И Огюсту вдруг показалось, что опустел весь Париж, весь мир вокруг него, хотя на самом деле пусто сделалось только в его сердце. Ему никогда еще не доводилось испытывать такого страшного, такого непоправимого ощущения полного и бесконечного одиночества. Он готов был закричать от пронзившей его невыносимой боли. И если бы в эту минуту ему пообещали вернуть Элизу, если он откажется от всех своих мечтаний, от явившегося ему призраком золотоглавого собора, от славы, от признания, он бы с благодарностью согласился на это…
XIV
Тетушка Жозефина Рикар, надев свой голубоватый от крахмала фартук и чепец, обрамленный крылышками, будто головка лепного херувима, неторопливо, но очень ловко, как-то по-особому красиво накрывала на стол. Ее добрые мягкие руки так ласково брали каждую тарелку, что казалось, тарелка сама, как живая, выскальзывает из них на стол, как раз на то место, где ей следует быть, причем становится на это место беззвучно, словно деревянную крышку стола покрывает не тонкая холщовая скатерть, а слой пуха. Молочник танцевал в руках тети Жозефины, покуда она несла его от шкафчика к столу, и белые капельки, брызнувшие с ложки на фарфор, смеялись, соприкасаясь с солнечными лучиками. Горка овсяного печенья в вазочке, когда она водрузила вазочку посреди стола, начала излучать сияние, словно печенье было вырезано из теплого сердолика, а стеклянная розетка, наполненная медом, превратилась на солнце в золотой слиток, и невидимая рука чародея сразу стала отливать из него золотых пчел, которые, сами собою возникая в воздухе, одна за другой закружились над ровной поверхностью меда.
– Кыш, кыш! – воскликнула тетя Жозефина и взмахнула над столом белым, как сахар, полотенцем, отчего закачались колокольцы цветов, стоявших сбоку стола в голубом горшочке, и из них выпорхнули еще две пчелы и тоже ринулись к меду.
Огюст рассмеялся. Как часто, наблюдая в детстве за этим священнодействием, он мысленно жил в настоящей сказке, где Жозефина становилась доброй феей, милой, но на редкость беззащитной, и каждый предмет на столе оживал от ее прикосновения и рассказывал ей и ему свою историю. Потом, став взрослым, он продолжал помнить эти сказки, но они делались почему-то все грустнее, по мере того, как старели вещи, старел сам домик в Шайо, и (кто бы мог подумать!) начала стареть добрая фея…
Каждый завтрак, обед или ужин у тети Жозефины запоминался Огюсту, но этот завтрак ему суждено было особенно запомнить, и он имел особенный смысл, ибо это был последний его завтрак в родном доме. Он в последний раз видел эти стены, украшенные фарфоровыми тарелочками с рисунками, нанесенными на эмаль, которые он когда-то привез в подарок Жозефине из первого путешествия в Италию. Он в последний раз сидел за этим старым-престарым столом, прикасался к вещам, которые помнили его отца и мать, он в последний раз открыл и потом, уходя, закрыл за собою плакучую дверь, на которой матушка когда-то отмечала карандашом его рост (эти отметки так и остались на потемневшем косяке двери). Рано утром, когда он шел сюда, его в последний раз встретила простая торжественная музыка колокола маленькой церкви Сен-Пьер-де Шайо, где венчались его родители, где тридцать лет назад, в голубое влажное январское утро молодой священник окрестил крошечное существо с белым кудрявым пухом на лысой головке, и тем приобщил его едва явившуюся в мир душу к христианской вере… Это было давно. И его отец, и Мария-Луиза были давно, и даже дядюшка Роже уже, казалось, давным-давно ушел в таинственное Иное, и только Жозефина еще была здесь, еще владела этим миром детства и юности, еще совершала привычное священнодействие над знакомым столом, но спустя некоторое время и ей суждено было уйти в давно прошедшее, ибо это утро, этот день был днем прощания.
