Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Странный век Фредерика Декарта

Год написания книги
2017
<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
11 из 12
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Боже мой, дядя, – воскликнула моя жена, – да вас нельзя отпускать одного в Париж! Какая-нибудь бойкая вдова, увешанная жемчугами, как бы невзначай окажется рядом с вами на парадном обеде, а потом выпустит когти и унесет вас к себе в гнездышко!

Он смутился и прижал руку к груди в преувеличенно театральном жесте:

– Но, моя дорогая, мне всего семьдесят три года! Ты думаешь, я начинаю понемногу выживать из ума?

– О нет, ты абсолютно права, дочка, – лукаво заметила моя мать, – и я даже знаю имя этой вдовушки. Ее зовут Колетт Менье-Сюлли!

Колетт действительно года два как овдовела. Она и Фредерик довольно активно переписывались. В последнее время его корреспонденция приходила на улицу Монкальм, и письма сортировала мать. Она брала двумя пальцами и несла ему в кабинет узкие конверты бледно-лилового цвета, сделанные на заказ и помеченные серебряной монограммой К.М.-С. «Еженедельная порция billets-doux! – говорила мать, с притворной ревностью упоминая это ироническое название любовных записок. Вполне возможно, ревновала и по-настоящему. – Во всяком случае, духов твоя корреспондентка не жалеет!»

– Кстати, – сказал профессор Декарт, – я кое о чем забыл. Ведь нельзя явиться на прием в церемониальный зал Академии без спутницы! Это просто верх неприличия. Придется срочно телеграфировать Колетт, а у нее могут быть другие планы на этот вечер.

– Неважно, какие у нее планы на этот вечер, – фыркнула мать, – потому что в Париж с тобой поеду я!

В комнате повисла странная тишина. Отец повернул голову и посмотрел на нее очень внимательно, как будто увидел ее впервые в жизни. Фредерик в первые секунды побледнел, а потом до ушей залился краской и стоял посреди комнаты с глупейшим, растерянным видом, как будто он был не старым профессором, не кавалером редкого и престижного ордена, а нашкодившим мальчишкой. Тогда я ничего не понял, но теперь могу вообразить, как его напугал этот внезапный выход Клеми из тени. В желании матери сопровождать на правах близкой родственницы очень пожилого человека на церемонию награждения не было ничего особенно скандального или фривольного, но для Фредерика эта ситуация выглядела совсем иначе. Отец перевел взгляд с жены на брата и снова на жену и потянулся за портсигаром.

– В моем разрешении ты, конечно, не нуждаешься… – задумчиво проговорил он. – А впрочем, я не против, съезди в Париж, развейся. Я-то этот безумный город никогда не любил.

Не сомневаюсь, что, если бы отец был против, мать все равно настояла бы на своем. Это был ее день. Именно она, тайная муза Фредерика в течение стольких лет, должна была поехать с ним и разделить минуту славы. Чуть наклонив голову, она смотрела на обоих мужчин насмешливо и решительно. И Фредерик уже в следующие минуты овладел собой, с примиряющей улыбкой протянул ей руку: «Ну конечно, кто, если не ты, Клеми! Я просто пошутил насчет Колетт, чтобы тебя поддразнить!»

Летом этого года Клеманс Декарт исполнилось пятьдесят восемь. Она постарела и погрузнела, но была еще по-своему очаровательна. На щеках, давно утративших фарфоровую белизну, играли ямочки, а голубые глаза смотрели по-детски безмятежно. В ней было много ребячливого, может, поэтому дети так тянулись к ней. Обе невестки обожали ее за доброту и веселый нрав. Мать была бойкой на язык, но первая с готовностью смеялась сама над собой и вообще, насколько я могу судить, ни одного человека в своей жизни не обидела.

Бесприданница из Нанта, в былые дни третируемая свекровью за свою бедность и необразованность, Клеманс превратилась в «важную даму». Как жена директора верфи, она отныне везде была желанной гостьей. Ее звали в благотворительные комитеты, ей то и дело случалось устраивать в нашем доме большие приемы. У нас, естественно, были кухарка и горничная – статус обязывал, но моя непоседливая мать с утра и до вечера сама хлопотала по дому или в саду. «Я не умею ничего не делать!» – возмутилась она, когда отец захотел нанять еще одну горничную и постоянного садовника. Мари-Луиза пеняет мне, что даже теперь, через пятьдесят лет после нашей свадьбы, я всё вспоминаю, какие белоснежные простыни были у моей матери, какую сочную говядину она запекала и какой воздушный у нее получался рождественский пирог. Но что я могу поделать, если это правда? И розовые кусты без нее уже так не цвели, сколько бы моя жена, дочери и невестка за ними ни ухаживали.

