Оценить:
 Рейтинг: 0

Паруса осени

Год написания книги
2023
Теги
<< 1 2 3
На страницу:
3 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Наши места

Спустя неделю, дождю надоели, наконец, наши края и, собрав свой немногочисленный скарб, шмыгая носом и роняя капли с лица, он двинулся прочь, в иные места. Вот только что был и исчез вдруг.

С благодарностью оглядывая промытые до песка дорожки; чистую розовую кожу оттёртых стволов сосен; зачёсанную набок чёлку травы полян с потными после купания губами и волосами, покрытыми сеткой паутины, лес играл нарочно припрятанной в горсти листьев водой. Долгим эхом отзывался минувший дождь под его сенью, а рыбы, что нежились в прудах, наполненных доверху чистой дождевой водой, казалось, позабыли на время о грядущем холоде, о навязанной им неподвижности, расстаться с которой повезёт не всем.

Достойная удивления радетельность к месту, которое столь поспешно покинул дождь, оставив после себя туман, как дым от костра, гладко примятую, будто палаткой, лужайку, утоптанные до укромных мест тропинки и лёжки поджидающих затишья оленей, что любят полакомится тем, чем не брезгают обыкновенно и путешествующие: сердцем яблок, каменными корками хлеба и вкусными сладкими бумажками, в которые обыкновенно заворачивают горький шоколад.

В нежданно тёплом после ливня воздухе, на влажных его волнах, наперегонки с листьями летали дрозды. Казалось, словно лето передумало и вернулось назад, уговорив осень побыть где-то в сторонке. Но в самом деле они стояли рядом, прижавшись друг к другу, как сёстры. Ведь, о чём не толкуй, а осень от того и красива, что красну лету подстать. Счастлива его солнечной радостью, сыта густым киселём марева над рекой, да пьяна нектаром, что в каждой чашечке тонкого в цветочек фарфора, без счёту расставленного на бескрайней скатерти нашей земли.

Дороги

Мелкая, как снег, пыль дождя, и первый очевидный выдох в темноте. Холодно. Грустно глядеть на увязшие в грязи по плечи камни дороги. Вывернет ли её саму наизнанку ливнем, вымоет ли их дождём, либо скроются вовсе, так что даже не будет видно ни единой искры слюды, как слезинки.

– Было время, эти булыжники были едины. Горой, что, рассматривая со спины парящих птиц, пускала по небу кольца облаков картинно. А ныне любой, кому не придёт охота, попирают её ногами, топчут…

– По-моему, ты чересчур! Люди просто идут, кто куда, своей дорогой!

– Да, слишком часто, стремясь к своей цели, они выбирают тропинку покороче, полегче, попирая сердца и чаяния прочих, а уж если с кем не по пути…

– И что тогда?

– Их ждёт обочина ненависти, неприятия, отторжения…

Набравшись смелости сойти с плохо накатанной, унылой по всякую пору ездовой полосы в лес, вздыхаешь тихо и облегчённо. И пусть от листвы рябит в глазах, досадливо замечать под ногами одну лишь мокрую землю. Студит она горячие щёки листьев. Красные представляются мятыми растрёпанными бантами и обрывками серпантина, жёлтые – золотыми блёстками, осыпавшимися с бальных одежд. И не видно уже скользкой грязи под ногами, незаметна крапива, что так похожа на… и едва ли упустит случай ожечь… что взглядом, что словом…

С самого верха…

– Товарищ командир, воду привезли! Разрешите…

– Идите, рядовой, идите! Сверху, она самая вкусная.

Дед просыпался рано, за полчаса до звуков первого гимна, которые радовали и тревожили одновременно. Впереди был тяжёлый день, и стоило многих усилий пережить его достойно. Впрочем, в самом существовании этого нового дня заключалось счастье, оценить которое могли лишь пережившие возможность встречи с небытием, что могла случиться с любым, почти в каждую минуту. А дед… он не торопил судьбы, ни своей, не чужой. Не считал себя вправе. Вспоминать про то он не любил, избегая отвечать на вопросы, умело прятал тень лукавство за деланно глуповатым выражением лица, а то и вовсе, ссылаясь на нездоровье, прикидывался бестолковым, недалёким, глуховатым, либо и так, и эдак в тот же час.

