Здравствуйте, друзья! Передо мной ваши письма. В них не только добрые слова по поводу своевременной рубрики «В начале было слово», но и многочисленные горячие мысли о родной русской речи, о языке. Вот некоторые из них.
Серафима Васильевна Зорина из Москвы пишет: «Когда к нашему сыну, вполне нормальному старшекласснику, приходят друзья, они сразу начинают говорить на каком-то почти непонятном, тарабарском языке: “кликуха”, “тащиться”, “стебануть”, “фуфло”, “оттянуться”, “крутой”, “прикид”, “ништяк”… Что это: кризис русского языка или мы так безнадёжно устарели?»
Пенсионер В. Дадыко со станции Удельная сердито пишет: «Слушать противно, когда в электричку вваливаются эти остолопы и орут: “Падло, канай, блин”. Это они так, видите ли, общаются». Уважаемый В. Дадыко, вы употребили очень уместное слово «остолоп». Объясняю его. В Древней Руси селения огораживали бревенчатыми «столпами» – кольями. Отсюда и пошло «кол дубовый», «осина стоеросовая», «остолоп», что и сегодня означает – дурной, примитивный верзила.
А вот что написал Игорь Скривенко из Твери: «Я теперь смотрю футбольные матчи только по телевизору. Ходить на стадион стало противно. Вокруг мат-перемат. Молодые орут как уголовники. Я сам не ангел. Но тут – приходишь домой как оплёванный. Скажите, может, к этому пора привыкать? Может, это теперь уже норма?»
Нет, уважаемый Игорь, привыкать к грязной речи не надо. И для русского языка это вовсе не норма, а лишь незначительный пласт речи. Так называемый арго, от французского слова «argot». Как разъясняют словари и этимология, арго – диалект определённой социальной группы, первоначально воровской язык. Рождённый в зоне, в деклассированной среде заключённых, он просачивается, проникает в нашу обыденную речь, искажая, огрубляя, уродуя её.
Специфический язык есть и у студентов, и у геологов, и у моряков – это социальный и профессиональный сленг. Мы же сегодня говорим о блатном арго.
ХХ век в России, век социальных катаклизмов, провёл через места заключений массу людей. Употребление в бытовой речи «блатной фени» даже создавало для молодых ощущение некой воли, силы, удали. И ещё – самоутверждения.
Послевоенное поколение середины ХХ века хорошо помнит песни тех лет, распевавшиеся под гитару. Вновь ожила тогда почти позабытая бессмертная «Мурка»: «Здравствуй, моя Мурка, здравствуй, дорогая, здравствуй, моя Мурка, и прощай. Ты зашухарила всю нашу малину – и теперь маслину получай». А нестареющий мат? К слову сказать, «матерные» фразеологизмы (от слова «мать»), по одной из версий, имеют тюркское происхождение. Вот, например, одна из них. В период нашествия на Русь татаро-монгольских орд враги, захватив город или село, брали в плен русского воина или просто жителя и, дабы разузнать нечто нужное, подвергали его истязаниям. Но самой страшной из пыток была не физическая – самым страшным для православного человека было глумление над его матерью. Публичное изнасилование её врагами на глазах сына… Как же должна была измениться наша психика и мораль, чтобы то, что вызывало нестерпимую душевную боль, превратилось в её полную противоположность! Мат сегодня звучит повсюду – нагло, скабрезно, походя. И с этим надо бороться.
Академик Д. С. Лихачёв, например, определил арго как «первобытный примитивизм». Действительно, чем более первобытна и жестока жизнь, тем вольготнее становится «феня». Рождённая внутри зековской общины с её рабским укладом и жестокой иерархией, с паханами во главе клана, с ворами в законе, авторитетами, с коблами, лярвами, она отражает звериные нравы. Ведь там раздавлено само понятие личности. Люди делятся на группы по признаку выполняемых функций: «шибздики», «гаврики», «охмурялы», «мужики», «волосатики», «дубаки». Да и вообще самого слова «человек» на арго нет. В крайнем случае «человеком» может именоваться вор в законе. А у обычного «шибздика» не голова, а «арбуз», не лоб, а «чердак», не нос, а «нюхало», не рот, а «едало» и так далее. И уж конечно, «шибздик» не идёт, а «катится», не влюбляется, а «западает». Узнаёте некоторые словечки, которые, казалось бы, так безобидно прижились в нашей речи?