Внешне мать была скорее миловидна, чем красива. Считалось, что у нее нет вкуса. В дни ее молодости свекровь любила прохаживаться насчет туалетов Клеми, годных только для привлечения ухажеров на сельской ярмарке. Да и в зрелые годы близкие знакомые и родственницы вроде тети Лотты высмеивали ее пристрастие ко всему оборчатому и цветистому, к ярким косынкам и шляпам, на которых из копны зелени выглядывали деревянные раскрашенные птички. Но в Париж она надела элегантное шелковое темно-синее с переливами платье, которого я никогда раньше на ней не видел, и купила новую шляпу с белой эгреткой. Достала и свою единственную нитку натурального жемчуга, которую мы когда-то в складчину подарили ей на пятидесятилетие: «Поглядите, ну чем я хуже вдовы Менье-Сюлли?» – «Тем, что ты не вдова», – мрачно сострил дядя Фред: шутка в его ситуации, что и говорить, сомнительная… Когда она вышла из своей комнаты, готовая ехать на вокзал, Фредерик, для которого она и так была всех прекраснее, от волнения смог лишь пробормотать строку Гете о вечно женственном: «Das Ewigweibliche zieht uns hinan»

.

Что испытал он в те минуты, когда входил под руку с ней по ковровой дорожке в церемониальный зал Французской Академии и когда распорядитель вел их на почетные места? Когда президент Академии вручал этот орден – ему, внуку немецкого пастора, бывшему «прусскому шпиону»? Или когда он в полной тишине произносил свою благодарственную речь, и «бессмертные» в расшитых пальмовыми ветками мундирах не сводили с него глаз, а он глядел только на кресло в первом ряду, где сидела его рыжая насмешница Клеми? Но я замолкаю, ибо и так уже впал в не свойственную мне патетику.

«Кого мне бояться?..»

Наступил 1907 год. Профессор Декарт в тихом семейном кругу отметил семьдесят четвертый день рождения. У нас с Мари-Луизой родилась вторая дочь, Анук. А Фредди в конце января женился на Бетси Оттербери и не сказал своему отцу о свадьбе ни слова.

Он напрасно боялся, что отец забудет о давнем обещании не приезжать в Лондон, появится на свадьбе и выставит его обманщиком и самозванцем. Даже если бы профессору Декарту захотелось приехать, сил на это уже не было. Поездка в Париж потребовала от него напряжения всех физических ресурсов. Тогда дух ненадолго восторжествовал над плотью, но сразу после возвращения она взяла свое.

Мы с женой, не буду лгать, из-за хлопот, связанных с появлением Анук, ничего необычного в поведении дяди Фреда не заметили. Это мать обратила внимание, что он опять почти переселился в апартаменты Дюкло. Она заподозрила, что он серьезно болен и уходит туда отлежаться. Он все отрицал, говорил, что ему просто нужно поработать в тишине (и логично, что апартаменты подходили для этого лучше, чем дом с двумя маленькими детьми!). Но в конце февраля перед нашим домом остановился фургон, и два носильщика в серых блузах начали выносить коробки и ящики. Дядя объяснил, что рассчитался с мадам Дюкло и забрал все свои вещи. Распаковывать их он не стал, просто велел составить в своей гостиной. Наутро он объявил нам, что едет в Германию, вернется не скоро, и сказал, что мы с Мари-Луизой можем потеснить коробки и располагать его комнатой как хотим.

– В нашей семье кое-кто спятил, – констатировал мой отец. – Угадайте кто, если это не я, не Клеми, не Мишель с Мари-Луизой и, уж конечно, не девочки.

– Для работы мне нужны архивы Потсдама и Берлина, – сказал Фредерик. – Я выяснил все, что мог, о ла-рошельских Декартах, а сейчас необходимо начать поиск с другой стороны. Надеюсь, теперь-то я узнаю, кто были наши предки Картены и откуда они объявились в Бранденбурге.

– Фред, ты уверен, что тебе это по силам? А где ты собираешься жить? Опять в гостинице?

– О, на этот счет не беспокойтесь. Я списался с Эберхардом Картеном и буду жить у него. Они с Лолой обещают за мной присмотреть. Смешно, правда? Они – за мной! Лола почти потеряла зрение, старина Эберхард моложе меня всего на месяц. С ногами у него, правда, лучше, чем у меня, но что касается головы, здесь я по сравнению с ним в полном порядке…

– Не нравится мне эта твоя затея, – проговорил отец. – Дождался бы лета, а то простудишься в дороге, и вместо архива будет тебе пневмония и больница. В лучшем случае. В худшем это путешествие тебя попросту убьет.