Дабы успеть к дежурному трамваю, который собирал вагоновожатых по всем остановкам, перед тем, как лечь спать, дед вешал на стул рядом со свои узким самодельным диванчиком сложенные вдвое брюки, ремень, собственноручно отглаженную рубашку и чистые носки. А поутру, спросонья улыбаясь льющейся из неутомимого репродуктора мелодии гимна, как роднику, бьющему через край рассвета, он пошире открывал форточку и, стоя перед нею, делал физическую зарядку, обтирался холодной водой, после чего степенно, с удовольствием облачался во всё свежее. Он так привык, – перед боем быть в чистом, от исподнего до обёрнутого боевым листком, всякий раз нового прощального письма, с датой в правом верхнем углу, писанным ровным каллиграфическим почерком. В том, что по случайности, не разобравшись, жив он или мёртв, отправили родным, была приписка, над которой некогда плакала и смеялась жена: «У меня в палатке вырос гриб».

Теперь же, в мирной жизни, каждый день – всё та же служба. Покидая квартиру до рассвета, он возвращался в темноте, отчего казался соседям нелюдимым, неприятным и скрытным.

…На холодном сидении утреннего дежурного трамвая из одного конца города в другой ехал немолодой мужчина. Штатская одежда не могла скрыть его военной выправки, но немного рассеянный взгляд навстречу сонному городу за окном выдавал совершенно мирные намерения, – вывести на прогулку собаку, что выпросили у него внуки, и купить им свежего разливного молока, с самого верха алюминиевой фляги…

Запах родной речи

Что я больше всего любил в школе, так это первый учебный день, когда, соскучившись по товарищам, и стесняясь того, мы робко разглядывали друг дружку, особенно девчонок, замечая, сколь похорошели они, но как нескладны по сравнению с ними мы сами. Мальчишки росли, делаясь, подобно щенкам, длинноногими, долговязыми, составленными из одних локтей, коленок и спины, в которую они пытались втянуть голову, словно в раковину. Изменения, происходящие в девочках, были неуловимы и прелестны. Неописуемы! Ибо, стоя с ними рядом, мы отчаянно глупели, совершали безумства, которых сами не ожидали от себя.

Так оно всё и было, когда мы стали чуть старше, но в младшей школе главным были запахи.

Аромат третьей перемены исходил от завёрнутых в бумажку завтраков. Переложенные из ранца на полку парты, они дразнили, подливая в рот слюны и мешали счесть два плюс два. Едва заканчивал трещать звонок, серая бумага с тёмными от смальца пятнами на боку разворачивалась словно сама по себе, и мы принимались жевать намазанные жиром горбушки, повторяя к следующему уроку стихи про страну с вольными землями и кисельными берегами.[8 - А.Т. Твардовский «Страна Муравия» 1934-1936]

А как пахли новые буквари?! Мамой и родной речью!!! Когда мы возвращались из школы, дома нас поджидала накрытая салфеткой тарелка и стакан молока, пообедав, садились за уроки, а после, когда вечер стирал все краски дня одну за другой, не зажигая света, мы облокачивались на подоконник, и поджидая маму с работы, вглядывались на тропинку перед домом, в надежде рассмотреть знакомый до боли в сердце силуэт.

На уроках каллиграфии мы пытались переупрямить непроливайку и учителя. Чернильница ни за что не желала пачкать парту, а педагог был неутомим в призывах не писать носом, не свешивать локоть с парты и не горбиться, уподобляясь верблюду… Помнится, когда я смог, наконец, в точности скопировать «Смиренный игумен Пафнутий руку приложил», учитель похвалил меня за усердие, но дежуривший в тот день по классу Вовка, мой заклятый друг, принимая с парты непроливайку, чтобы вместе с остальными унести её в учительскую, нарочно залил лист с красиво выведенными строчками. После я, конечно, дал ему «леща», как полагается, но того безупречного игумена было уже не вернуть. Сколь не пробовал потом, – то наклон чуть не такой, а то пёрышко разъедется предательски надвое, так что чернила растекаются жирной каплей по буквам.

Говорят, школьные годы – лучшие в жизни. Врут и про товарищей навек, и про первую любовь, и что табель с отметками – верительная грамота, предъявив которую жизни, получишь от неё всё самое интересное. У кого-то оно, может, и так, но я думаю, что как только появляется человек на свет, – вот тут-то и начало всего. Просто бережнее надо быть, и друг с другом, и с собой.

В дождливый день…

За окном так много воды, что льётся с неба, тротуары полны от поребрика до бордюра, из парадных ступаешь, как из подъезда – не куда-либо, а именно в центр самой глубокой лужи. Да и как иначе? Осень. В эдакую погоду можно с чистой совестью оставаться дома, не месить грязь, не мочить ног и брючины до колена, а заварить чаю покрепче, и укутав ноги клетчатым пледом, раскачиваться тихонько в кресле, поглаживая кота.