– Так, значит, ты все-таки едешь, мой милый? – нежно спросила Жозефина племянника, ловко скрыв в голосе печаль, только с любопытством и лаской.
– Еду, тетя, – ответил Огюст, надкусывая печенье и поливая его золотистый излом медом с серебряной ложечки. – Еду, увы. Ну, а что еще остается делать? Моя служба в войсках императора раз навсегда сделала меня неблагонадежным в глазах королевского правительства. Я не могу рассчитывать на карьеру во Франции. И кому сейчас вообще здесь нужны архитекторы, а? Ах, тетя!.. Меньше всего я хотел бы надолго покидать Францию, но судьба, как видно… Да и, в конце концов, многие до меня туда уезжали, и ничего с ними там не случилось.
– Но то было раньше! – воскликнула, невольно выдавая себя, Жозефина. – А теперь, после этой ужасной войны с Россией русские нас возненавидели… Но, быть может, правда, не все?.. И что думает наш всемилостивый король Людовик? Неужто же все служили Наполеону по доброй воле? Ты бы хоть напомнил своему Молино, что тебя в период ста дней посадили в тюрьму!
Огюст пожал плечами, подставляя свою чашку под тетин молочник.
– Посадили в тюрьму! Ха-ха! Выпустили ведь… А для правительства явным доказательством моего роялизма был бы только расстрел, но в этом случае, боюсь, мне было бы еще труднее найти работу. Так что, тетушка, ничего не поделаешь! Попытаю счастья в России. А вдруг повезет? Говорят, Рикары везучи… Вы как про себя считаете, а?
– Я на судьбу не жалуюсь, мой мальчик, – просто отвечала Жозефина. – Господь не послал мне мужа и детей, но зато я смогла стать опорой для твоей бедной матушки, с которой все в нашей семье так жестоко обходились. А бедная Мария-Луиза всю жизнь была ребенком… Да и тебе моя забота ведь помогала иногда, да, Огюст, мое дитя?
Он, не ответив, ласково взял тетушкину руку и прижал ее к своей щеке. Она другой рукой нежно разворошила его кудри на макушке.
– Ой, тетя! А как же я их теперь уложу?
– Не сердись. Я тебя причешу уж напоследок по старой памяти и восстановлю твою модную прическу. Ах, ты, мой кавалер! И костюм-то себе сшил, наверное, у лучшего портного?
– У одного из лучших, а вы как думаете? Что же я, опозорю Францию в глазах русских, для которых французы всегда были законодателями моды и хорошего вкуса?
Ах, знала бы тетя Жозефина, чего стоил Огюсту этот наимоднейший и изящнейший костюм, и шелковый галстук, и изысканные башмаки! Он далеко не все рассказывал о своих делах, и она не знала, что в последние недели он истратил почти все, что заработал, на уплату долгов, которых накопилось очень много, ибо удрать от кредиторов, которые тогда привязались бы к его родственникам, он не мог себе позволить. Таким образом, не то, что ехать, но и жить становилось просто не на что, и чтобы заказать себе костюм, купить дорожный саквояж, шерстяной плащ и шляпу, молодому архитектору пришлось отказывать себе последнее время во всем самом необходимом. Он ограничивался на завтрак и ужин куском ржаного хлеба и чашкой воды, а обедал в самых дрянных трактирах, причем порою вынуждал себя обедать через день, ибо деньги его таяли неумолимо.
– Но к кому же ты обратишься в России, мальчик мой? – спросила тетушка, садясь напротив Огюста и наливая себе чашку кофе. – С Модюи ты в ссоре, а кроме него у тебя никого знакомых никогда там не было.