– Я не могу надолго отложить эту работу. Не теперь, когда я так близок к разгадке. Уверяю, Макс, ты преувеличиваешь мою беспомощность. Все будет хорошо, честное слово. К лету я уже вернусь и, надеюсь, привезу готовую рукопись – если, конечно, найду там машинистку, которая сможет переписать начисто французский текст.

Он снова выглядел бодрым и улыбался, хоть и говорил заметно медленнее, чем обычно.

– Я не преувеличиваю, – вздохнул отец, – я тебе завидую. Через десять лет у меня вряд ли получится быть таким, как ты…

Профессор Декарт уехал. Простился с нами дома – обнял каждого, сказал: «Поскучайте чуть-чуть, мне будет приятно». Проводить себя на вокзал не позволил даже мне. В такой дальний путь отправился налегке, с одним чемоданом личных вещей и портфелем с рукописью. Не взял и свой «Ремингтон», без которого дома уже не мог обходиться: «Пустяки, если будет нужно, куплю другой в Берлине». Мы попросили его телеграфировать по пути, и он, не без издевки, отправлял нам с каждого крупного вокзала, где останавливался его поезд, примерно такие сообщения: «Брюссель проспал, впечатлений не будет», «Кельн: теплый дождь поливает кости 11 тысяч дев со святой Урсулой

, зеленеют виноградники», «Билефельд: ничего стоящего внимания», «Ганновер: холодно, ветрено, кофе отличный, шнапс еще лучше», «Магдебург: по вагону ходил страховой агент, уговаривал застраховать жизнь, ко мне даже не подсел – с чего бы это?». Наконец сообщил, что добрался до Потсдама. Потом пришло подробное письмо, написанное внучкой Эберхарда под его диктовку, – о здоровье наших родственников Картенов, о том, как чисто и дешево в Потсдаме, да еще похвалы превосходно поставленной архивной службе. Мы успокоились и вернулись к своим обычным делам.

Миновало еще два дня. В понедельник я пришел домой пообедать. Едва мы покончили с супом, как в дверь позвонили. Горничная замешкалась у стола, и мать сама побежала в прихожую. В таком звонке не было ничего удивительного, но у всех нас от дурного предчувствия перехватило дыхание. Когда мы услышали страшный крик матери, можно было уже ничего не объяснять.

Ее колотил озноб, она повторяла: «Я так и знала, так и знала…» В телеграмме было написано: «Крепитесь, Фриц скончался от обширного инфаркта. Выезжайте, жду. Эберхард».

Я отвез Мари-Луизу с детьми к ее родителям, забежал к себе на службу и предупредил патрона, позвонил отцу на верфь и услышал в трубку, как он вызывает секретаря. Мы с отцом и матерью собрались за считанный час и успели на поезд до Парижа, а там на Северном вокзале пересели на прямой берлинский. Мать за всю долгую дорогу не произнесла ни слова. Она не плакала, не отвечала на наши вопросы, ничего не ела и едва ли что-то пила. Слишком тесное траурное платье сдавливало ей грудь, мешая дышать, и врезалось в подмышки, но она и этого не замечала. Просто сидела у окна, устремив бессмысленный взгляд на проплывающие мимо деревни, поля и виноградники. Фредерика больше не было на свете, и некому было вернуть в это измученное тело чувства, мысли, желания. Мать готовилась выпить свое горе до дна. Отец сел рядом с ней и неловко обнял ее за плечи.

Эберхард Картен – маленький, всклокоченный, похожий на старого воробья – ждал нас на вокзале. Мы сели в омнибус и поехали к нему. Падал мартовский снег с дождем, было очень ветрено. Дом был убран цветами, отовсюду свисал черный креп. На пороге силы окончательно оставили мою мать, и она обмякла на руках рыдающей полуслепой жены Эберхарда Лолы. Мы на цыпочках прошли в гостиную. Прежде чем заставить себя посмотреть на гроб, я мысленно повторил то, что стучало в голове всю дорогу: «Это не он. Его здесь нет. Он теперь свободен, и дух его бессмертен, а здесь лежит всего лишь тело, в котором он в последние годы так мучился». Но, подняв глаза, я увидел его лицо с заострившимися чертами, и хорошо знакомую сардоническую усмешку на губах (что же такое он увидел перед смертью, что в последний миг встретил с таким выражением лица?!), и обнаженный глубокий шрам на шее, которого он всегда стеснялся и тщательно прятал под шейный платок, а теперь чужие руки не пощадили его стыдливости. Я понял, что нет надежды, он ушел навсегда. И тогда я почувствовал, что глаза у меня стали мокрые, еще немного – и я с собой не совладаю… Мать словно бы очнулась, ласково провела рукой по моему лицу, стирая мои слезы, потом – этой мокрой ладонью – по собственным сухим глазам. Она тихо сказала: «Он никогда не показался бы на людях без галстука. Покажите мне, где его вещи, Эберхард». Он внимательно посмотрел на нее, как будто что-то припоминая, хлопнул себя по карману и поманил ее в другую комнату.

