О том времени вы, профессор, знаете лучше меня, так что я буду краток. В 1882 году была переиздана его книга «Старый порядок и новое время», написанная еще в 1860е годы и теперь дополненная новыми данными. Когда-то либеральная общественность едва не подвергла его бойкоту за то, что он посмел отрицать значение великого и кровавого переворота, сделавшего Францию совсем другой страной. Профессор Декарт доказывал, что «новый порядок» уже сложился в недрах старого, и революция в чем-то действительно ускорила, но в чем-то и затормозила на десятилетия переход к новым общественным институтам. Теперь вокруг этой книги снова поднялся шум. Идея непрерывности исторического процесса вошла в моду, была объявлена новым словом в науке. Когда открылось вакантное место во Французской Академии, профессор Декарт баллотировался туда и не прошел по причине нехватки всего одного голоса. Больше таких попыток он не предпринимал. В том же году он был награжден орденом Почетного легиона.
К концу 1880-х годов над его головой снова сгустились тучи. За книгу, анализирующую еще непродолжительную историю Третьей Республики, с провокационным названием «Республика реванша», он в одночасье лишился своей популярности. Реваншизм был почти официальным знаменем этого режима, и желание поквитаться с Германией за унизительное поражение во франко-прусской войне и потерю Эльзаса и Лотарингии объединяло, кажется, всю тогдашнюю Францию. Профессор Декарт не зря уделил столько времени попыткам разобраться, что представляет собой современная Европа, как она пришла к нынешнему состоянию, какие открытые и тайные силы направляют главных игроков на ее сцене, что может произойти завтра и послезавтра. Он снова поехал в Германию, но на этот раз не ограничился Гейдельбергом, а спланировал путешествие так, чтобы увидеть все крупные города и пообщаться с очень разными людьми. Он пришел к выводу, что реваншизм не обуздать и войны, видимо, не избежать, но если допустить войну в ближайшие годы, она закончится катастрофой для Франции. А поскольку слова у профессора Декарта никогда не расходились с делом, он ринулся в политику (даже самым беспристрастным в то время не удавалось устоять), примкнул к левому крылу Республиканского союза и начал бороться против реваншизма, милитаризма и шовинизма. И для немалой части общества, представленной, к сожалению, и в научных кругах, стал выглядеть предателем национальных интересов! В то время, когда Франция носила на руках генерала Буланже, обещавшего «маленькую победоносную войну» с Германией, а ультрашовинистическая «Лига патриотов» каждый день принимала по сотне новых членов, профессор Декарт повторял слова Спинозы о том, что «мир есть добродетель, порожденная душевной мощью», и открыто говорил, что французская нация поражена опасной болезнью – утратой чувства реальности. Пока Франция так явно отстает от Германии, война не то, к чему надо стремиться даже ради возвращения Эльзаса и Лотарингии, а то, чего любой ценой необходимо избежать.
Этого ему не простили. В «Фигаро» появилась карикатура на него под названием «Миротворец по сходной цене», намекающая на то, что гонорар за свои выступления он получает из Берлина (Фредерик подал на газету в суд и выиграл, но ему это не помогло). Студенты писали доносы (некоторые – искренне) о том, что в его лекциях отсутствует патриотическое чувство, и просили освободить себя от их обязательного посещения. А хуже всего было то, что в печати опять замелькали слова «прусский шпион». Вождь «Лиги патриотов» Поль Дерулед объявил сбор подписей под петицией президенту с требованием «выгнать проклятых бошей из опруссаченного Коллеж де Франс». Разумеется, в списке «явных и тайных пруссаков» первым стояло имя профессора Декарта.
Он долго игнорировал насмешки, клевету и даже угрозы. Пережил крушение заговора Буланже и роспуск «Лиги патриотов», устоял перед газетной травлей, удержался в Коллеже, потому что другая часть студентов, не та, что писала на него доносы, отправила в газеты открытое письмо к ректору в защиту профессора Декарта и еще нескольких гонимых преподавателей. В этом письме они были названы гордостью французской нации. В старости, когда дядя рассказывал об этом, его голос начинал дрожать. Ему случалось защищать многих людей в своей жизни, но он не привык, чтобы вступались за него самого. Чувство, что он не один, и особенно поддержка молодежи стоили дорогого. Однако прошел год, два, и наступил миг, когда он понял – его борьба закончена. Не только молодость, средний возраст тоже был позади. На новые исследования не хватало времени, политика поглощала почти все его силы, а результаты были ничтожны. Когда Фредерик решил, что сделал все зависящее от него, он ушел из Коллеж де Франс и опять, как в далеком 1858 году, предоставил себя в распоряжение министерства просвещения.