– Это верно, но я еду не с пустыми руками, – улыбнулся молодой человек. – Помнишь мсье Бреге? Ну, известного часовщика Бреге, которому я делал рисунки для его знаменитых дворцовых часов? Ведь с ним меня познакомил еще отец Тони… Так вот, я навестил его недавно, рассказал о своих планах, и он обещал мне помощь. У него в Петербурге живет хороший знакомый, даже друг, который ныне занимает там очень высокое положение, он начальник над главным строительным ведомством в Петербурге. Он жил долгое время в Париже, но родом испанец и, между прочим, мой тезка, только Бреге называет его на испанский манер «Августин». Фамилия его Бетанкур. Мсье Бреге дал мне рекомендательное письмо к этому человеку[34 - Известный парижский часовщик Бреге действительно написал для Монферрана рекомендательное письмо к Бетанкуру, где рекомендовал его как хорошего рисовальщика, ибо в других качествах просто его не знал.]. К нему я и поеду
– О, так это прекрасно! – воскликнула, немного успокаиваясь, тетя Жозефина.
Огюст не стал говорить ей, что осторожный Бреге, знавший только качество рисунков Монферрана и не смысливший в архитектуре, дал своему молодому знакомому весьма односложную рекомендацию: он охарактеризовал его как хорошего рисовальщика и ничего более. Но за неимением лучших рекомендаций Огюст решил положиться и на такую…
– Ну а есть ли у тебя теплая шуба? – с волнением спросила вдруг Жозефина. – В России ведь ужасно холодно! Как же ты будешь там без шубы?
– Тетушка, шубу я куплю себе к осени! – расхохотался Огюст. – И даже к зиме, скорее всего. Сейчас конец апреля, значит в середине июня, и никак не раньше, я буду в Петербурге. В середине июня, понимаете? Там же тепло в это время, там тоже цветут цветы, и растет трава. Ну не станут ли на меня показывать пальцами, если я появлюсь там в шубе, а? Они скажут, что французы после отступления из России зимой двенадцатого года посходили с ума… Нет, плаща мне будет довольно.
– Раз ты уверен, что там тепло, то поезжай в плаще! – вздохнула тетушка. – Но… – тут она запнулась. – Неужели ты уедешь, даже не простившись с Люси?
Огюст помрачнел.
– Да, уеду, не простившись, – сурово ответил он. – Я так решил.
– Но… – опять начала Жозефина. – Ведь это твоя невеста, вы же обручены… Если ты так уедешь, это будет…
– Подло? – резко спросил Огюст. – Да, наверное. Но я не хочу этой свадьбы, понимаете, тетя? Обручиться меня вынудили, вы это знаете, и я не люблю мадмуазель Шарло… А если они станут меня разыскивать… Что же, пускай достанут в Санкт-Петербурге! Ничего, выкручусь… Еще, может быть, женюсь на какой-нибудь русской княжне, они, говорят, хороши необычайно… Правда, я могу им не понравиться…
– Ты нравишься всем! – уверенно заявила Жозефина и поцеловала племянника в растрепанный затылок.
Они простились вечером.
Через день был назначен отъезд, и Огюст оставил себе сутки на сборы. Ему было почти не на что ехать, но к счастью один из его приятелей, отставной офицер Луи де Бри собирался по своим делам в Варшаву, а так как ехал он вдвоем со слугою в большой роскошной карете, то и предложил Монферрану до Варшавы сопровождать его, разумеется, не требуя за то денег, а лишь приятной компании во время путешествия. От Варшавы до Петербурга путь предстоял тоже не самый близкий, однако, это было в некотором роде спасением, и Огюст с радостью принял предложение де Бри. Он мог (ибо в карете оставались свободны два места) прихватить с собою и слугу, но ему некого было прихватывать. Гастон бросил своего хозяина три месяца назад, заявив, что его не устраивает нерегулярная выплата жалования. Вообще-то Огюст все равно едва ли взял бы с собою Гастона: он умел сам себя обслуживать, а денег едва хватало на путешествие в одиночку…
Утром следующего дня (следующего за посещением тети Жозефины) Монферран самым тщательным образом сложил свой саквояж, оказавшийся, несмотря на малые размеры, полупустым, проверил, все ли взято, что взять было необходимо и, зайдя затем к хозяину дома, расплатился с ним за квартиру, сказав, что приискал себе по случаю предстоящей женитьбы другое место жительства. Это была необходимая предосторожность: узнай мсье Пьер о намечающемся побеге милого зятя, он мог пустить в ход все средства, вплоть до услуг полиции…
К полудню все приготовления были завершены. Огюст решил не сидеть понапрасну дома, взирая на застегнутый саквояж, а пойти прогуляться, обойти свои любимые места в Париже, попрощаться со знакомыми улицами, которые ему неизвестно когда еще придется вновь увидеть.