Вот, к примеру, яркий образец арго – письмо с воли в зону. Здесь не только искалечен русский язык, искалечена сама человеческая судьба. Привожу лишь короткие отрывки:
«Здорово, дед. Вот прошло больше пяти лысаков, как я от хозяина. Отросла легоша. Пока сел на дно после сроко?в. Вспоминаю Усть-Илим, где мы с тобой торчали, как дурной сон… Балдел неделю в Иркутске. На бану стакнулся с шлепарами Кокой и Лёхой, которые там тасуются…» (Вот оно, попалось «наше» словечко – «тасоваться», то есть собираться там, где тасуют и сдают карты. Современная же версия такой «сходки» имеет несколько иной смысл и звучит по-иному: «тусовка», «тусоваться». – И. Р.) «Когда мы штевкали у балка, наклюнулся Лысач. Я с ним мотал второй срок, пацан крутой…»
Вот опять «родное» словечко попалось – «крутой». Как же крепко оно въелось во все поры жизни! Есть от чего встревожиться. Высокие понятия добра, любви, справедливости подменяются антиподами – злыми, жестокими прописями: «Не верь, не бойся, не проси». И далее: «Лучше украсть, чем просить», «Чтоб жить, надо давить»…
Арго изощрён, агрессивен, разнообразен. Активно извращая речь, он порой прикидывается безобидным.
Вспоминаю киностудию «Мосфильм» середины 70-х годов. Мой муж, художник-постановщик картины «Дерсу Узала» Юрий Ракша, запретил рабочим на съёмочной площадке материться. Грозил штрафом за всякое слово матом. И те, сооружая декорации (представляете?), послушно исключили мат из обихода. Но японский режиссёр этого фильма Акира Куросава, почти не знавший русского (общались на английском), после съёмок долго допытывался, что это рабочие постоянно выкрикивают: «Ёшкин кот», «ядрёна феня», «ёлки-моталки», «ядрёна вошь», «ядрёна Матрёна», «туды её в качель» и пр. Мне пришлось долго, не без лукавства и с трудом «переводить», объяснять Куросаве этот «речевой фольклорный примитив». А как бы пришлось нынче переводить ему с фени на русский или на английский наш сегодняшний постоянный «блин»? «Ну что, блин?» Или: «Во, блин, даёшь!»
Арго разрушает не только синтаксис, морфологию, семантику речи. Он калечит саму душу человека. Однако живуч, его и «калёным железом» порой не вытравишь. А противоядие ему лишь одно – нравственность, духовность гармоничного общества, которая начинается, кстати говоря, с семьи. Вашей семьи. По поводу арго с нашими детьми нужно и должно говорить, разговаривать. Постоянно и терпеливо объяснять его истоки. Да и сам богатейший наш русский чудо-язык, как полноводная река, настолько силён, что, стремясь к самосохранению, к традиционным формам, постепенно буквально растворяет нечистоты, любые притоки арготизмов. И так хочется надеяться, что в новом тысячелетии исчезнут бомжи, нищие, воры с их «малиной» и липкой, заразной феней. И после духоты арго, как глоток свежего воздуха, будут звучать высокие слова поэта: «Когда меня волной холодной объемлет мира суета, / Звездой мне служат путеводной / Язык, любовь и красота».
По белу снегу
эссе
В ночной избе было тепло и тихо. С вечера Дина протопила печь, и жаркие угольки в её чёрном чреве ещё не погасли, ещё мерцали, таинственно подмигивая. В темноте над комодом уютно стучали ходики, а из окон, из-за белого кружева занавесок струился неясный зимний свет. Он нежно пятнал бревенчатые стены, полосатые тряпичные половики на полу, спящую кошку на стуле. А по всему столу – белые рулоны ватмана, длинные кисти, разноцветные краски: пастель, акварель. Воистину художественный беспорядок. И ещё – только начатый Диной новый пейзаж. Большой, в полстола. Словно перед тобой лежит как на ладони вся деревня с высоты птичьего полёта. Вернее, картина из серии тех, которые художница с таким увлечением писала одну за другой в последние годы. А годы эти были нелёгкими. Поиск своего пути, собственного почерка в живописи – пожалуй, самое трудное. Даже после блестящего окончания Суриковского института.
