Оценить:
 Рейтинг: 0

Белый, красный, черный, серый

Год написания книги
2020
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
9 из 12
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Инфекционное отделение – место особое, все об этом говорят: здесь в палатах лежат поодиночке. И всегда мне казалось большим везением попасть сюда, всегда было любопытно: как это – жить неделю-две, а порой и месяц в одиночестве? Как это возможно? Оказалось, что никак. Уединение здесь невозможно. Инфекционный изолятор – самый просвечиваемый из космоса объект. Да и космоса не нужно: все стены здесь стеклянные, все палаты видны насквозь из любой точки обзора, каждый угол как на ладони. Здесь, как нигде, ты чувствуешь себя беспомощным и голым: одежду отобрали, ходи в срамной рубахе с завязочками на спине и всякий божий день при осмотре заголяйся… И каждый из своей стеклянный клетки позор другого видит. Даже в туалете не закрыться – справляй нужду в горшок за шторкой на корчах.

И жар. И все в каком-то отвратительном бреду.

То крутит меня, то выжимает – то озноб, то огневица, то сон, то явь, то лицо врача, то рыло демона, и что-то говорят, смеются, то день, то ночь, и снова чьи-то лица, разговоры, вопросы «как самочувствие?», «ну-с, посмотрим», «был сегодня стул?» – какой стул, к чему все это, где я, зачем, что происходит, когда все это кончится? Никогда.

Ночь. Все время ночь. Сколько она длится? Где я? Кто я? Что со мной? – будто придавило бетонной плитой, ни шелохнуться, ни позвать на помощь – лежу как на дне шахты, а потолок – ш-шух – лифтом вверх, стены – крак – и вдруг сместились, и лезут на меня, кривоугольные, косые – все теснее, теснее, душат, сдавливают, давят, давят, сжимают, давят, трещат, господи, не надо – кости выворачиваются, хрустят, хр-рустят, зубы з-з-зубы кр-р-рошатся – не надо – все крошится, разламывается, дробится на осколки, где я, где стены, какие стены, что такое я? – я груда, перемолотая груда камней, гора обломков, я шершавое, толченое стекло, песком и гравием забитый рот, я гора булыжников, меня все больше, больше, и сверху рушатся, сыплются ковшами камни, словно какой-то исполинский экскаватор работает извне, огромная клин-баба разбивает твердый мир, крушит, дробит, долбит – и это тоже я, все камни с неба – тоже я… Я и не я. Где я? Кто я? Что я? Ты больше ничего, нигде, ты умираешь – отозвалось что-то. И стало вдруг тихо и пусто. Словно дунуло – и все исчезло: твердый мир, раздробленность, булыжная телесность. Какое облегчение, спасибо, Господи, как хорошо. Вот только жизни жаль. Куда она теперь? Зачем все это было? Предчувствие, разлитое повсюду, – подкожный трепет мира, облаченная в нищенские ризы тайна… Весь Божий мир – тайна, и вот она уходит от меня, сейчас закроет дверь, и я останусь в черной комнате смерти, здесь так пусто, так бесконечно пусто… Господи, как пусто. Как бесконечно пусто, бесконечно, бесконечно… И смысла нет ни в чем – ни в слове «смысл», ни в слове «господи», ни в слове «бесконечно»…

Черная космическая тьма, которой нет предела. Как это? Что это? Тайна – грандиозная, не вместимая ни в какое воображение… И я ее не узнаю. Умру и не узнаю. Если бы можно было это представить – то, что представить невозможно, – не жаль было бы и умереть.

Увидеть бесконечность… Наверное, это была жажда чуда, какого-то немыслимого дара – недоступного другим знания, которое утешило бы меня в смерти. Я молилась не о спасении души, нет – я выпрашивала себе у Бога этот последний дар истово и жадно, повторяя всем сердцем: покажи, покажи! Бог молчал. Вокруг было все так же темно, узко и донно, как в шахте. Потом что-то сдвинулось, и я начала падать – не совсем падать, потому что низ и верх исчезли, и сама я исчезла – а вместо меня возникла невесомость. То, что когда-то было мной, сжалось в точку и понеслось по черному тоннелю – при этом и точка, и тоннель составляли нечто целое, но каким-то образом одно двигалось в другом с огромной скоростью. Это продолжалось вечность – или один миг? – не знаю. Затем тоннель вывернулся наизнанку – и замкнулся в шар, вогнутый с полюсов, как яблоко. Яблоко, сверкнув отблеском райского сада, мгновенно сжалось в точку – снова летящую в черном тоннеле. И все повторилось. И снова, и снова, и снова – но как будто не повторялось никогда, потому что все содержится в бесконечно исчезающей, не имеющей никаких измерений точке вечности. Все. Абсолютно все.

Мое сердце плачет от благодарности: он показал! Он здесь, со мной, держит меня за руку, и теперь я могу спокойно умереть…

Свет. Тяжелый. Гирей давит на веки. Глаз не открыть.

– Подними-ка ей рубашку, Володя. Да, повыше.

Голоса плывут глубоководными рыбами. Прикосновение холодных пальцев.

– Обратите внимание, коллеги – клиническая картина: цвет и форма экзантемы, характерное слияние, распространение сыпи – все как по учебнику. На слизистой – пятна Бельского-Филатова-Коплика…

– Это уже пятый случай…

– Думаю, нам следует готовиться к эпидемии.

– Да-да, я уже доложил, там принимают меры.

Голоса скрипят, меняют тембр и темп, как будто рябь идет по ним волнами. Этот приемник испорчен, выключите звук. Уйдите. Погасите свет.

– Удивительно, что она выжила.

