Оценить:
 Рейтинг: 0

Нина Берберова, известная и неизвестная

Год написания книги
2022
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 16 >>
На страницу:
4 из 16
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
1940-е

Вторжение Гитлера в Польшу, ознаменовавшее начало войны, осознание исторической важности момента, а также предчувствие неизбежных перемен побудили Берберову снова взяться за дневник. Вскоре к тому же у нее образовалось много свободного времени. «Современные записки» и «Последние новости», где Берберова публиковала все свои вещи, закрылись летом 1940 года, после оккупации Парижа. Печататься в пронацистских изданиях Берберова не собиралась (хотя ее туда зазывали), а работать, что называется, «в стол» она не привыкла и, видимо, не умела. С 1939-го по 1945-й она написала только две коротких повести – «Воскрешение Моцарта» (1940) и «Плач» (1942), а также несколько стихотворений.

Малочисленность художественной продукции, очевидно, был призван компенсировать дневник. В отличие от предельно лаконичных и однотипных по форме записей начала 1930-х, дневники Берберовой 1940-х годов весьма разнообразны по жанру и нередко достаточно пространны.

Как Берберова сообщает читателю «Курсива», она «в начале войны купила толстую тетрадь, в клеенчатом переплете, с красным обрезом», куда стала записывать «какие-то факты и мысли, события и размышления о них» [Там же: 446]. Выдержки из дневников, охвативших период с конца лета 1939-го по апрель 1950 года, составили в «Курсиве» отдельную главу под названием «Черная тетрадь».

Оригинал дневника в архиве Берберовой не сохранился: он, видимо, был уничтожен по окончании работы над книгой или даже несколько раньше[45 - В воспоминаниях Мурла Баркера, бывшего студента Берберовой, красочно описано, как в марте 1961 года она сожгла в камине целую кипу каких-то личных бумаг. Баркер не решился спросить, что именно было в тот день сожжено, но полагал, что были уничтожены часть переписки и другие документы, которые – по разным причинам – Берберова не хотела оставлять для потомства. См.: Barker M. Thirty-Three Years with Nina // Nina Berberova Collection. B. 5. F. 71. Подобного рода «прореживание» архива Берберова будет делать и в дальнейшем.]. И все же догадаться, какие из сделанных в эти годы записей остались за бортом и какой редактуре подверглось большинство выдержек, включенных Берберовой в «Черную тетрадь», достаточно просто. Не секрет, что определенные критерии отбора применяет любой литератор, готовя свои дневники для публикации. У Берберовой таких критериев было несколько.

В первую очередь она, очевидно, отсеяла записи, в которых говорилось о ее относительном благополучии в годы оккупации Франции. Это благополучие изначально держалось на том, что с 1938 года Берберова и Макеев жили в деревне, усердно и очень успешно занимаясь хозяйством[46 - См., в частности, письмо Б. К. Зайцева Р. И. Иванову-Разумнику, находившемуся в это время в Германии в лагере для перемещенных лиц. Рассказывая о быте русских эмигрантов во Франции, Зайцев писал: «Берберова живет под Парижем, в своем доме, хорошо устроенном. <…> Вообще же она одна только устроена здесь более или менее прочно, хозяйственно (отличная хозяйка и работница) – на земле, с огородами, садом, свиньей и т. п. Остальные же все (“мы”) – богема…» (Письмо от 7 июня 1942 года в [Раевская-Хьюз 2001: 69]).]. К тому же с середины 1941 года Макеев стал работать при Лувре в качестве, как сейчас бы сказали, «арт-дилера», а тогда говорили – «торговца картинами». В марте 1943-го Макеев открыл собственную галерею, сделав, как Берберова написала Бунину, «головокружительную карьеру»: «…у него галерея на rue de la Boеtie, т. е. в центре парижских антиквариев; завязаны связи, сделаны кое-какие открытия. Словом, он в делах – успешно, и весьма для него лестно…»[47 - Письмо от 19 марта 1943 года, см. [Коростелев, Дэвис 2010: 86].]

Замечу, что профессия арт-дилера не несла в себе заведомо состава преступления. В годы оккупации Франции многие евреи – владельцы галерей были рады продать свою собственность «арийцу» и спасти таким образом хотя бы часть денег. Да и торговали в этих галереях отнюдь не только конфискованными у евреев картинами. Многие современные художники (в частности, Пикассо) продавали свои полотна через парижских дилеров. Неудивительно, что на сообщение Берберовой о «головокружительной карьере» Макеева Бунин отозвался самым благожелательным образом: «Хорошо хоть то, что живете без наших физических мук и что Н<иколай> В<асильевич> процветает в своем любимом деле…»[48 - Письмо от 14 апреля 1943 года, см. [Там же: 89].]

