Оценить:
 Рейтинг: 4.6

У нас есть мы

Год написания книги
2013
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
2 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
* * *

Помню, что сестрина подчеркнуто дисциплинированная аккуратность выводила меня из себя и заставляла делать все наоборот. Демонстративно грязная и порванная одежда, помарки в тетрадях, расхлябанный портфель с вечно оторванной ручкой, которым играли в футбол, – все это лишь моя поза, противостояние неизбежному злу, которое представляла сестра. Светка отвечала мне такой же неприязнью и постоянно закладывала даже по мелочам. Когда ее заставляли забирать меня из школы, я нарочно прятался, где только мог: то в школьной раздевалке под грудой зимней одежды, то в подсобке физрука, где свален в кучу разный спортивный инвентарь от дерматиновых облезлых матрасов до размочаленных на нити некогда белых канатов, то в кабинете химии, куда пробирался тайком и залезал под массивную деревянную кафедру, иногда успевая поинтересоваться многочисленными скляночками и колбочками, хранившими в себе непонятные магические тайны и законы вселенной, заключенные в разноцветные жидкости и порошки.

Тем не менее школу я не любил: постоянно отвлекался от монотонных и нудных уроков, разглядывая в окно, как шевелятся ветви деревьев и падают листья, как чистит перышки взъерошенный промокший воробей, скатываются одна в другую капли дождя на оконном стекле, устремляясь вниз, как бьется о плафон большая жирная муха с просвечивающими сквозь зелень брюшка белыми внутренностями… Мальчишки из класса не интересовали меня – они все были шальные, глупые, задиристые, и я чувствовал себя среди них белой вороной, затесавшейся в их стаю по странному стечению обстоятельств. Впрочем, девочки были не лучше: смешные ужимки и перешептывания, постоянные записочки и подмигивания, непонятные подхихикивания, а чуть что – визги и слезы… Я дружил с моей соседкой по парте Настенькой, единственным симпатичным мне человеком в классе. Она резко отличалась от остальных девочек не столько природной красотой, сколько удивительной мягкой гармоничностью характера. В школе считали, что мы поженимся, когда вырастем, и дразнили женихом и невестой. Но этого не случилось.

Иногда мы вместе с ней уходили в парк, наблюдали за целующимися парочками, кормили лебедей в пруду, качались на качелях и разговаривали. Ее семья, в отличие от моей, была вполне благополучной: мама – преподаватель сольфеджио в Гнесинском училище, отец – учитель немецкого языка в каком-то пединституте, дедушка бывший военный, а бабушка – вязальщица-кружевница. После войны дедушка забрал свою невесту из какого-то села в Рязанской области и, женившись, приехал вместе с ней, по долгу службы, в Москву. Так они и прижились. Война многих заставила переменить место жительства. Настенька, такая хрупкая и чистая, совершенно не желала воспринимать окружающий мир таким, какой он есть на самом деле. Я замечал утоптанный серый снег в окурках сигарет и потеках мочи, и бомжей, спящих на картонных подстилках между стеклянными дверями метро, и стаи голодных тощих собак, вожделенно посматривающих на шагающее человеческое мясо. Она видела пушистое искрящееся снежное покрывало, укутывающее землю, красивых и добрых улыбающихся прохожих в нарядных шубках, симпатичных породистых котят и щенят, продающихся на выставке… Мы с ней не совпадали… Когда я пытался раскрыть ей на происходящее глаза, она сжимала губки, быстро и упрямо покачивала головой и твердила: «Нет-нет-нет!», а потом плакала… Я перестал мучить Настеньку, мне было ее жалко. «Пусть лучше кто-нибудь другой вырвет ее из идеального мирка, из уютной скорлупки, в которой сидит этот маленький желтый цыпленок, но это будет другой…» – решил я и постепенно перестал ходить с ней в парк… К тому же в моем сердце зрела обида на судьбу, которая подарила Настеньке ласку, любовь и счастливое детство, а мне – Светку и все остальное…

Лиса, невидимый град Китеж и дева Феврония

…приехал к озеру, именем Светлояру.

И увидел место то, необычайно прекрасное и многолюдное.