Не так-то просто было ей, Дине Ельцевой, родившейся в 1965 году в семье художников-классицистов и занимавшейся монументальной живописью в мастерской Таира Салахова, вдруг начать работать совсем по-иному. Словно совсем по-новому она взглянула на мир. А началось всё вот с этой её деревни и со всё возрастающей в сердце любви к родной земле, к природе, к русской глубинке. К этой вот бревенчатой ароматной избе, которую её родители купили когда-то под Тверью.
…Не спится Дине. Она встаёт и, сунув у порога босые ноги в тёплые валенки, накинув на стройную девичью фигурку полушубок, а на голову – цветастую шаль, тихо выходит в холодные гулкие сени. Стукнув засовом, со скрипом открывает дверь. Снаружи, на высоком крыльце, сразу охватывает тишиной, ядрёным морозцем, ароматом свежего снега. Улыбка невольно озаряет её чернобровое нежное лицо. Вокруг в лунном сиянии раскинулась её любимая деревня Осиновец. Там и сям купы деревьев волшебно колышут ажурные тени. Избы с нахлобученными, как белые шапки, крышами словно разбежались по сторонам. А иные устремились к деревенскому пруду. Там сине блестит лёд, исчёрканный озорными коньками мальчишек. Темнеют у берега незамёрзшие проруби, в которых бабы постоянно полощут стираное бельё, в центре – лунки добытчиков-рыбаков. А вдали, на холме, венчая прекрасный белый простор, царят золочёные купола Божьего храма. И свет от них, освещённых луной, словно бы озаряет благостью всю округу. Так и хочется вздохнуть глубоко-глубоко: «Хорошо-то как, Господи». И вспомнился Чехов, его чудо-рассказ «Ванька», который она, отличница в школе, учила наизусть: «Воздух тих, прозрачен и свеж. Ночь темна, но видно всю деревню с её белыми крышами и струйками дыма, идущими из труб.
Деревья, посеребрённые инеем, сугробы. Всё небо усыпано весело мигающими звёздами…»
Дина поправляет на голове цветастую шаль. Как же славно, что из своей московской квартиры в Подлипках она приехала сюда. Да ещё и зимой, на Рождество! Летом это совсем другое дело. Летом она бывает здесь часто. Подолгу живёт весной и осенью. И на Медовый Спас, и на Яблочный. А вот на Новый год – редко. А именно зимой окрестные дали так голубы, так по-чеховски ясны. И кажется – любой звук, тем более уж колокольный звон, плывёт отсюда до самого Углича и Калязина. А то и дальше – по всему Золотому кольцу Руси. Да и главные православные праздники – Рождество, Крещение – приходятся как раз на январь-студенец. Скоро будут, конечно, гулянья, колядки, ночной крестный ход с хоругвями и пением. Дина напечёт у себя пирогов с капустой и сама пойдёт к соседям пить чай с вареньем из… – представляете? – огурцов. И есть местные знаменитые мочёные яблочки.
А на сельской площади будут в выходные наперебой играть гармони. И в хороводной пляске затопают по белу снегу нарядные бабы и девки. Заголосят в очерёдок озорные частушки. И старые и новые. «Не ходите, девки, замуж – замужем не сладко. / Я неделю пожила – осталася солдатка». «Заграница посылает тряпочки да ниточки… За границу уплывают золотые слиточки…» Или вот ещё. Эту ей недавно пропела соседская девчонка, портрет которой Дина как раз рисовала: «На гармошку новую повешу шаль бордовую, изорвётся моя шаль, повешу новую – не жаль!» Надо бы и её записать в тетрадку. Она недавно завела себе такую. Сколько же прелести в лаконичной русской частушке! Тут и сюжет, и картинка, и мысль. Вот ведь трудно, бедно живёт русская провинция, а не иссякают тут удаль и озорство, любовь и надежда!..