Желание почтенного профессора стать школьным учителем было сочтено немного странным, но удовлетворено. Ему дали назначение в Ла-Рошель, и он опять стал преподавать французскую историю в лицее имени адмирала Колиньи.
…Пора мне вывести на сцену и рассказчика – себя самого. С этого момента я буду обращаться уже не к проекциям своей памяти, не к своим воспоминаниям об его воспоминаниях, а главным образом к тому, что я сам видел и слышал.
Возвращение и его плоды
Летом 1891-го пятидесятивосьмилетний профессор Декарт возвратился в свой родной город.
Когда он окончательно поселился в Ла-Рошели, мне было четырнадцать. Первое впечатление он оставил не самое приятное. Казался человеком желчным, брюзгливым, смотрел на все вокруг с отвращением и твердил, что жизнь, конечно, огромная клоака, но ему осталось недолго мучиться, сюда он приехал умирать. Мои родители относились к нему с ангельским терпением – хорошо понимали, что он устал и тяжело переживает новый крах своей карьеры.
По семейной традиции я учился в лицее Колиньи. Профессор Декарт преподавал только у старшеклассников, мне оставался еще год, но я заранее его недолюбливал и боялся. Дома я кричал в запальчивости: «Если он будет преподавать у нас историю, я убегу на первый попавшийся корабль, устроюсь юнгой, уплыву на Антильские острова!» – «Дай ему время, – говорил отец. – Через каких-нибудь полгода и ты, и твои друзья-бездельники будете ходить за ним хвостом и выпрашивать дополнительное задание на дом!» Если бы отец сообщил, что дядя Фред выставит свою кандидатуру на ближайших президентских выборах, я и то поверил бы охотнее, но… через полгода все было именно так, как он предсказал! Мы подружились после первого же сблизившего нас случая и были верны этой дружбе долгих пятнадцать лет, до самой его смерти.
Прошла влажная и ветреная ла-рошельская осень, наступила зима, а вместо того, чтобы готовиться к худшему, Фредерик подтянулся, помолодел, во всем его облике и поведении появилась новая для него раскованность и легкость. Это хорошо видно по его поздним книгам. Так смело, свободно они написаны, не верится, что у них тот же самый автор, что и у неподъемной «Истории Реформации» (при всем уважении к своему ученому дядюшке, дочитать ее до конца я так и не сумел!).
В Ла-Рошели он закончил (по его словам, даже не закончил, а заново переписал) начатую еще во Фрайбурге «Историю моих заблуждений». Она вышла небольшим тиражом, и ее мало кто заметил, потому что она была совершенно не похожа на все, что профессор Декарт писал до сих пор. Он и не хотел широкой огласки и внимания.
К этой книге лучше всего подходит эпитет «странная». Она – нечто вроде дневника, охватывающего начало 1860х – первую половину 1870-х. Такая форма – стилизация, дневников он никогда в жизни не вел и избрал этот жанр только потому, что он лучше всего помогал донести его размышления о пережитых исторических событиях, о современниках, о написанных в то время книгах, о научных идеях. Самое удивительное там – отступления, касающиеся личных переживаний, написанные в форме вставных новелл. Их довольно много, и они очень откровенны, конечно, до известного предела. Но все-таки дело даже не в самих признаниях, а в контрасте между сдержанностью и простотой языка и содержанием, оставляющим впечатление присутствия на патологоанатомическом сеансе. Так, он безжалостно анатомирует, к примеру, мысли, терзавшие его с начала войны между Францией и Германией, и рассказывает несколько историй о том, как он чувствовал себя чужим среди своих и там, и там (причем маленькая новелла «Близ Дижона» – единственный текст из его обширного наследия, где хотя бы немного говорится об его участии в войне). О чем бы он ни писал, нигде нет даже малейшей попытки приукрасить свои намерения, найти в поступках исключительно лестную для себя подоплеку. Если он видит в своих мотивах трусость, слабость, конформизм – так и говорит, не приписывая себе задним числом никакой мудрости и благородства. И позы в этом тоже нет. О своих научных и человеческих ошибках, о выводах из пережитого он пишет сухо и беспристрастно, как ученый. Современники закрывали эту книгу с недоумением – настолько она была не в духе своего века. Это безжалостное, горькое и очень честное исследование собственной души только в наше время было оценено по достоинству.