И по умолению его жителей повелел благоверный князь Георгий Всеволодович строить на берегу озера того Светлояра город, именем Большой Китеж, ибо место то было необычайно прекрасно, а на другом берегу озера того была дубовая роща…

    Китежский летописец.
    Повесть и взыскание о граде сокровенном Китеже, XIII век

Вообще в тот период мир был для меня соткан из противоречий, часто для меня неприемлемых. Помню, в одно из затиший между скандалами мы поехали с родителями и папиными друзьями на турбазу в охотничье хозяйство, отдохнуть. Прямо перед нашим носом, во время прогулки, проселочную дорогу перебежала настоящая лисица, перебежала, махнула рыжим хвостом и скрылась в густой траве. До этого лис я видел только в зоопарке. А тут – вот она… как из сказки, но из плоти и крови. Потом, на обратной дороге, в окне машины промелькнуло валяющееся на обочине изломанное, окровавленное тельце собачонки, очевидно сбитой автомобилем. Несоответствие, чудовищное противоречие между дикой природой и городом, так называемой цивилизацией, больно воткнулось в сердце тупой иглой, вызывая зудящие внутри вопросы, на которые мне никто не мог ответить. Эта собака… может быть, ее ждал и любил какой-нибудь мальчик или девочка, которые будут рыдать навзрыд, найдя наконец свою погибшую любимицу… Просто кто-то гнал машину по трассе, лихачил, и ему было абсолютно безразлично, что там, на дороге, стало одним живым существом меньше.

Я тогда впервые столкнулся со смертью один на один и понял, как это страшно – противостоять миру. Ежедневно слыша от сестры: «Чтоб ты сдох, проклятый!», – я стал задумываться о смерти. Получить ответ на вопрос «А что там? За той гранью?» – не выходило. Ад, рай, чистилище, пустота, ничто, перерождение в новую жизнь и другое тело, – непонятно. И страшно. Я боялся засыпать, но не мог показать никому свой страх, объявить о нем, не мог допустить, чтобы его увидела сестра. Когда мне становилось плохо и я обливался потом от ужаса, то тихонько вставал с постели и прокрадывался в ванную, чтобы восстановить сбившееся от спазмов дыхание, прийти в себя. Обливался холодной водой. Светка ябедничала, что по ночам я занимаюсь онанизмом. Я возмущенно отнекивался. Бабушке иногда рассказывал, как мне тошно, что сестра со свету сживает. Она пыталась с матерью разговаривать, та – со Светкой. В итоге только хуже получалось. Ненавидящим взглядом Светка прожигала меня насквозь, шипела сквозь зубы «Иуда!», цеплялась взглядом за какую-нибудь мою вещь: книгу, плакат на стене, игрушку и скрюченными, словно судорогой, пальцами медленно рвала ее на мельчайшие клочки. С тех пор я перестал просить подарки – все равно они оказались бы распотрошенным, изувеченным хламом на помойке. Мне пришлось стать сильным, чтобы не позволить опустить себя ниже плинтуса и хранить все мечты, желания, обиды глубоко внутри. Так надежнее.

* * *

Ребенок отличается от взрослого, кроме прочего, тем, что пытается понять, как и зачем создан этот самый мир, понять его законы, уловить какую-то причинно-следственную связь между событиями, структурировать его по нитям, кирпичикам, атомам; взрослый же вопросов не задает, он принимает существующее положение вещей и просто тупо живет как умеет. Внезапно решив меня «образовывать культурно», бабушка взяла билеты в Большой театр, на оперу Римского-Корсакова «Сказание о невидимом граде Китеже и о деве Февронии». Более неразумного, чудовищного фарса я в своей жизни не видел никогда. Дева Феврония, которая по сюжету, заявленному в программке, должна быть молоденькой девушкой, оказалась необъятной пятидесятилетней теткой шестидесятого размера, ее щедро залитые лаком волосы напоминали воронье гнездо (причем ворона была явно ненормальная), а бугристое, заплывшее жиром лицо практически скрывало маленькие и наверняка злые глазки-буравчики, утопленные под самые брови, четко прорисованные слишком старательным гримером. «Дева» томно и тяжело скакала по сцене, представляя себя молоденькой козочкой, отчего пол под ней, казалось, прогибался, а телеса колыхались, как скользкое желе, норовя вывалить из объемистого корсажа ее вымя. Появившийся принц, также весьма потрепанный жизнью, интенсивно пучил глаза в сторону Февронии, пытаясь показать свою влюбленность в сию даму, но на физиономии его явно читалось плохо скрываемое отвращение. Порхающая по сцене «дева» первое время старательно делала вид, что не замечает прекрасного принца, а собирает себе цветочки и наслаждается пением птиц, а потом, вдруг, увидев его, страшно испугалась и попыталась упасть в обморок прямо на руки вожделенному самцу. Но тот, не будь дурак, отскочил с перепугу, не желая быть похороненным под вязко колышущейся глыбой, и «деве» пришлось сделать вид, что все так и было задумано. Они были отвратительны. Оба. Светлый град Китеж въяве стал чудовищным мороком.