Однако такая реакция была не у всех. В среде русской эмиграции стали ходить упорные слухи, что Макеев «живет от немцев». И хотя, в отличие от иных парижских галерейщиков, после освобождения Франции Макееву не было предъявлено никаких обвинений, в «Черной тетради» нет ни единого слова о его карьере на протяжении 1940-х годов. Получалось, что в течение всех лет оккупации Макеев ничем не занимался, кроме рутинных дел по хозяйству[49 - Этой версии Берберова будет придерживаться в дальнейшем. В частности, во время своего выступления в ленинградском Доме литераторов в сентябре 1989 года она так отвечала на вопрос о Макееве: «Его погубили пять лет немецкой оккупации и полной праздности – его единственным занятием было пилить дрова для печурки. Мужчина не может так жить…» См. [Мейлах 1990: 71].].

И конечно, из «Черной тетради» были тщательно убраны записи, в которых содержался хотя бы малейший намек на то, что недруги Берберовой станут называть ее «гитлеризмом». Как и многим русским эмигрантам, ей очень хотелось увидеть в Гитлере освободителя России от большевизма.

Конечно, в результате такого критерия отбора дневниковые записи в «Черной тетради» рисуют тогдашние настроения Берберовой в существенно ином свете, чем дело обстояло в реальности. Но она была твердо уверена, что имеет полное право на подобную редактуру. В написанном в середине 1940-х письме, посланном Берберовой нескольким видным деятелям эмиграции, она полностью признала наивность и глупость своих иллюзий в отношении Гитлера[50 - Подробнее об этом письме Берберовой см. [Будницкий 1999].] и возвращаться через четверть века к обсуждению той же темы не собиралась[51 - Именно так Берберова ответила М. В. Вишняку, который сообщил ей осенью 1965 года, что «дурная пресса», возникшая вокруг нее в середине 1940-х, «держится и по сей день в Нью-Йорке», и настойчиво советовал не «умалчивать о том, что было в прошлом» (Письмо от 17 ноября 1965 года в [Там же: 163–164]). Совет Вишняка Берберова раздраженно отвергла (см. ее ответ Вишняку от 19 ноября 1965 года в [Там же: 165]).].

Спору нет, такая позиция Берберовой не может не смущать. Но она, безусловно, не означает, что вся «Черная тетрадь» должна быть автоматически взята под подозрение и что все вошедшие в нее дневниковые выдержки не имеют документальной основы и, соответственно, ценности. В этой связи хотелось бы подчеркнуть, что даже самые «подозрительные», то есть благоприятные для имиджа Берберовой записи практически всегда подтверждаются другими источниками. Письма находившихся в это время в Париже Бориса Зайцева, журналистов П. Я. Рысса и П. А. Берлина полностью согласуются с теми дневниковыми выдержками, в которых идет речь о стремлении Берберовой оказать посильную помощь знакомым (а иногда и незнакомым) евреям, не успевшим (или не захотевшим) уехать с оккупированной территории.

Среди записей в «Черной тетради» есть, разумеется, запись об аресте О. Б. Марголиной-Ходасевич. В оригинале, возможно, об этом событии, а также об усилиях по «спасению Оли» говорилось подробнее. Но эти подробности Берберова использовала в предыдущей главе «Курсива», в рассказе о том, что случилось в «страшный день» 16 июля 1942 года, и повторять их снова не было нужды.

В своем отборе выдержек для «Черной тетради» Берберова руководствовалась еще одним критерием – нежеланием углубляться в обстоятельства своего разрыва с Макеевым. Их на редкость счастливый брак дал серьезную трещину в 1944 году в результате борьбы за некоего «третьего человека», причем «победившей» оказалась Берберова [Там же: 444]. Этим таинственным «третьим человеком» была молодая француженка Мина Журно. Видимо, обладавшая каким-то художественным образованием, она служила в то время в галерее Макеева.