Вот и Дине хочется передать всё это в собственной живописи. Запечатлеть в рисунке, композиции, особенно в цвете. Может быть, потому она так легко и перешла от классической живописи, в которой раньше вполне преуспевала, к лубку, к наиву фольклора, к примитивизму. И очень близки ей стали и русский лубок, и далёкий фламандец Брейгель, и хорват Генералич, и простой грузин Пиросмани (Пиросманишвили). Да и по телевизору в последние годы Дина с удовольствием смотрит, пожалуй, только передачу Геннадия Заволокина «Играй, гармонь!». А из фильмов пересматривает «Свадьбу в Малиновке», «Калину красную». Да и её собственное творчество становится всё более фольклорным, озорным и ясным. Как говорится, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Теперь работы приносят ей на всероссийских и международных выставках небывалый успех. И даже славу. И гонорары, конечно.
За границей, на вернисажах в блистательных залах художественных галерей, её картины с такими русскими названиями, как «Бочка мёда» и «Хлебный дождь», «Яблочный Спас» и «Зимняя деревня», «Ноев ковчег» и «Царь горы», кажутся элитному зрителю необычными, экзотическими – буквально «окнами» в какой-то иной, неизвестный мир. Мир некой истины – идеальной, незамутнённой, доброй. Что ж, это и правда так. Вот она раскинулась перед ней, её деревня, её глубинка, её жизнь. И эти её картины, её «окна», словно энциклопедия жизни России, уходят и уходят на выставки и там раскупаются на ура, буквально «из-под кисти». Ей даже готовы платить за её будущие работы. А она, автор, порой даже сама не знает, что родится завтра «из-под её пера». «Пути Господни неисповедимы». Или так – «Дух дышит, где хочет». И уходят, уходят её работы своим путём в далёкую неизвестную даль. Да так быстро, что Дина даже сама не успевает сделать с них слайд или фото. Порой коллеги-подружки, сокурсницы по Суриковке, возвращаясь из-за границы, спешат позвонить ей по телефону: «Ой, Динка, мы видели тебя в Амстердаме, на выставке, смотришься здорово». Или: «Висишь в Нью-Йорке… Висишь в Париже». Или: «Ой, Динка, а твоих кошек-собак в Токио крупешником в альбомах печатают. Во всех ракурсах. Сама видела». Дина и вправду до самозабвения любит животных. Особенно обиженных, бесприютных. Так, кажется, и обняла бы их всех. И каждую кошку, собаку, корову – в отдельности! И всех вместе!
Что ж, пускай пресса пишет, у всякого своё дело. А она даже в Москве на собственные вернисажи, где телекамеры, вспышки, изысканные туалеты дам и господ, где улыбки и шампанское, не особенно-то спешит, не особенно-то и наряжается. Так, лишь накинет, бывало, на плечи павловопосадский платок понаряднее (эти платки она очень любит), с огнями ярко-красных цветов и спешит к московской электричке, на открытие своей выставки, проверив в кармане месячный проездной билет.
Правда, пару лет назад, получив за купленные картины какието очередные большие деньги, Дина по совету родителей всё же купила себе голубой «москвич». Да только зря. Как её ни учили инструкторы – никак она управлять им не смогла. Видно, не её это дело. Не лежала её душа к железу. Так и пришлось продать. Только много времени зря потеряла. А с годами временем Дина дорожит всё больше. И вообще, она считает, что человек должен заниматься лишь тем, что делает лучше всего. Она вот, к примеру, рисует. И дело своё обожает. Сочиняет свои композиции щедро, без устали. Может даже и ночью проснуться и босиком – к столу. За любимые кисти берётся, за краски. И начинает писать-сочинять, как песню поёт, легко, аккуратно, старательно, изначально даже не зная, что получится. «Цель творчества – самоотдача, / А не шумиха, не успех. / Позорно, ничего не знача, / Быть притчей на устах у всех».