Самое странное во всем этом священнодействии, на мой взгляд, было то, как воспринимала оперу публика. Глаза романтизирующего плебса были устремлены на сцену в глубокой задумчивости и притворном восхищении, некоторые дамы даже прижимали руки к груди в волнительности и восторге, теребя пальчиками промокшие носовые платки, мужчины же, подпирая голову локтем, всем своим видом показывали, что наслаждаются музыкой, хотя на самом деле откровенно дремали. После окончания сего мероприятия, когда народ бешено рукоплескал смущенно раскрасневшейся приме, бабушка с волнением спросила:

– Внучек, тебе понравилась опера?

– Бабуля, ну какая это опера? Это же отвратительный фарс!

– Тише, тише! Что ты говоришь! Ты просто еще не дорос!

– Угу. Конечно. А то я не вижу.

– Ладно, дома поговорим.

– Дома так дома.

* * *

Но, естественно, дома мы разговаривать не стали, все как-то само собой сошло на нет, но я сделал для себя несколько выводов:

– высокое искусство – полная чушь и галиматья, не имеющая ничего общего ни с жизнью, ни с «прекрасным». Это просто жвачка для мозга, пытающегося мнить себя высокоинтеллектуальным;

– искать причинно-следственную связь между событиями и найти мировую гармонию, чтобы существовать комфортно, – нет смысла, поскольку ее нет;

– бабушка тоже относится (как это ни жаль) к романтизирующему плебсу;

– я не люблю желе;

– наркотики лучше.

* * *

Знаешь, Ким, на одном из психотерапевтических сеансов я вспомнил, что сломал руку, когда мне было девять месяцев отроду. Сквозь белесовато-серый туман забвения в мою память просачивались мамины слезы, истерически открытые рты, из которых не вырывается ни звука, кулак отца, летящий в фанерную дверь кухни и пробивающий ее насквозь… И потом… пустота. Я знал, что надо что-то сделать, остановить надвигающееся безумие, и захотел привлечь внимание. Отодвинув защелку на высоком детском стульчике, в котором сидел, попытался слезть, начал сползать, но упал и сломал ключицу. Без разделения на боль, обиду, испуг я пытался вспомнить суть произошедшего, но в голове явственно виделась только эта картинка и за ней – ничего… Теперь мне кажется, что все наши проблемы мы всегда пытались решить через болезни и боль – только так можно было добиться внимания, ласки, сострадания, какой-то иллюзии понимания тебя как личности. Когда ты болеешь, мама ласковая, она рядом, что-то покупает тебе, приносит, кладет руку на лоб и гладит по волосам, читает сказки. Или бабушка, или папа… Родители никогда не поощряли меня одобрением моих поступков, я всегда слышал только фразу: «решай сам» или «делай, как считаешь нужным». Набор слов во фразе менялся, но суть оставалась та же – меня никому не было нужно. Никогда. Приносил я двойки или пятерки, сидел дома с книгами или пропадал на улице – меня словно не существовало. Помню фразу из детства – «дурилка картонная», которой меня обзывали. Это опять приводит к мысли, что ты НИКТО и НИЧТО, дурацкая картонная марионетка. Но стоит тебе сделать что-то не так, как принято в обществе, нарушить пятую-десятую заповедь/мораль/принципы поведения, как тут же многоголосый хор учи-телейзавучейбабушекдедушексестеркондукторов начинает читать тебе нотации и сокрушаться, что в их-то времена такого аморального поведения не было, потому как, дескать, войнабыларазруха и чего только не пережили, а мы тут жируем на всем готовом троглодитысволочипанки.