Мы жили в трёхкомнатной квартире под номером четыре, все окна которой выходили на север. Из-за еле тёплых батарей зимой квартира так промерзала, что вся семья спала в крохотной комнате моей младшей сестрёнки. Не понимаю, как мы там вообще размещались, но хорошо помню оранжевые кольца рефлектора, эдакое маленькое домашнее солнышко, которое устанавливали на табурете с выбитым на оловянной бирке номером. Вся мебель в комнатах располагала точно такими же: и шкаф с провисшей дверцей, и стол, и стулья. Своих вещей у нас было немного, и посему они как-то терялись среди тех, маркированных, казённых …чужих! Одни лишь отцовские гантели были совершенно определённо нашими. Ухватив их покрепче, «товарищ полковник», как в шутку называла отца мама, по утрам размахивал руками, словно крыльями, а в остальное время дня я катал гантели по полу вместо машинок. Ими же иногда прижимали крышку кастрюли с квашеной капустой, кололи орехи или забивали гвоздик в стену, чтобы повесить мой рисунок. Обыкновенно я изображал, как отец бьёт фашистов, но, вероятно, делал это слишком неуклюже, ибо ни один из рисунков не дожил до отбоя. Возвращаясь со службы, отец замечал очередной мой шедевр и со словами: «Нет, это не Леонардо[9 - Леонардо да Винчи (1452-1519)]!», снимал его со стены. Обижаться на отца я не решался, но в следующий раз ещё усерднее прорисовывал его лицо с некрасивым, во всю щёку шрамом, сверяясь с карточкой. Много лет спустя, разбирая вещи в квартире отца, я нашёл папку со своими рисунками. На обороте каждого, строгим безликим почерком, которым обыкновенно подписывают чертежи, стояла дата.

В нашей кварте номер четыре не было ванной, только туалет, но мать каким-то образом умудрялась стирать наше нехитрое бельишко на табурете в тазу, мылись же, как и многие, – по субботам, в бане. Отцу, человеку военному, после голодного детства и фронта, все эти неудобства казались безделицей, а нам еженедельные походы доставляли удовольствие. Нагруженные чистым бельём, мы разглядывали дома и прохожих. По дороге туда нам чаще всего встречались женщины в приталенных шинелях и беретках, обратно же они шли, обернув голову платком, дабы «не простыть».

Покуда мать мыла сестрёнку в женском отделении, мы с отцом располагались в мужеском, где тёрли друг другу спины. Сперва я подставлял свою, а после мы менялись местами.

– Три сильнее, не бойсь! – Подбадривал меня отец. – Чтоб скрипело!

И я тёр, как умел, обходя страшные места. У отца с войны под мышкой не зарастала дыра, а из спины выступали острые осколки. Хирурги не брались вытащить их, и с годами они выходили понемногу сами, оставляя после себя незарастающие отверстия, на которые после накладывали швы.

Тем же банным днём, за ужином, обычно непьющий отец произносил простой, прочувствованный, один и тот же тост: «За Победу!» , а мы, чистенькие, розовые, кивали ему в ответ.

… Раскачиваясь в кресле, я тихонько поглаживаю кота и прислушиваюсь к дождю за окном. Временами чудится, что он утихает, но нет. Иногда бывает сложно остановиться даже дождю…

А и безгрешен ли ты?..

Трудно отыскать оправдание разбуженному в себе гневу. Злоба на других – лишь фитиль свечи ненависти к чему-то в себе, о чём позабыл или силишься не помнить.

Соловей кружился перед окном, хвастая розоватым своим от сытости чревом и улыбался. Подолу всматривался пристально в глаза, после встряхивал куцей серой юбкой хвоста и взбрыкивал то ли в канкане, то ли в коленце. И всё молча, не голося про скорый отлёт, не полоща клюв нарочито бодрым пением, хорошо понимая мыслимый неуспех своей ежегодной затеи, вершить которую был принуждён в силу обстоятельств, что всякий раз на чуточку выше покорной им главы.

Заручившись вниманием, соловейко присел на ветку сосны и насладившись её упругостью, потянулся, словно раскрывая объятия навстречу будущему, да лениво, совершено безо всякой причины ущипнул муравья, что хлопотал подле засахарившейся смолой кисти сосновой почки. Захромал муравьишко прочь, так скоро, как смог, а соловей точно заснул совестью, не смешался ни на кончик своего коготка, но лишь квакнул[10 - соловьи издают квакающий звук в минуты опасности]


<< 1 2 3
На страницу:
3 из 3