После этого произведения, словно подведя черту под прошлым, Фредерик Декарт взялся за книгу о родном городе, которую обдумывал уже тоже очень давно.
«Неофициальная история Ла-Рошели» стала его шедевром. В ней в полной мере проявился его талант реконструировать прошлую жизнь людей, вскрывать их образ мыслей, мотивы их поступков. Книга читается взахлеб, но ее простота обманчива: лежащие на поверхности увлекательные, почти детективные сюжеты тянут за собой для умного читателя другие, скрытые слои смысла. И вы погружаетесь вслед за автором все глубже и глубже, но так и не достигаете дна – оно лишь заманчиво мерцает для вас сквозь толщу прозрачной воды. Из многих маленьких деталей складывается цельная картина жизни Ла-Рошели на протяжении нескольких веков. Хотите, посмотрите на нее с высоты птичьего полета, хотите, наведите лупу на какое-нибудь отдельное событие, оба плана в книге существуют абсолютно равноправно. А ее язык! Профессора Декарта всегда считали хорошим стилистом, и все же никогда и ничего он еще не писал так, как «Неофициальную историю». Излишние сдержанность и сухость, свойственные его ранним книгам, здесь сменились ясным, живым, сочным языком. Впервые появился на этих страницах и его немного макабрический юмор, который всегда был присущ ему в жизни, но раньше не находил места в творчестве.
«Неофициальная история» написана с любовью. Читаешь ее – и отпадают все сомнения в том, что профессор Декарт на самом деле был потомком всех этих гугенотов, монархомахов
, знаменитых и безымянных поэтов, солдат и служителей Бога, которые превратили в крепость узкую полоску земли на побережье Бискайского залива, чтобы сражаться здесь за свою веру и свободу. О собственной гордости за «малую родину» ученый сказал в полный голос и не побоялся показаться смешным. Самое же главное – он не побоялся написать провинциальную историю. Ла-Рошель и ее прошлое для него – сам по себе достойный изучения предмет, хоть и является частью истории Франции и Европы. С первой до последней страницы незримо ведут свой то лирически-задушевный, то колкий и ироничный диалог два человека, каждый из которых и есть Фредерик Декарт: уроженец Ла-Рошели и гражданин Европы, дотошный, пытливый и немного восторженный знаток местных древностей и энциклопедически образованный профессор Коллеж де Франс. Читать «Неофициальную историю Ла-Рошели», «Историю моих заблуждений» да еще его более позднюю книгу о падении гугенотов – удовольствие от первого до последнего слова. Я думаю, что и другие его книги надолго сохранят свою фактологическую и библиографическую ценность, но вот эти, ручаюсь, любители истории будут читать даже после того, как закончится наш век.
О Ла-Рошели он знал абсолютно все. Новый мэр Гастон Монтань, между прочим, старый школьный приятель профессора Декарта, то и дело просил его поработать гидом для важных гостей города. Фредерик сначала сомневался в этой затее и говорил своему высоко взлетевшему однокашнику, что хромой гид – это такой же нонсенс, как безголосый адвокат или мечтательный биржевой маклер. Дело было не в том, что ему мешало увечье – оно, конечно, мешало, но себя он щадить не привык. Фредерика больше беспокоило, как его будут воспринимать в этом качестве «важные гости», и он заранее раздражался при мысли, что на него станут смотреть с жалостью. Но однажды все-таки согласился попробовать, и результатом остался доволен. В сущности, эта профессия подходила ему как нельзя лучше. Он понимал, что слишком академичная манера здесь не нужна, и рассказывал историю города, не очень сдерживая эмоции и не пряча свой суховатый юмор. Вместе с окружающим его ореолом научной славы, огромной эрудицией и талантом занимательно рассказывать о чем угодно все это придавало его облику весьма обаятельную эксцентричность, которая действовала на гостей города так же гипнотически, как и на лицеистов. За первые же пять минут слушатели совершенно забывали об его ноге. К концу экскурсии они, испытав всю гамму переживаний, возвращались на площадь перед Ратушей с затуманенными от восторга глазами, наповал сраженные ла-рошельской морской, гугенотской, мушкетерской, революционной и бог знает какой еще романтикой.