* * *

Мама тогда находилась в состоянии перманентного развода с отцом, постоянно взвинченная, нервная, обиженная на весь мир. Несмотря на то что она любила его и очень переживала, постоянно скандалила – отец много пил, но она так привыкла к роли жертвы, что уже не могла с ней расстаться. «Я отдала тебе жизнь, подарила молодость, ты вытянул из меня все жилы…» – звучало рефреном в ее тирадах к отцу. «Ты не дала мне сделать карьеру, вила из меня веревки, ревновала к каждому столбу…» – слышалось в ответ. Увидеть, что с сыном что-то не то, значило перестроить себя, свое отношение, взять себя в руки и заняться воспитанием, делать какие-то шаги… Но они не могли… их занимали они сами. Я смотрел на них со стороны, и мне становилось неудобно за то, что вместо любви они будили во мне жалость, отстраненное презрение и легкие приступы сартровской тошноты.

* * *

В тринадцать лет я попал в больницу с кишечной инфекцией и там первый раз занялся сексом с мальчиком чуть старше меня. Это потрясение, меняющее твой мир. Взрыв чувств, красок, эмоций, наслаждение тела, восторженная влюбленность – все слилось воедино. Помню, сначала я играл роль жертвы, этакого недотроги и говорил: «Нет. Пожалуйста, не надо», долго ломался и плакал. Сегодня я понимаю, что это с моей стороны была только игра, я долго шел именно к этому опыту. Я понимал, что у него уже были подобные отношения, и, поскольку мы оказались в больничном боксе вдвоем, он весьма решительно и целенаправленно стал действовать, соблазняя меня: сначала разговоры, потом поглаживания, потом… секс. После выписки мы больше не виделись. Почему-то так было правильно…

Кораблик города Парижа

Fluctuat nec mergitur – Плавает, но не тонет (лат.).

И я ушел «на улицу», стал употреблять наркотики, любые: курил, кололся, нюхал… Я искал путь, говорил себе: «Я не такой, я иной, может статься, просто природная аномалия, но мне нужен выход». И он нашелся. Родители так ничего и не заметили до восемнадцати лет, пока я в дикой истерике сам не признался матери, что я гей и наркоман. Она, конечно, поплакала. И все. Все осталось как было. Но я забегаю вперед. В четырнадцать лет бабушка повезла меня в Париж. Она поехала туда по работе и предложила родителям забрать меня, интуитивно понимая, что со мной что-то не так, но что именно, даже не догадывалась.

* * *

Париж – город-мечта для многих туристов, стремящихся туда попасть во что бы то ни стало, не впечатлил меня своими красотами и романтикой, меня тогда не это волновало, а наркотики и секс. Эйфелева башня, собор Парижской Богоматери, Триумфальная арка, базилика Сакре-Кёр и бла-бла-бла… Разумеется, я везде побывал, и Париж – туристический ли, модный, претенциозно-буржуазный, исторический, мелкопоместный, Париж рабочего класса или легендарно-богемный – не остался для меня тайной, он стал мне своим. Бабушка с детства учила меня французскому языку (шеф-повар в ресторане, где она работала, был француз), и я разговаривал на французском практически свободно, поэтому не испытывал смущения и неловкости, а достаточно быстро влился в ту среду и состояние, когда ощущаешь себя если не гражданином мира, то потомственным парижанином уж точно. Это город импрессионистов, поэтому и воспринимаешь его словно в некоей дымке, флере ожидания, расплавленности и неги, особенно когда идешь от Монмартра до Латинского квартала в компании друзей и принятый тобой кокаин обостряет восприятие и заставляет вибрировать каждый атом твоего тела, расширяя зрачки и делая зрение чуть ли не фасетчатым, как у стрекозы, и миллион картинок дробится в сознании, то сливаясь воедино, то вновь множась и делясь на составные части. Гораздо позже я узнал, что Максимилиан Волошин назвал Париж «серой розой» и удивился точности определения и восприятия поэта. Он действительно серый, пепельный, несмотря на свою пышность, присущую розе: дома его построены из местного сероватого камня, который в зависимости от освещения слегка окрашивается в желтоватые или розоватые тона.