Дина стоит на своём деревенском крыльце под ночным звёздным небом. Где-то вдали спросонья привычно лает собака. Дина плотнее запахивает полушубок. Ей зябко. От дыхания на мехе воротника индевеет пар. А на душе почему-то так тепло и уютно. Даже празднично, поскольку в воображении, словно медленно проявляющийся фотоснимок, ей уже начинает видеться новая картинка. Возможно, художница к ней приступит сейчас же, за столом в тёплой избе. О чём она будет?.. И для кого?.. Интересно, кто потом будет глядеть в это «окно» её жизни? В её любимый трепетный мир, в её душу?
Почему-то ей неожиданно вспомнились когда-то прочитанные строки, и она потянула на себя скрипучую дверь в тёплую избу.
Толкну тесовые ворота,
Сбежав с высокого крыльца.
И даль ясна до поворота,
А кажется, что до конца.
Святой Соратник Победы
очерк
Сегодня день памяти святого Георгия Победоносца. Известного и любимого во всём мире. На земле и на море. В городах и селениях, высотках и избах. А для меня это знак. Надо написать свои впечатления от посещения Палестины в девяносто первом году. В группе самых первых паломников из России на Святую землю. И маленького городка Лидда в центре Израиля. (Он был тогда под управлением арабов.) Там на центральной безлюдной, выжженной солнцем площади мы (приехав на небольшом туравтобусе) увидели совсем неприглядный маленький храм Георгия Победоносца. Лишь ослик, прячась от солнцепёка, стоял в его тени. Я удивилась убогой этой картине. Храм был заперт, на дверях большой висячий замок. Наш юный иерусалимский экскурсовод Зяма с трудом и не сразу нашёл сторожиху тётку-арабку. (Жила где-то рядом в глухих, без окон, постройках с многолюдной семьёй.)
Увидев слишком маленький наш автобус, она, недовольная, наконец подошла. Звеня тяжёлой связкой ключей и что-то ворча себе под нос, наконец отперла нам узкие двустворные двери… Изнутри тотчас резко пахнуло холодом. Там было промозгло, полутемно. При входе справа был прилавочек с сувенирами. За него сразу и прошла арабская сторожиха, поставила блюдце для денег. А за её спиной во всю стену возвышался огромный белый вздыбленный конь. Плакатно нарисованный на холсте, словно этот храм был построен в честь него. Нарисован был плоско, лубочно, как на детском рисунке. И на нём где-то под потолком темнел маленький всадник с тонким копьём. Такая вот непривычно-самодеятельная трактовка великого святого Георгия, любимого и известного во всём мире, во многих конфессиях, на миллионах знамён, хоругвей и орденов. Даже мой прадед-хирург, воевавший на Шипке, получил за мужество орден – крест Георгия Победоносца с его изображением.
У прилавка толпились паломницы, выбирали сувениры, свечки, иконки. В тарелке то и дело звенели деньги. Я купила у арабки чётки на запястье. Чёрная шерстяная нитка с узелками для счёта молитв. Осматриваясь, я прошла вперёд по вековечным каменным плитам. Напротив меня – белёная слепая стена с двумя оконцами под потолком. А под ними, почти у пола, были вмурованы в стену чугунные петли-кольца, от которых спускались ржавые толстые цепи. Я подошла ближе. Тёмные звенья цепей опускались на пол и лежали небрежной кучей, с наручниками и веригами для ног на концах. Вместе с ними темнел и круглый ошейник с шипами. Боже мой, так вот где за верность, за веру Христову терзали святого Георгия! Здесь он страдал, здесь дышал, истекал кровью, здесь билось его горячее сердце. Неужели (как написано в справочниках) в эти самые кандалы он был закован?.. Невероятно. Невероятно. И я, низко склонясь, осторожно тронула их ладонью – холодные и шершавые. И, осмелев чуть-чуть, немного приподняла тяжесть одного из наручников. И даже коснулась его губами. И всё никак не могла поверить самой себе, поверить, что всё происходящее – наяву. От острых этих мыслей и чувств буквально перехватывало дыхание. А в голове всё билось, твердилось: «Святой Великомученик Георгий, моли Бога о нас… Моли Бога о нас».
За моей спиной в гулком пространстве храма, где по стенам не было видно привычных икон, приглушённо гомонили паломники.