Помимо этого профессор Декарт был бессменным председателем городского исторического общества. При обществе он создал благотворительный фонд охраны памятников местной старины и для начала перевел в него весь гонорар за первое издание своей «Неофициальной истории». Очарованные его экскурсиями по Ла-Рошели чиновники, промышленники, депутаты, иностранцы тоже несли щедрые пожертвования в этот фонд, и в результате удавалось реставрировать кое-что из достопримечательностей «не первой величины», тех, на которые государство ничего не выделяло. Фредерик считал, что практически вся Ла-Рошель – город-памятник. Он платил из фонда жалованье двум молодым людям, вчерашним студентам университета Пуатье, архитектору Бартелеми и историку искусства Адану и уж их эксплуатировал нещадно, как себя самого (впрочем, они были так же, как и он, фанатично преданы городу). Порой до позднего вечера с фонарями, рулетками и блокнотами они втроем бродили по старым кварталам, осматривали портовые и припортовые руины, делали неофициальную экспертизу, заносили данные о здании на карточку и решали, что подлежит немедленному восстановлению, что может подождать, а что и вовсе не спасти. Почти весь город, «до последней собачьей будки», как говорил профессор Декарт, был в его знаменитой картотеке!
Жизнь он вел невероятно деятельную – удивляюсь, как он везде успевал. Правда, фондом сам не управлял, поставил директора-распорядителя, но и остального хватило бы на троих. В первой половине дня он вел уроки в лицее, во второй – переписывал памятники Ла-Рошели, а по воскресеньям был занят церковными обязанностями – из-за недостатка энергичных людей в нашей маленькой реформатской общине согласился стать членом совета церковных старшин при часовне Реколетт. Его статьи по-прежнему выходили в парижских научных журналах. Раз в месяц он делал обстоятельный доклад на заседаниях исторического общества. Два раза в неделю по вечерам у него работал секретарь – в основном разбирал почту и отвечал на многочисленные письма. Диктовать свои научные работы секретарю дядя не любил, предпочитал сам обдумывать и шлифовать каждую фразу, но вот избавлению от эпистолярной повинности очень радовался.
Я не помню, чтобы он когда-либо суетился или жаловался на нехватку времени. Посреди любого хаоса он был островом безмятежного спокойствия. У него всегда находилось несколько минут поговорить на ходу или даже зайти выпить по стаканчику. Из всех питейных заведений города он предпочитал кабачок «Шу флёри», тесный, грязноватый, торгующий только местным вином невысокого качества. Может, потому, что знакомым из городских верхов, впустую отнимающим у него больше всего времени, в голову бы не пришло искать там профессора Декарта. Он брал бутылку вина, потом другую и сидел там до глубокой ночи один или со старыми друзьями, не обращая внимания на адский шум. Наверное, отсюда пошли слухи, что в последние годы он пристрастился к спиртному. Я свидетельствую, пил он не больше, чем любой другой житель нашего туманного и ветреного края, славного не столько вином, сколько крепкими напитками. Хотя, пожалуй, и не меньше…
Все в Ла-Рошели его знали, многие любили. Однако и врагов у него хватало, особенно в первый год. В своей борьбе за гибнущие городские памятники он мало считался с расстановкой сил в муниципалитете и префектуре и спокойно перешагивал через чиновничью иерархию. Что ему были муниципальные склоки после парижских политических баталий восьмидесятых годов! Он смотрел на все это, примерно как Атлант на муравьиную возню. Но если «муравьи» посягали на то, что было ему дорого и важно, – ни перед кем не оставался в долгу. Напрасно было ждать от кавалера ордена Почетного легиона и бывшего профессора Коллеж де Франс утонченной язвительности. Он действовал не шпагой, а дубинкой.