Мы любили тусоваться на Пляц Пигаль, рядом со знаменитым кабаре «Мулен Руж» – излюбленным местом парижских путан, сутенеров, геев, трансвеститов, клошаров и продавцов наркотиков. Мои друзья Морис, Жан и Маттье обожали это шумное, крикливое и суматошное место. Часто мы приходили сюда просто наблюдать за разными колоритными персонажами, строили о них различные предположения, придумывали истории, хохотали до колик в животе от своего незатейливого баловства, а потом, зверски голодные от вечерних прогулок и кокаина, покупали крепы – французские блины с разнообразными начинками, и уплетали их за обе щеки. С Маттье у нас случился недолгий роман, после которого мы просто остались друзьями и продолжали общаться как ни в чем не бывало. Великолепный самец-полукровка – латиноамериканец, он был недалекого ума, впрочем, меня больше волновали другие его достоинства… Они были впечатляющими, но пользоваться ими он совершенно не умел и вел себя в постели как слон в посудной лавке, к тому же громко сопел, пот во время соития лил с него градом, а кончая, он резко и со вкусом выпускал из заднего прохода совершенно возмутительный запах, и это было для меня хуже всего. И мы расстались так же легко, как и сошлись.

В моей памяти французский отрезок жизни не оставил каких-то очень уж сильных впечатлений, радостных или плохих, скорее это достаточно монотонное и обыденное существование, которое принимаешь как данность, отдавая себе отчет – оно есть. И всё. Меня восхищал герб Парижа – кораблик, сражающийся с волнами, – и его девиз: «Fluctuat nec mergitur», что в переводе с латыни означает «Плавает, но не тонет». «Гы, – скажешь ты мне, – я знаю, что у нас в России плавает, но не тонет». Я тоже знаю: Я. Это про меня. Я все время выплываю, даже когда кажется, что пробоина в кораблике смертельная, я доплываю до спасительного берега, латаю прохудившиеся борта и днище и опять, подняв паруса, отправляюсь на поиски приключений. В самом начале пребывания в Париже я удивленно спросил бабушку, почему на гербе нарисован кораблик, ведь город стоит не на море. Она пояснила, что Париж лежит на пересечении двух древних торговых путей. Один сухопутный – с севера на юг, а другой водный, по Сене, с востока на запад, к Атлантике. Переправой же через Сену в старину заправляла гильдия лодочников, «торговцев водой», и их доходы были важной статьей благосостояния города: чтобы переправиться на другой берег, надо было заплатить. Я тоже плачу свою цену, переправляясь от одной искомой точки к другой, иногда цена слишком высока, но, очевидно, какая-то «гильдия» лодочников-норнов назначает ее именно для меня, исходя из только им ведомых расчетов. Бабушка великолепно знала историю Франции, и иногда мы совершали с ней прогулки по окрестностям Парижа, съездили даже в Лион, Ниццу и Канны, когда ей пришлось побывать там по работе. Она особо не притесняла меня, считая, что я уже взрослый и могу существовать сам. Я тщательно скрывал от нее свои «недостатки».

* * *

В пятнадцать я вернулся обратно, в Москву, и оканчивал школу уже здесь, тогда как бабушка осталась во Франции, неожиданно для всех выйдя замуж за потомственного лионского винодела. В Париже я сильно скучал, к тому же там было явно меньше возможностей для моих «пороков». Здесь я знал, куда идти и что делать, здесь я был дома, к тому же моя душевная травма и незалеченные обиды также тянули обратно. Хотелось посмотреть страху в лицо или скрыться от него на самом видном месте, в персональном семейном серпентарии.