Потом мы сидели в столовой, и, пока внучки хозяев дома, Августа и Виктория, варили нам кофе, Эберхард рассказал, как все произошло.

Он выглядел совершенно убитым. «Это я виноват, не нужно было отпускать его одного, но разве его переупрямишь», – повторял он, то и дело заливаясь слезами. Кое-как отцу удалось его успокоить. Картина нам предстала следующая.

Дядя Фред приехал в Потсдам усталым и измученным и, как ни бодрился, на следующий день не смог встать с постели. Эберхард позвал врача. Врач послушал его сердце и прописал полный покой. Тем не менее уже через пару дней профессор Декарт поднялся, оделся и поехал в главный потсдамский архив. Вернулся воодушевленным: ничего интересного пока не обнаружил, но благодаря своему имени и регалиям получил допуск к фонду редчайших документов, где, согласно описи, должны были находиться списки беженцев-гугенотов, которых лично принял и поселил на бранденбургской земле Великий курфюрст Фридрих Вильгельм. Ни о чем другом он в этот вечер не мог говорить.

Утром в субботу он попал в «святая святых» и увидел эти документы. И там среди беженцев из Франции действительно фигурировал некий Антуан Декарт с женой Мари, тремя не названными по имени дочерьми и двумя сыновьями – Никола-Матюреном и Мишелем.

…Меня зовут Мишель. Моего деда звали Жаном-Мишелем – Иоганном Михаэлем. Михаэлем был и прадед, доктор богословия. И в глубину восемнадцатого столетия тоже уходила линия Картенов, нареченных этим, увы, нередким именем. Ясно, что доказательство не бог весть какое или вообще никакое, но оно будило воображение. Ведь раньше мы не знали, как звали детей Антуана Декарта.

Фредерик приехал домой взволнованный. «Теперь я знаю, что искать и где искать! – повторял он Эберхарду и Лоле. – Нет сомнений, что это те, ла-рошельские Декарты. И вполне возможно, что они – это мы. А если это и не так, история все равно любопытная, ее стоит распутать до конца… Но довольно о работе, на сегодняшний вечер у меня другие планы. Я видел за углом вывеску «Медведь и колесо». Это ведь пивная?» Эберхард подтвердил, что да, и притом отличная, он там Stammgast – завсегдатай. «Тогда приглашаю вас с Лолой, давно хотел посидеть за кружкой, как в наши былые времена».

Лола идти не захотела, но два старика отправились в «Медведь и колесо» и просидели там до позднего вечера, вспоминая свою юность. Сколько было выпито, Эберхард нам не признался, только махнул рукой. И мы, чтобы не вызвать снова потока его стенаний «я во всем виноват», больше не расспрашивали.

В воскресенье проснулись, как обычно, рано. Страдающий жестокой головной болью Эберхард сказал, что сегодня он в церковь не пойдет и ему, Фрицу, тоже не советует. Но профессор Декарт, пропустивший в своей жизни, как он говорил, только несколько воскресных богослужений – когда он лежал в госпитале и сидел в тюрьме, – умылся, выпил крепкого кофе и вышел на улицу. Было еще рано. Он медленно прошелся по уютным кварталам Потсдама. Идти было очень трудно, чувствовал он себя плохо, но надеялся, что это пройдет. В реформатской церкви, где когда-то служил его дед, он сел на последнюю скамью, чтобы, если понадобится, выйти на свежий воздух и не побеспокоить соседей.