Однажды помощник префекта департамента за взятку выдал землеотвод в центре города под строительство доходного дома. Площадка не пустовала, там стояла старая, не действующая водонапорная башня начала восемнадцатого века. Чиновник объявил, что она ветхая, и дал разрешение на снос. Общество, возглавляемое профессором Декартом, потребовало независимой экспертизы. Чиновник согласился, однако в ту же ночь башня рухнула. Можно было сколько угодно подозревать нечистое, доказательства найти не удалось: обломки убрали за два дня и сразу начали рыть котлован. Когда после этого помощник префекта, как ни в чем не бывало, предложил профессору Декарту совместно проинспектировать состояние портовой церкви шестнадцатого века, он публично ответил: «Вести с вами общие дела – все равно что чистить зубы щеткой сифилитика».
В лицее Колиньи его метко прозвали Старый Фриц
, а потом вслед за лицеистами так его стал называть весь город.
Как я уже говорил, сначала весь его облик, речь, манеры вызывали у меня обморочный ужас. В лицее моментально стало известно, что я его племянник, и на меня упал отсвет его грозной славы: когда я попадался на глаза старшеклассникам, они мерили меня взглядами и задумчиво, как будто даже сострадательно, роняли: «М-да…» Потом я заподозрил, что они просто удивлялись моей заурядности по сравнению с дядей. Я был весьма посредственным учеником. Математика мне еще давалась, но в латинской грамматике я тонул, как теленок в Пуатевенских болотах, а по сочинениям был третьим с конца.
Однажды я испортил латинский диктант, потому что, стоило мне отвернуться, сосед по парте незаметно вытер мое перо смазанной маслом промокашкой. Учитель увидел огромную кляксу и сказал, что снизит мне оценку на несколько баллов, я начал спорить, потому что именно к этому диктанту готовился очень серьезно и чувствовал, что написал хорошо. Прозвенел звонок. Мы покинули класс, но и в коридоре я продолжал бурлить от негодования. Наш латинист был человеком незлым и покладистым, однако и ему это надоело. Он повысил голос: «Мишель Декарт, вы забываетесь. За препирательство с педагогом и непростительную дерзость я оставляю вас на два часа после уроков». По закону досадных совпадений именно в это мгновение мимо нас по коридору шел профессор Декарт. Я зажмурился от стыда за то, что нашу фамилию только что упомянули здесь в таком неприятном контексте. Удаляющегося постукивания его трости я не услышал, в панике открыл глаза – и увидел, что он стоит рядом со мной. Без улыбки, но и без суровости глядя на меня, он сказал: «Ничего. Бывает».
Он повернулся и пошел, не говоря больше ни слова. Мне стало немного легче. После уроков я томился в пустом классе (совершенно пустом, без книги, без тетрадки, без клочка газеты или карандаша – смысл наказания заключался в том, чтобы оставить «преступника» в полном бездействии), а когда школьный надзиратель меня выпустил, оказалось, что в коридоре, уже в пальто и со шляпой в руке, меня ждет профессор Декарт. Мы вместе пошли домой, точнее, он проводил меня на улицу Монкальм. Сам он жил в апартаментах недалеко от лицея.
Сначала я не представлял, о чем с ним разговаривать. Было непонятно даже, как к нему обращаться: «профессор Декарт» за пределами лицея звучало нелепо и подобострастно, а для домашнего «дядя Фред» мы еще слишком недалеко ушли от класса и уроков, на нем была учительская форма, на мне – ученическая. Какое-то время мы шли рядом и молчали. Вдруг он спросил, читал ли я «Простые рассказы с гор» британско-индийского писателя Киплинга
. Я покраснел и ответил, что не читаю по-английски. Тогда он пересказал мне отдельные новеллы и в нескольких строках сумел передать очарование оригинала. «У него не очень сложный язык, попробуй, вдруг понравится, – сказал он. – Молодым людям всегда хочется чего-то экзотического и героического, но в наше время французская литература этим небогата. В шестидесятые годы был Жюль Верн, а сейчас? Один Буссенар?» Почему-то его спокойный голос и внимательный взгляд меня обезоружили, я торопливо заговорил о том, что прочитал недавно, – мне не хотелось, чтобы он считал меня невеждой. Он одобрительно кивал, задавал умные и заинтересованные вопросы.