Мама к тому времени все-таки развелась с отцом, который быстренько нашел ей замену в лице парикмахерши из захудалого салона на соседней улице. Я так ни разу и не сходил к нему в гости: видел эту тетку издалека, и она мне напомнила сильно ухудшенный вариант «девы Февронии», а соваться в чужой хлев желания не возникало. Мама была мне по-своему благодарна, не понимая мотивов моего поведения, а я не пытался ничего ей объяснить. Отец пару раз заявлялся пьяный к нам домой и пытался качать права, рыдая и размазывая слезы и слюни по щекам и подбородку, что он, дескать, родитель и хочет участвовать в воспитании (о, благие намерения души человеческой! какая поэзия!), но потом остыл, особенно когда понял, что надо отстегивать «свои кровные» на алименты. Конечно, лучше потратить все на выпивку. Его новая жена – Марфушка, Пелагея или Аграфена, хрен ее знает, один раз также позвонила и попыталась втирать про неземную отцовскую любовь, называя меня «сыночек». Я был под кайфом и не помню точно, что ей наплел, но больше названивать она не рискнула, а дисциплинированно «отвяла», как и было предложено.

Сестра училась на факультете иностранных языков в МГУ и свела общение с нами до минимума, изредка появляясь поесть, переночевать, переодеться… Она тщательно готовилась переменить жизнь и не собиралась отступаться от цели – выйти замуж за обеспеченного иностранца и уехать из страны, чтобы там оформить наконец глянцевую мечту в реальную праздничную упаковку европейского качества и масштаба. Аудио– и видеолента моей памяти, шипя и поскрипывая, иногда прокручивает эти кадры перед сном, особенно после очередных ссор с матерью, и я понимаю, что мне не за что быть благодарным ни матери, ни отцу, ни сестре. «Человеки в футлярах» безнадежности и обреченности, потасканные, нелепые, жалкие, не способные изменить свою жизнь в лучшую сторону даже разводом или отъездом за границу, как они не видят всего этого! Подходя каждое утро к зеркалу для чистки зубов или нанесения макияжа, они всё так же не способны заглянуть чуть глубже в душу, взять себя в руки, стать достойнее, сильнее, мудрее… Их пронзительные арии о непонятости, недолюбленности, жалкой иронии незаслуженных судеб сливаются в похрюкивающий хор грязных хавроний, в единую дьявольскую, сатанинскую какофонию, и хочется просто бежать куда глаза глядят от этого жалкого и чванливого уродства своеобразного оперного театра.

* * *

Во мне не было тогда любви – только животная страсть, желание отдаваться высоким небритым широкоплечим, тяжелооснащенным снизу брюнетам, которых я выбирал по тому, насколько их достоинства выпирали из штанов или насколько они могли оказаться чем-то полезны. Ощущение необходимости подпитки мужским эго, мужественной составляющей, которой мне не хватало, жгло огнем. Признать же в себе женскую часть, энергию Инь, не было сил. Как правило, они быстро бросали меня (ночь, неделя, две, три…), понимая предельную эгоистичность и одно желание брать, не давая ничего взамен. Я нуждался в опоре, поддержке, одобрении, чувствовал себя настолько неуверенным, что нарочно провоцировал расставание эпатажным и хамским поведением. А потом шел дальше. «Плешка», «Три обезьяны», «Шанс», «Центральная станция»… Там тусовался разный контингент: и крутяки, и попроще… Я чувствовал себя комфортно, но одиноко: комфортно, потому что находился среди своих, таких же, как я, и не надо ничего придумывать, играть, скрывать, а одиноко – потому что, молодой, сексуальный, красивый, дерзкий, я получал много предложений, но все было одноразовое, удержать отношения не получалось. Думаю, что я бессознательно программировал себя на неудачи и расставания, пережив крах отношений матери и отца и видя коммерческие устремления сестры в отношении брака.

Экстерьер – русский голубой

Мы накажем друг друга высшей мерой отчаяния,
Для того чтобы с памяти этот вечер изъять,
Здесь одна только пуля…
Не огорчайся, – я кручу барабан, эта пуля – моя…

<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
2 из 7