Осматривались, угрюмо шептались в недоумении. Собираясь с духом, зажигали купленные свечи.
А потом всей группой (кроме сторожихи-арабки и экскурсовода) мы потянулись влево с горящими свечами в руках. Друг за другом тихо спускались по ступенькам, ведущим в полуподвал, в часовенку – полукруглою, тесную, лежащую ниже уровня пола. Там посередине, как тумба, стояла белая метровая рака. Как сказали – с мощами святого. Сверху на ней наклонно лежала тоже беломраморная икона с бортиками по периметру. А по центру – потемневший выпуклый выразительный лик великомученика. Не верилось: «Неужели же здесь, совсем рядом, его святые мощи?»
После общего пенья молебна (порой нескладно и невпопад, но старательно) я с трепетом приложилась к иконе с краю и ощутила чудное благоуханье. Всё лицо святого блестело, оно было в мире, как в масле… Поражённая, я поняла: каменная икона мироточила… (Давно известно мироточенье от ликов святых – и бумажных, и деревянных, и фресок настенных, а это мироточит камень.) И тогда я бережно ваткой собрала по краям это святое миро. И спрятала в аптечный пузырёк тёмного стекла, взятый из дома.
Уходить из часовни Георгия, от святой его раки никто не спешил. И мы пропели ещё молитву «Отче наш» и торжественное величание: «Величаем тя, страстотерпче святый великомучениче и победоносче Георгие, и чтим честная страдания твоя, яже за Христа претерпел еси». Пели уже чище, слаженней. Благодатные звуки молитв, восходя к круглому куполу, заполняли часовню и как бы обнимали, воедино скрепляли нас вокруг Победоносца. А при трепещущем свете горящих свечей выпуклый лик Георгия на мгновение показался мне ожившим. Подвижным, живым. Да, он был с нами, он слушал нас, он укреплял души…
Святое это миро от Победоносца я привезла домой в Москву. В России имя Георгий извечно очень чтимо, любимо, хранимо. (Это и Егор, и Егорий, и Юрий.) Он символ нашей страны, нашей Победы. Он вышит золотом на знамени Родины.
А вскоре из Московской патриархии, где знали о возвращении первой группы паломников, ко мне приехал завотделом по чудесам Павел Флоренский. Тёзка и внук великого святителя Флоренского. Да не один, а с коллегой-историком А. Московским, сотрудником того же отдела. Они записали мой подробный рассказ о чудесах, явленных нам на Святой земле. А в конце встречи я с волненьем вручила им бесценный дар – миро от святого Георгия Победоносца.
Святой Великомученик и Победоносец Георгий, моли Бога о нас.
Италия. Развалины г. Помпеи. Писатели И. Ракша, Л. Анисов с женой, художник А. Абрамов.
II
Два пишем, три в уме
Вам, может быть, интересно знать, как я работаю?.. А вот так.
Как-то однажды в рабочем своём кабинете я среди массы бумаг – документов, писем, заметок на случайных бумажках (на счетах за квартплату, за воду, за газ, электричество) – наткнулась на разнообразные записи, сделанные когда-то по случаю. (И это не считая толстых и тонких альбомов, блокнотов, рабочих мягких и твёрдых журналов и дневников с красивыми, даже с медными уголками.) Хотела эту лохматую стопку бумаг разного цвета и времени сунуть в помойное ведро. И потом вынести в коридор, к лифту. И там отправить в мусоропровод. Даже представила, как они полетят в трубе, обгоняя друг друга, прилипая к стенкам, с высоты последнего, четырнадцатого, этажа.
Но… почему-то из любопытства взяла один листок А4, сложенный вдвое. Развернула и стала читать строки, писанные когда-то чернилами авторучки. Моим несуразным пляшущим почерком… Они были разные. Порой ненужные, порой интересные даже. И… зачиталась. И про помойку забыла. Вспомнила, что многие хорошие русские писатели, которых люблю и с кем-то была даже знакома, нечто своё подобное, какие-то короткие записи, называли вполне поэтично. Например: «Затеси», «Камешки на ладони», «Зарубки», «Записки на манжетах», «Этюды», «Штрихи» и прочее-прочее.