Появление Мины Журно в жизни Берберовой и Макеева, естественно, не укрылось от близких друзей – в первую очередь, конечно, от Веры Зайцевой, записавшей в своем дневнике: «Была у Берберовой. <…> У Нины “подруга” Минуш, а Н<иколай> В<асильевич> [нрзб.] и, видимо, страдает»[52 - Запись от 18 мая 1944 года в [Ростова 2016: 128].]. Через несколько дней Зайцева снова вернулась к той же теме, несколько ее развернув:

«Была у Нины Берберовой. Какой странный переплет у них произошел с Минуш… Нина отомстила за всех женщин»[53 - Запись от 23 мая 1944 года в [Там же: 129].].

Вполне вероятно, что в дневнике самой Берберовой начало и развитие этого романа были изложены достаточно подробно. Но в «Черную тетрадь» попало лишь несколько записей, в которых мимоходом и в подчеркнуто нейтральном контексте фигурирует Мина Журно, обозначенная только буквой «М.». Читателю, не знающему реального положения дел, естественно предположить, что речь идет о некоей приятельнице Макеевых, в силу бытовых обстоятельств ставшей на время как бы членом семьи. Исключение составляет только запись от апреля 1944 года, которая позволяет догадаться, что у Берберовой были отдельные и достаточно близкие отношения с «М.»:

Мы оказались в маленькой гостинице, около улицы Конвансьон, в ночь сильной бомбардировки северных кварталов Парижа (Шапелль). Мы спустились к выходу. Все кругом было сиреневое, и казалось, что бомбы падают прямо за углом и все горит. Небо было оранжево-красное, потом лиловое, и грохот был неописуемый, оглушающий и непрерывный. Это был самый сильный обстрел, который мне пришлось испытать. Я стояла и смотрела на улицу через входную стеклянную дверь, а рядом стояла М., и я вдруг увидела, как у нее поднялись волосы на голове. Может быть, мне это только показалось? Но я ясно видела, как над самым лбом вертикально встали ее волосы. Я закрыла ей лицо рукой, и они постепенно опустились [Там же: 510–511].

О Мине Журно, очевидно, идет речь и в дневниковой выдержке от декабря 1946 года, хотя там она остается неназванной. Берберова находилась в это время в Стокгольме, где была издана написанная ею биография Чайковского и где она получила существенный гонорар. Значительную часть этих денег, как следует из записи, Берберова потратила на подарки для оставшегося в Париже близкого человека, которого ей не терпелось порадовать:

Все купила, запаковала и отнесла на почту. Посылка придет в Париж до моего приезда. Я не положила в нее ничего съестного, только теплые вещи: два свитера неописуемой красоты; шесть пар теплых носков; шерстяные перчатки – и порошок, чтобы их стирать; сапожки – и крем, чтобы их чистить. Пальто, легче пуха, и шапку, какую носят эскимосы. Это – чтобы все прохожие оглядывались. Это доставляет особое удовольствие сейчас. Кто-то потеряет голову от радости и (без головы, но в шапке) придет меня встречать на вокзал [Там же: 517–518].

Из контекста понятно, что речь идет о женщине, причем не просто подруге, а именно возлюбленной, чем, собственно, и объясняется желание скрыть ее имя.

В декабре 1946 года Берберова формально еще не рассталась с Макеевым: такое решение будет окончательно принято через несколько месяцев. Весной 1947 года она напишет Галине Кузнецовой:

Вы спрашиваете, что Ник<олай> Вас<ильевич>? Увы, хоть мы и живем под одной крышей с ним, и в наилучших отношениях, но вот уже три года, как мало имеем друг с другом общего: у него своя жизнь, у меня своя. Потому-то мне и трудновато материально – впрочем, ему, кажется, тоже не слишком легко. Забочусь о себе самой уже полтора года, да и не только о себе самой, т. к. я судьбу свою соединила с одной моей подругой, француженкой, молоденькой и очень талантливой: я ее научила русскому и мы вместе переводим на французский. Она и стихи пишет, и о живописи пишет, и вообще человек очень замечательный, яркий и особенный. С ней вместе я и надеюсь переехать на отдельную квартиру, как только получу деньги за имение, которое мы благополучно, как будто, продали[54 - Письмо от 19 апреля 1947 года // Forschungsstelle Osteuropa. 01–141 Kuznecova Galina. Цит. по: [Белобровцева, Демидова 2022: 78] (выражаю благодарность О. Р. Демидовой и И. З. Белобровцевой за предоставленную возможность ознакомиться с письмами еще до выхода книги). Сообщая своим корреспондентам о своем намерении расстаться с Макеевым, Берберова была склонна умалчивать о существовании «подруги», делая исключение только для Кузнецовой, поступившей в свое время аналогичным образом. Как Берберова, очевидно, и ожидала, Кузнецова реагировала на эту ситуацию с полным пониманием и одобрением: «То, что Вы пишете о Ник<олае> Вас<ильевиче>, меня не удивило. Вы все-таки всегда были очень разные люди. А Вашу новую дружбу очень приветствую. В такой женск<ой> близости много напряженной духовной прелести. Я это знаю по опыту» (Письмо от 5 мая [1947] года // Papers of N. N. Berberova. Boris I. Nicolaevsky Collection. B. 401. Reel 285. Hoover Institution Archives, Stanford).].