Потом нас догнал какой-то его знакомый, чиновник из мэрии, и до ближайшего перекрестка ему оказалось с нами по пути. Они вели мало понятный мне, но оживленный разговор, обмениваясь колкими репликами. «Это был Мортье, председатель комитета по городскому благоустройству, мой главный оппонент, – объяснил мне потом дядя Фред. – Ругаю его в глаза, но человек он неглупый. В общем и целом понимает, что действительно важно. Чиновники уйдут, мы все уйдем, а это, – он обвел взглядом улицу, – останется». Он подошел к старому зданию, мимо которого мы как раз проходили, и легонько постучал тростью по стене. Посыпалась гнилая штукатурка. «Видел? – нахмурился он. – Конец шестнадцатого века. Здесь недолго был штаб герцога де Рогана, предводителя гугенотского восстания. Сейчас в этом особняке двухэтажный магазин: наверху ковры, внизу колониальные товары. На следующей неделе заручусь поддержкой мэрии и пойду с разговором к владельцу, у него достаточно денег, чтобы самому привести в порядок не только фасад». – «А если он не послушает?» – спросил я. «Ну что ж, буду разъяснять и убеждать, а не поможет – начну стыдить. Учителя это хорошо умеют!» Я прыснул. Он коротко усмехнулся и хлопнул меня ладонью по спине. «Все, дальше беги один! Клеми, наверное, волнуется. Если хочешь, приходи ко мне в субботу, поедем в порт, у нас там инспекция провиантских складов семнадцатого века. Поможешь Бартелеми обмерить стены. Только оденься полегче, придется лазить по развалинам». Внезапно мне стало весело. Я хотел вспомнить, кому и что наобещал на ближайшую субботу, но сам не заметил, как сказал «да».
…Конечно же, я его полюбил. Он был первым взрослым, кто заговорил со мной как с другом, кто вообще принял меня всерьез. Мои родители все надежды возлагали на Бертрана (который в описываемые годы учился на медицинском факультете в Монпелье), я же считался недостаточно дисциплинированным и не очень способным мальчиком. Они были правы, но отец постоянно ставил мне это в вину, а дядя Фред – никогда.
Уже на следующий год он стал преподавать историю и в моем классе. Разумеется, он никак меня не выделял, и хорошие, и плохие оценки я получал наравне со всеми. Ни разу мне не пришлось усомниться в его справедливости. Я все еще его побаивался, уж очень значительным и непростым человеком он был, однако за лето мы с ним по-настоящему сдружились.
Мне нравилась его всегдашняя ирония и самоирония, меня не шокировало, когда он, распалившись при виде глупости или подлости, переставал выбирать выражения, и не пугали его повторяющиеся временами приступы хандры. С ним можно было говорить о чем угодно, ни одна тема его не смущала и не казалась ниже его достоинства. С ним хорошо было и просто молчать. Его молчание было не гнетущим, а компанейским, дружеским. Самой симпатичной чертой характера Фредерика я бы назвал терпимость. Это очень редкое качество, если быть в нем последовательным. Выражение «я знаю кому-либо цену» он ненавидел и считал пределом лицемерия. Он считал, что к каждому человеку нужно прикладывать его собственную мерку – если уж нельзя обойтись совсем без нее.
Помню, как однажды мы с отцом откуда-то вместе возвратились домой и услышали дружный хохот на террасе. Оказывается, и дядя Фред, и тетя Шарлотта независимо друг от друга решили заглянуть на улицу Монкальм на бокал вина. Фредерик пересказывал, что было на заседании комитета по благоустройству, а обе его дамы, Шарлотта и моя мать, умирали со смеху. «Макс! – закричал отцу старший брат. – Послушай, я тут рассказываю, какая сумасшедшая идея для привлечения туристов пришла в голову нашему другу Мортье. Лавры Мон-Сен-Мишельского аббатства не дают ему покоя, и он предложил устроить что-то подобное и у нас, быстро, дешево… где бы ты думал?» Отец не хотел ничего думать. С тетей Лоттой он опять был из-за чего-то в ссоре и снова вспомнил свою давнюю обиду на Фредерика за то, что он спокойно общается с «предательницей». Он очень сухо поздоровался с сестрой-близнецом. Тетя сразу как-то сникла и заторопилась домой.
– Фред, я все же не могу тебя понять! – возвысил голос мой отец, едва за тетей захлопнулись ворота. – Она тогда тебя предала. Публично от тебя отреклась. Ты вообще видел ту заметку в газете? Если бы видел, то, боюсь, не смог бы вести себя с Лоттой так, как будто ничего не было.
– Она попросила прощения, я ее простил. О чем тут еще говорить?