– А я вам говорил! Не судите по категории…

– Я по телу сужу.

– А что тело? Тип атлетический.

– Скорее, эктоморфный.

– Это общее истощение. Они живут между великими и малыми постами.

Голоса свиваются, ныряют, выплывают, тонут, отдаляются. Уходят… Уходя гасите свет. Рассеиваются, смеются вдалеке.

Приятный зимний полумрак. Вся палата видна как будто сверху и насквозь. Не так насквозь, как раньше – горизонтально, благодаря стеклянным стенам, – а вертикально, вглубь и ввысь. Вглубь я вижу цокольный этаж и печальную, озлобленную вечным девством старуху-кастеляншу, которая передает тюки с бельем своим молодым веселым товаркам – обе с крепкими короткими ногами и черноглазы. Сегодня стирка. На тюках казенные печати. На робах женщин – трафаретом номера. Кряхтят и трясутся стиральные машины, центрифуги то взвизгивают, набирая скорость, то замирают и выжидательно урчат. А рядом, если взглядом провести левее от прачечной, – морг. Три санитара маются бездельем, режутся в самодельные карты с лицевыми запретными картинками – не то что дамы-короли-валеты, а даже джокеры там есть в трико срамном, в бесовских позах скачущие, с бубенцами на рогатых колпаках. На столе расстелена газета – первая страница с фотографией Государя. Прямо на его светлоогненном лике санитары режут белково-жировой рулет и малосольный огурец. Угрюмо шутят. Чокаются колбами со спиртом. Тут же в комнате – от пола до потолка – морозильные шкафы. В одном из них лежит утопленница Таня Куриленко, со святыми упокой. В другом – Люся Городец, прозрачная, как фарфоровая чашка, с тонкой, едва уловимой улыбкой блаженства, как и подобает красавице в хрустальном гробе.

Не надо, хватит. Больше не хочу. Я не хочу все это видеть. Погасите свет.

– Что такое, дорогуша?

Надо мной склонилось бабье лицо – размытое, с каймой света по контуру, с двойными бликами в диоптриях, в марлевом наморднике и санитарном платке с красным крестиком на лбу.

– Свет. Вы клю чи те свет, – язык ворочается во рту засохшим пластилином.

– Это утро. Утро, красавица моя. Свет утренней зари.

11. Халиф навек

Так. Десять сорок пять. Через пятнадцать минут – операция по регулярному НКС-омоложению. Клиент – тот самый Икс. Чеченский халиф.

«Внимание всем сотрудникам! – раздается в наушниках. – Протокол «А». Приготовиться к слепому режиму. Ровно в одиннадцать ваши персональные линзы будут отключены. Займите места по протоколу. Повторяю. Внимание…».

Ну, сейчас пойдет потеха. Вся клиника забегает по стенам и потолку. Леднев прислушался: так и есть – носятся, топочут, дверьми хлопают. Прячутся. А то как застанет слепота в неположенном месте, будешь тыкаться по коридору и еще, чего доброго, под каблук Иксу попадешь.

И вот он входит. Коротышка с песьей шерстью на голове. В своем знаменитом спортивном костюме – лампасы, золотые позументы, серебряные газыри. По бокам от него движутся нукеры в черном. И спереди, и позади. Не меньше дюжины. Над головой кружат «ангелы-хранители» – дроны-инсектоиды. В ушах жужжит, в глазах темно.

И вся эта чертова дюжина под колышущимся облаком насекомой авиации вваливается в кабинет. У каждого нукера – сабля и пистолет. Как работать в таких условиях?

– Маршалла, профессор! Мир тебе.

– Мир тебе, почтеннейший. Скажи своим кунакам выйти подождать за дверью. Ты же знаешь. Посторонним вход запрещен. Только дроны. У нас тут режим… Стерильность… Тайна операции и все такое…

– Ай-я-яй. Ты зачем говоришь «посторонние»? Ты на что намекаешь, друг? Что я не могу доверять своим людям? Ты плохо знаешь о доверии.

– Таковы правила, – бурчит Леднев. – Только дроны.

Это ритуал. Всегда одно и то же. Сейчас он покуражится еще немного, потянет нервы, изречет какую-нибудь восточную мудрость…

– Вы слышите, что говорит этот ученый кяфир? Профессор, итить-колотить! Да я и сам муджтахид, поученее тебя!

Нукеры похохатывают.

– Прям-таки муджтахид, – ехидно скрипит Леднев. – Когда это ты арабский выучил?

– Побурси тут еще, – добродушно скалится халиф.

Он взмахивает своей рыжеволосой короткопалой рукой – знак им уйти, и, в плотоядной улыбке щуря колючие свои глазки, говорит:

– Э! Не обижайся, Дмитрий Антоныч, дорогой! Парни устали, сутки на ногах. Хотел повеселить ребят, понимаешь, да?

Это уже его четвертая инъекция. Первая была тридцать лет назад, когда халифу (тогда еще только получившему этот нововведенный титул) исполнилось шестьдесят. Сейчас он выглядит и чувствует себя на сорок. Лучший для мужчины его статуса возраст.

– Ну, что. Проходи, раздевайся. Железки с тела снять не забудь.

– Знаю, знаю.

К халифу летит уже парикмахер – выбрить маленький кружок на затылке, куда вскоре Леднев воткнет «Кощееву иглу». Анестезиолог готовит первую, расслабляющую инъекцию. В операционной идет проверка всех систем, за которой Дмитрий Антонович наблюдает по линз-дисплею. Рутина.

Боевые дроны-охранники тем временем рассредоточиваются по рабочей территории и, прикрепляясь к потолкам, замирают.

<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
9 из 12