Трудно поверить, что слова Берберовой о своих «наилучших отношениях» с Макеевым соответствовали действительности. И дело было не только в Журно, но и в серьезных идеологических разногласиях, появившихся в послевоенные годы. В частности, Макеев принял участие в так называемой выставке «В честь Победы», организованной в Париже «Союзом советских патриотов» в июле 1946 года. Берберовой, понятно, это вряд ли пришлось по душе.

Нет сомнений, что ей давно уже хотелось разъехаться с Макеевым, но это было трудно сделать из-за бытовых и денежных проблем. Между тем существование под одной крышей становилось все более тягостным. Об этом свидетельствует дневниковая запись Берберовой от сентября 1947 года, в которой Макеев, в свою очередь, остается неназванным. Однако отсутствие имени говорит в данном случае о степени отчуждения:

Человек, с которым я продолжаю жить (кончаю жить):

не веселый,

не добрый,

не милый.

У него ничего не спорится в руках. Он всё забыл, что знал. Он никого не любит, и его постепенно перестают любить [Там же: 526].

Меньше чем через месяц Берберова с Макеевым все-таки разъедутся, хотя из-за жилищного кризиса найти в Париже квартиру представляло серьезную проблему. Лонгшен был продан. Как сухо говорится в дневниковой записи от июля 1948 года, его «купила актриса Комеди Франсез, Мони Дальмес» [Там же][55 - Берберова снова приедет в Лонгшен только через семнадцать лет, тогда же записав в дневнике: «Случилось то, чего я смутно ждала с 1948 года – я была в Longshene. <…> Заросло страшно. Мони Дальмес страшно мила, показала дом, террасу, сад. <…> У Мони пробыли час. Умна, приветлива, очень счастлива Лонгшеном. Орех и акация – гиганты. Трава до пояса. Все глохнет, ничего не стрижется и весь дом – и труба – как в чехле плюща… Я унесла в памяти дом и сад. Это было хорошо. От вещей и предметов – одни радости. Но от людей очень много бывает грусти» (Запись от 14 мая 1975 года // Nina Berberova Papers. B. 51. F. 1156).].

И все же подавать на развод Берберова по какой-то причине торопиться не будет. Она начнет этот процесс почти через два года – летом 1950-го[56 - Берберова, очевидно, решилась на этот шаг в связи со скандалом с продажей поддельных картин, в результате которого Макеев какое-то время даже провел в тюрьме. См. письмо Берберовой Вере и Борису Зайцевым от 17 июля 1950 года: «Николая давно выпустили, он огурчиком цветет и говорит, что совершенно невинен и все было ошибкой. Причем это я знаю от других, т. к. к моему (и вероятно – Вашему) великому удивлению, он не только не повидался со мной, но даже не позвонил мне, выйдя на свободу!!! Очевидно, он думал, что я, как Грушенька, буду ходить к нему на свидание. И за деньги мои даже не поблагодарил!!! Развод я начала. Черт с ним!» См.: Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1. Bakhmeteff Archive of Russian and East European History and Culture, Columbia University.].

Отбирая дневниковые выдержки для публикации, Берберова руководствовалась еще одним, на этот раз весьма распространенным в мемуаристике критерием: она старалась отобрать наиболее содержательные сюжеты. Другое дело, что не все из этих сюжетов показались читателям книги равно интересными. В частности, пространное описание Берберовой своего очередного визита в Швецию, где ей удалось преодолеть страх воды и научиться плавать, вызвало саркастическое замечание Г. П. Струве (одного из рецензентов англо-американского издания «Курсива»), нашедшего эти выдержки затянутыми и скучными. В то же время Струве признавал безусловную ценность рассказов Берберовой о Ходасевиче и о тех литераторах, кого она близко знала, а в «Черной тетради» таких сюжетов немало.

