Пусть демоны измаялись в холере,
Твоя коза с тобою, мой Валерий,
А Пантеон открыл над нами зонт,
Душистый зонт из шапок волькамерий.
Постой… Но ложь – гобой, и призрак –
горизонт
Нет ничего нигде – один Бальмонт.
В. В. Уманову-Каплуновскому
В альбом автографов
Как в автобусе,
В альбоме этом
Сидеть поэтом
В новейшем вкусе
Меж господами
И боком к даме,
Немного тесно,
Зато чудесно…
К тому же лестно
Свершать свой ход
Меж великанов,
Так гордо канув
Забвенью в рот.
Желтый пар петербургской зимы
Конный памятник Николаю I против Государственного совета неизменно, по кругу, обхаживал замшенный от старости гренадер, зиму и лето в нахлобученной мохнатой бараньей шапке. Головной убор, похожий на митру, величиной чуть ли не с целого барана.
Мы, дети, заговаривали с дряхлым часовым. Он нас разочаровывал, что он не двенадцатого года, как мы думали. Зато о дедушках сообщал, что они – караульные, последние из николаевской службы и во всей роте их не то шесть, не то пять человек.
Вход в Летний сад со стороны набережной, где решетки и часовня, и против Инженерного замка охранялся вахмистрами в медалях. Они определяли, прилично ли одет человек, и гнали прочь в русских сапогах, не пускали в картузах и в мещанском платье. Нравы детей в Летнем саду были очень церемонные. Пошептавшись с гувернанткой или няней, какая – нибудь голоножка подходила к скамейке и, шаркнув или присев, пищала: «Девочка» (или мальчик – таково было официальное обращение), не хотите ли поиграть в «золотые ворота» или «палочку-веревочку»?
Можно себе представить, после такого начала, какая была веселая игра. Я никогда не играл, и самый способ знакомства казался мне натянутым…
Петербургская улица возбуждала во мне жажду зрелищ, и самая архитектура города внушала мне какой-то ребяческий империализм. Я бредил конногвардейскими латами и римскими шлемами кавалергардов, серебряными трубами Преображенского оркестра, и после майского парада любимым моим удовольствием был конногвардейский праздник на Благовещенье…
Дни студенческих бунтов у Казанского собора всегда заранее бывали известны. В каждом семействе был свой студент-осведомитель. Выходило так, что смотреть на эти бунты, правда, на почтительном расстоянии, сходилась масса публики: дети с няньками, маменьки и тетеньки, не смогшие удержать дома своих бунтарей, старые чиновники и всякие праздношатающиеся. В день назначенного бунта тротуары Невского колыхались густою толпою зрителей от Садовой до Аничкова моста. Вся эта орава боялась подходить к Казанскому собору. Полицию прятали во дворах, например во дворе Екатерининского костела. На Казанской площади было относительно пусто, прохаживались маленькие кучки студентов и настоящих рабочих, причем на последних показывали пальцами. Вдруг со стороны Казанской площади раздавался протяжный, все возрастающий вой, что-то вроде несмолкавшего «у» или «ы», переходящий в грозное завывание, все ближе и ближе. Тогда зрители шарахались, и толпу мяли лошадьми. «Казаки, казаки», – проносилось молнией, быстрее, чем летели сами казаки. Собственно «бунт» брали в оцепленье и уводили в Михайловский манеж, и Невский пустел, будто его метлой вымели.
Осип Мандельштам
«Шум времени»
Мой стих
Недоспелым поле сжато;
И холодный сумрак тих…
Не теперь… давно когда-то
Был загадан этот стих…
Не отгадан, только прожит,
Даже, может быть, не раз,
Хочет он, но уж не может
Одолеть дремоту глаз.
Я не знаю, кто он, чей он,
Знаю только, что не мой, –
Ночью был он мне навеян,
Солнцем будет взят домой.
Пусть подразнит – мне не больно:
Я не с ним, я в забытьи…
Мук с меня и тех довольно,
Что, наверно, все – мои…
Видишь – он уж тает, канув
Из серебряных лучей
В зыби млечные туманов…
Не тоскуй: он был – ничей.
«Развившись, волос поредел…»
Развившись, волос поредел,
Когда я молод был,
За стольких жить мой ум хотел,
Что сам я жить забыл.
Любить хотел я, не любя,
Страдать – но в стороне,
И сжег я, молодость, тебя
В безрадостном огне.
Так что ж под зиму, как листы,
Дрожишь, о сердце, ты…
Гляди, как черная груда
Под саваном тверда.
А он уж в небе ей готов,
Сквозной и пуховой…
На поле белом меж крестов –
Хоть там найду ли свой?..
Тоска синевы
Что ни день, теплей и краше
Осенен простор эфирный
Осушенной солнцем чашей:
То лазурной, то сапфирной.