Богослужение началось. Убаюканный звуками родной речи, он повторял слова знакомых молитв и чувствовал себя не старым профессором, а восемнадцатилетним юношей, которого мать отправила сюда набраться сил перед окончанием лицея и университетом. Фриц и Эберхард всегда занимали эту скамью и перешептывались даже во время службы – им вечно не хватало времени, так много хотелось сказать друг другу. У тогдашнего пастора, сменившего деда, был козлиный блеющий тенорок, в особо патетических местах проповеди он звучал так смешно, что молодые люди заранее зажимали рты, чтобы не прыснуть на всю церковь, – и все-таки не выдерживали… Добрейшая тетя Адель, мать Эберхарда, поднимала брови. Каждый раз она обещала пожаловаться на Фрица Амалии, но, насколько он знал, ни разу не выдала его.

Семидесятичетырехлетний старик слушал проповедь и лишь на какие-то секунды возвращался в сегодняшний день. Однако и в прошлом он уже не был. Теперь он словно бы парил над всем, что было ему дорого: над Францией и Германией, Женевой и Абердином, над крышами домов, где жили некогда любимые им женщины, над лекционным залом Коллеж де Франс и гаванью Ла-Рошели. И сам он был уже другим. В этом полете развеялись все его страхи, в другом свете предстали его ошибки. Мир как будто раскрывался ему навстречу: «Иди сюда, не бойся!» От этого было спокойно и радостно.

Вдруг он почувствовал, как будто в сердце вонзилась и начала поворачиваться толстая и очень острая игла. От этой внезапной резкой боли небо погасло, он опять был на земле, старый, слабый, ни на что уже не годный. Он изо всех сил стиснул руками грудную клетку, но не сдержал слабый стон. Сидящая рядом немолодая супружеская пара оглянулась. Он покачал головой: «Не надо беспокоиться», но посеревшее лицо и затрудненное дыхание говорили об обратном. Его соседи помогли ему выбраться из церкви и усадили на скамейку. Пожилой господин оказался владельцем аптеки. «Вам немедленно нужен врач, – сказал он, сосчитав ему пульс. – Где вы живете? Есть у вас здесь родственники и знакомые?» Фредерик зачем-то ответил, что он только неделю назад приехал из Франции и еще никого в Потсдаме не знает.

Карета скорой помощи доставила его в больницу. От нарастающей боли Фредерик потерял сознание. Очнулся он уже в палате и лежал неподвижно, боясь пошевелиться, время от времени впадая в полузабытье.

За окном уже смеркалось, когда в палату вбежал Эберхард. «Господи, Фриц, ну почему я не запер тебя в комнате? – твердил он. – Почему не спрятал твои брюки и ботинки, почему не сломал эту твою чертову трость? Никогда себе не прощу!» Кузен дяди Фреда хотел перевезти больного домой, но врач запретил его трогать. Жестами он попытался отозвать Эберхарда в коридор. «Можете говорить при мне, – подал голос Фредерик, – я сам знаю, что едва ли переживу эту ночь. Вы ведь хотели ему сказать, чтобы он готовился к худшему?»

«Ох уж эти профессора, – обиделся врач. – Вы, кажется, доктор филологии, по словам вашего родственника, а не доктор медицины. У вас раньше были такие приступы?»

«Были, но немного другие… Обманывать меня не надо, я ко всему готов. Если помочь нельзя, лучше оставьте меня наедине с господином Картеном».

«Можно помочь, – сухо возразил доктор, – но шансов крайне мало. Надеюсь, что у вас не будет второго инфаркта. Это был первый. Никаких волнений, полный покой, и зовите немедленно, если что».

Эберхард сел у постели и взял холодную руку своего кузена. Тот рассказал ему все, что вспомнил и почувствовал этим утром в церкви. «Знаешь, что это было? Это моя душа размяла крылышки», – еще пытался он шутить. Эберхард слушал рассеянно. Он то и дело начинал убеждать Фредерика немедленно вызвать сына из Лондона и нас из Ла-Рошели. «Ни в коем случае, – отрезал Фредерик таким железным учительским тоном, как будто это не в нем жизнь уже едва теплилась. – Ко мне живому они все равно не успеют, мертвому некуда спешить, а сентиментальные сцены у смертного одра всегда нагоняли на меня тоску». – «Может, позвать пастора?» – «Не надо. Лучше попроси, пусть сестра принесет Библию, – здесь ведь обязательно должна быть Библия, – и прочти то, что я тебе скажу». Эберхард взял Библию и машинально открыл ее на воскрешении Лазаря. Но Фредерик сказал: «Знаешь, какой у меня самый любимый псалом? Двадцать шестой». Кузен зашелестел страницами. Фредерик прикрыл глаза и еле слышно, но внятно произнес: «Господь – свет мой и спасение мое: кого мне бояться?» И Эберхард подхватил дрожащим голосом: «Господь – крепость жизни моей: кого мне страшиться?..»
<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
11 из 12