– Ну, знаешь ли, можно совершить любое преступление, любую подлость, а потом сказать «прости меня» – и ты снова чист? Это ведь не отдавленная мозоль. Ее строчки в газете, может быть, стали последним доводом для присяжных, и ты восемь лет своей жизни потратил на то, чтобы…
– Макс, – поморщился Фредерик, – не надо, хватит. Я тебе очень благодарен за то, что ты всегда верил в мою невиновность. Но допускаю, что и у Лотты была причина так поступить.
– Ну да, как бы ее жених-эльзасец не отказался породниться с семьей прусского шпиона. Благороднейшая причина!
– Но разве она была лишена смысла?
Отец вытаращил глаза.
– Ты шутишь? Неужели я должен тебе говорить, что порядочные люди такими причинами не руководствуются? Вот я… ну ладно… вот ты на ее месте сделал бы то же, что она?
– Не знаю… Честное слово, мне трудно представить себя на чьем-то месте, кроме своего собственного. Вероятно, нет. Но почему я должен осуждать Лотту за то, что она поступила по-своему, а не по-моему? Я и мои поступки – это что, абсолют? Нравственный императив Иммануила Канта? Ты вспомни о Петре, который трижды – трижды! – отрекся от Господа. А разве Господь после всего этого не вручил Петру ключи от рая? Знаешь, если я в состоянии простить, то мне легче простить и больше об этом не думать. Это для меня вопрос самоощущения, а не фактов. Я не юрист, у меня другая профессия.
– Демагог твоя профессия! – беззлобно сказал отец. Фредерик расхохотался. Ему снова удалось обставить в споре о морали своего высоконравственного младшего брата.
Загадка Клеми
…Когда я согласился написать эти воспоминания, профессор, я пообещал вам, что буду откровенен и правдив. До сих пор я ничего от вас не утаил. Но теперь я собираюсь ступить на скользкое поле домыслов и не знаю, стоит ли это делать. Любящие сын, муж, отец и дедушка в моем лице растерянно молчат. Однако логика исследования, в которое я втянулся, заставляет меня поделиться некоторыми умозаключениями. Это касается отношений Фредерика и моей матери. Я пытаюсь сложить два и два, и у меня получается, что после его возвращения во Францию они нечасто, но встречались.
Тут, конечно, не может быть прямых доказательств. И все же после того, как Фредерик расстался с Марцелой фон Гарденберг, и до конца его жизни ни одной женщины рядом с ним не было. Во всяком случае, самые дотошные биографы об этом ничего не знают. Даже его второе десятилетие в Коллеж де Франс, изученное вдоль и поперек, не проливает света на его личную жизнь. Замалчивать историкам там нечего. Как прежние, морально не вполне одобряемые факты его биографии легко просачивались наружу, так и здесь, я думаю, исследователи без труда отыскали бы и вытащили на свет любую тайну, если бы он относился к ней так же, как и к другим своим тайнам. В старости профессор Декарт был вполне откровенен с немногими избранными людьми, в том числе со мной. Но на эту тему он не произнес ни слова. Напрашивается вывод: либо в те годы он действительно был по каким-то причинам совершенно одинок, либо другие причины заставляли его тщательно скрывать свою возлюбленную.
Вопрос – почему именно эту любовь (если она у него была) он так искусно прятал и ни словом, ни поступком (может быть, только – отчасти – самым последним!) не выдал себя в течение двадцати пяти лет? Моя мать идеально подходит на роль его поздней любви и тайной музы, честь которой он оберегал во много раз ревностнее, чем свою собственную.
Ее рассказ о ночи, которую они провели накануне его высылки из Франции, содержит странный намек. Мать сказала: «Теперь ты почти все знаешь». Я думаю, если бы их отношения тогда оборвались и больше между ними никогда ничего не было, она бы не добавила этой фразы и рассказала о произошедшем совсем другими словами – с многомудрой усмешкой и ноткой самодовольства, так, как восьмидесятилетняя женщина могла бы вспомнить мальчика, с которым впервые поцеловалась в ту пору, когда они были детьми. Но пока моя мать говорила, у нее розовели щеки и перехватывало дыхание. Даже через двадцать лет после его смерти все это для Клеманс Декарт еще горело, трепетало, мучило, будоражило память, заставляло снова и испытывать огромную радость, и переживать горе утраты. Так говорят о чувстве, которое прошло через всю жизнь.