Ему ужасно хотелось, кроме того, зайти в какое-нибудь заведение подешевле и выпить за отъезд хотя бы один бокал шампанского, но, пощупав свой кошелек, он вынужден был отказаться от этой мысли и решил понадеяться на Луи де Бри, который завтра наверняка предложит распить бутылку доброго зелья в своем доме. Надеясь также на обильный завтрак, без которого Луи не двинется в путь, и который он, несомненно, разделит с товарищем, Огюст отказался и от обеда, решив, что последний день в Париже должен пройти быстрее остальных, и он не успеет умереть с голоду.
И действительно, о еде он в этот день думал мало. Ему было не грустно и не весело, но как-то тревожно, он не мог спокойно думать о том, что через месяц с небольшим окажется совершенно один в незнакомой огромной стране, которая недавно была так враждебна Франции, где его могут принять неласково, и неизвестно, как обернется его отчаянное предприятие. Император Александр мог давно забыть о подаренном ему альбоме, а тот самый инженер-испанец, к которому его адресовал мсье Бреге, мог отмахнуться от докучного протеже своего былого друга, тем более, если он любил французов, как все прочие испанцы…
Но не только и не столько эти мысли мучили молодого архитектора. Он думал больше всего о том, что уедет, даже не простившись с Элизой…
Раза три за день ноги приносили его к знакомой улице, за которой по-летнему празднично зеленел сад.
Элиза жила там же, в том же доме, в той же квартире, это Огюст узнал через ее цирковых поклонников, и за этот год, за год, что прошел после получения им ее доброго и уничтожающего всякую надежду письма, он много раз хотел просто пройти мимо ее окон, чтобы случайно увидеть ее, чтобы она случайно его увидела, посмотрев в окно… Но стыд и гордость удерживали Огюста.
И вдруг в этот день, осознав, что это – последняя возможность, и другой уже никогда не будет, он решился.
На улице стал моросить мелкий невесомый дождь, а зонт, купленный специально для путешествия, остался дома, и это подогнало его. «Испорчу костюм, никуда ведь не поеду!» – с ужасом подумал он и бегом кинулся к дому.
Привычно зазвенел колокольчик. За дверью проскользили едва слышные шаги, и дверь отворилась.
Элиза стояла на пороге, поправляя левой рукой гребень в прическе. На ней было знакомое Огюсту светло-голубое платье, ее любимое.
Глаза ее загорелись и тут же погасли, когда она прямо перед собою увидела Огюста. Чуть-чуть дрогнули пальцы на косяке двери. Но голос не задрожал, когда она удивленно спросила:
– Вы?
– Не прогоняй меня! – быстро и твердо сказал он, глядя ей в лицо. – Я пришел проститься с тобою. Я завтра уезжаю навсегда.
– Вот как? – она отступила в комнату, не притворяя двери. – Ну, так зайди же.
Снова она говорила ему «ты». Это рождало крошечную надежду, и молодой человек вошел, уже не так робея и не так боясь, что встретит презрение и смех.
В комнате ничто не изменилось, все было по-старому и на своих местах, не прибавилось новых вещей, и Монферран подумал, как нелепо было подозревать в изменах женщину, которая за три с лишним года нисколько не разбогатела, хотя ей высказывали свое обожание самые толстые кошельки Парижа…
– Садись, – Элиза села и указала ему на диван. – И куда ты едешь?
– В Россию. В Петербург. Здесь мне в ближайшие годы надеяться не на что, а ждать я не могу: денег нет на ожидание. И работать хочется. В Петербурге много строят.