как говорили: все разоблачительные признания на открытых процессах делались с целью – подтвердить правильность государственной политики, не подвести партию. Не подвести идею…

Иван Петрович Павлов, профессор ВМА, академик, нобелевский лауреат, умер спустя год после этого обращения, в феврале 1936 года, успев провести 15-й Международный конгресс физиологов…

«В начале адъюнктуры большое место занимало изучение химии (Ф. В. Рачинский), за ней патологическая анатомия БОВ (боевые отравляющие вещества, В. В. Васильев), и третий раздел – защита от БОВ (В. А. Волжанский). В течение первых двух лет изучался интересный предмет – диалектический материализм. На занятиях по диамату адъюнкты выступали с докладами по вопросам специальности с точки зрения диалектического материализма. На моих докладах присутствовали также адъюнкты с других кафедр.

Я был редактором стенгазеты кафедры. Там создал иллюстрированный бюллетень, для чего выписывал немецкий АИЦ (“Арбайтер иллюстрирте цайтунг”), редактором которого был бывший руководитель Коммунистического интернационала молодежи Вилли Монценберг. Часто мне поручали проводить кафедральные и межкафедральные политинформации. Они посещались хорошо».

Возможно, многим профессорам и преподавателям казалось, что папа слишком рьяно проповедует коммунистические идеи. Даже наверняка. Но папа считал совершенно естественным, что именно ему (члену ВКП(б) с 1919 года, прошедшему тюрьмы) поручено проводить политинформации.

«Высокое качество моих преподавателей во время адъюнктуры подтверждается тем фактом, что большинство их стали действительными членами АН и АМН СССР – Н. Н. Аничков, С. В. Аничков, Г. В. Владимиров, В. В. Закусов, Орбели, А. В. Лебединский, Н. Н. Савицкий и др.»

Папа кончает первый год адъюнктуры летом 1936-го – мне два с половиной года. Сохранилась моя фотография – растерянный ребенок с двумя огромными бантами на голове и на груди, положив руку на большой мяч, стоит на стуле. Глаза круглые, напряженные, рот полураскрыт. Оттого что левая ножка немного выставлена и рука зажата в кулачок, кажется, что я сейчас отброшу мяч и шагну со стула, чтобы разобраться, что происходит.

Именно к этому времени относятся мои первые детские воспоминания.

…Мы втроем – почему-то очень ощущается, что втроем, – стоим где-то на краю, чего-то ждем. Папа говорит:

– Смотри, смотри.

Вокруг черным-черно, и вдруг вдали слева появляется свет. Родители возвышаются надо мной, держат за руки. Как четко детское восприятие ощущает разницу миров – живого и неживого. Справа от меня, за невысокой оградой, в темноте что-то шевелится, огромное, живое, теплое. Почти такое теплое, как мамина рука. Слева от меня – серое, неживое. Справа – парк. Слева – невысокое здание вокзала. Вокруг темно, и только вдалеке разгорается огонь.

– Смотри, смотри, – снова говорит папа.

Слева что-то шипит, два огромных огня медленно приближаются. Свет становится все ярче и ярче, шипение все громче, что-то огромное, черное, неживое, надвигается на нас темной массой…

– Ингуся, это паровоз, – говорит папа.

– Ингочка, ведь тебе было только два года, – говорит мама. – Это было около Эстонии, где мы отдыхали, лето 1936-го. Ночью ждали поезд. Неужели помнишь?

<< 1 ... 17 18 19 20 21 22 23 24 >>
На страницу:
21 из 24

Другие электронные книги автора Инга Здравковна Мицова