Друг, когда мне тяжело на душе, подобные сцены убаюкивают меня и мне становится легче при взгляде на создание, покорное тесному кружку своего бытия. Живёт оно изо дня в день, видит, как осенью листья падают, и при этом думает только, что вот мол скоро выпадет и снег.
С той поры я часто там; дети привыкли ко мне; я кормлю их булками и сахаром, когда кофе пью, а по вечерам делюсь с ними простоквашей. В воскресные дни они получают от меня по крейцеру, и в моё отсутствие хозяйка знает, что ей делать. За это они платят мне откровенностью и, когда соберётся много детей, их маленькие страсти, вспышки, ссоры – как это всё занимает меня! Мне стоило труда уверить мать, что дети вовсе меня не беспокоят.
30 мая
Что я намедни сказал о живописи, то можно сказать и о поэзии: всё дело в умении схватить прекрасное и в отваге его передать. Конечно, это не безделица. У меня была сцена сегодня, которая, если б списать её, составила бы прекрасную идиллию. Но к чему поэмы и идиллии? Неужели нельзя без них? Живое участие в живых явлениях природы, разве оно должно быть всегда взнуздано?
Если после такого предисловия ждешь чего-нибудь особенного, необыкновенного – ошибешься. Я просто заинтересован простым крестьянским парнем. Мой рассказ будет, как я всегда, несколько жиденек и ты, по обыкновению, скажешь, что я преувеличиваю; а что наводит меня на такие курьезы, это всё тот же, всё тот же Вальгейм!
Общество, которое было как-то не по мне, собралось вчера под тень моих липок пить кофе; я нашел предлог уклониться.
Под вечер приходит из соседнего дома красивый парень и начинает возиться с сохой, известный тебе по моему рисунку. Наружность его мне понравилась. Я разговорился с ним и, как это часто со мной бывает, мы сошлись, пустились в откровенности. Сначала он мне сказал, что служит у вдовы, обращением которой весьма доволен; потом начал говорить о ней в выражениях, из которых нельзя было не заметить, что он ей предан всей душой.
«Она уже немолода, – сказал он, – она была несчастлива с мужем и не хочет снова выходить замуж».
Из его слов и движений было видно, как прекрасна, как привлекательна она в его глазах; как бы желал он, чтоб она взыскала его и тем подала ему повод изгладить тяжелое впечатление, оставленное в ней первым мужем. Пришлось бы повторить всё, слово за слово, чтобы дать верное понятие о привязанности, о любви этого человека; но только талант великого мастера изобразит огонь его движений, гармонию его речи, чудный отблеске его глаз. Никакое слово не выразит нежности, проявлявшейся в его манерах, в звуках его голоса, в его целом, и всё, что я тут нагородил тебе – всё это так бесцветно и вяло и не даст никакого понятия о том, что ещё так живо передо мной. В особенности тронули меня его опасения, чтоб я не подумал дурно об его отношениях к ней, об ее поведении.
С каким жаром, с каким чувством говорил он об ее наружности, об ее особе – говорил о том, как неодолимо он привязан к ней и что эта привязанность не есть увлеченье ее прелестями, потому что для них уже отцвела она. В жизни моей не встречал я желаний, вожделений в такой откровенной, первобытной чистоте. Да, в такой чистоте, повторяю, они не являлись, не снились мне никогда – и верь, если скажу, что при одном воспоминании той наивности в его лице, той трогательной правды в его голосе, вся грудь моя горит, что образ этого идеала верности, нежности даже преследует меня, и что сам я, как бы застигнутый тем огнём, томлюсь им и алчу его.