Берберова оставила достаточно подробные описания довоенной жизни русского Парижа, рассказала об общении с Набоковым незадолго до его отъезда в Америку, встречах с Буниным в Париже и в Лонгшене, похоронах Мережковского, продолжавшихся собраниях у Гиппиус… Рассказ Берберовой об одном из таких собраний в марте 1944 года представляет особый интерес:

Пришел Н. Давиденков, власовец, друг Л<ьва> Н<иколаевича> Г<умилева>, с ним учился в Ленинграде, в университете. Долго рассказывал про Ахматову и читал ее никому из нас не известные стихи:

Муж в могиле, сын в тюрьме.
Помолитесь обо мне.

Я не могла сдержать слез и вышла в другую комнату. В столовой наступило молчание. Давиденков, видимо, ждал, когда я вернусь. Когда я села на свое место, он прочел про иву:

Я лопухи любила и крапиву,
Но больше всех – серебряную иву,
И странно – я ее пережила!

Это был голос Анны Андреевны, который донесся через двадцать лет – и каких лет! Мне захотелось записать эти стихи, но было неловко это сделать, почему-то мешало присутствие З. Н. и Тэффи. Я не решилась. Он прочитал также «Годовщину последнюю праздную» и, наконец:

Один идет прямым путем,
Другой идет по кругу…
<…>
А я иду – за мной беда,
Не прямо и не косо,
А в никуда и в никогда,
Как поезда с откоса.

Тут я опять встала и ушла в гостиную, но не для того, чтобы плакать, а чтобы на блокноте Гиппиус записать все восемь строк – они были у меня в памяти, я не расплескала их, пока добралась до карандаша. Когда я опять вернулась, Давиденков сказал: Не знал, простите, что это Вас так взволнует. Больше он не читал [Там же: 510].

Эта запись сопровождается в «Черной тетради» сноской, в которой Берберова кратко излагает дальнейшую судьбу Давиденкова: «Позже его соратники, ген<ералы> Власов, Краснов и др<угие>, были схвачены и казнены в Москве. Давиденков был сослан в лагерь» [Там же][57 - О судьбе Давиденкова поступали противоречивые сведения, и Берберова неоднократно уточняла информацию в новых изданиях «Курсива». О том, что его расстреляли в 1950 году, она, видимо, никогда не узнала.].

К моменту выхода англо-американского издания «Курсива» обстоятельства довоенной и военной биографии Давиденкова были более или менее известны на Западе[58 - Н. Давиденкову была посвящена глава в книге Б. Н. Ширяева «Неугасимая лампада» [Ширяев 1954]. В России книга Ширяева была издана в 1991 году.]. Но Берберова оказалась, видимо, первой, кто сообщил читателям, что именно от него русская эмиграция смогла услышать отрывки из «Реквиема» и несколько предвоенных ахматовских стихотворений, узнав, таким образом, что Ахматова не замолчала в годы террора[59 - Под псевдонимом «Н. Анин» Давиденков цитировал фрагмент «Реквиема» и неопубликованные стихи Ахматовой в статье «Ленинградские ночи», напечатанной в газете «Парижский вестник» от 21 августа 1943 года, но кто скрывался под этим псевдонимом, знали очень немногие. Борис Филиппов раскрыл авторство Давиденкова в письме Глебу Струве от 16 января 1964 года, но это письмо было опубликовано только в 2014 году. См. [Тименчик 2014, 2: 472].]. Неудивительно, что свидетельство Берберовой высоко оценили историки литературы, в первую очередь специалисты по Ахматовой, неоднократно ссылавшиеся (и продолжающие ссылаться) на эту запись.

* * *

«Черная тетрадь», как уже говорилось, формально покрывает почти 11 лет, но упор в ней сделан на первую половину 1940-х: дневниковые записи с 1940-го по 1945-й занимают шестьдесят страниц из семидесяти восьми. Во второй половине 1940-х Берберова, очевидно, перестала вести дневник регулярно, так как период вынужденной праздности остался позади. В записи от января 1947 года читаем: «…1946 год у меня был счастливым годом: я опять начала работать… я написала книгу о Блоке» [Там же: 521].

В августе 1946 года исполнялось 25 лет со дня смерти Блока, и Берберова, очевидно, хотела подгадать к этой дате. Но немного опоздала: ее книга о Блоке («Alexandre Blok et son temps»), посвященная Мине Журно («A Mina Journot»), вышла в середине 1947-го[60 - Эту книгу Берберова писала на французском, но Журно несомненно тщательно ее редактировала. Много позднее, в 1991 году, готовя ту же книгу для французского издательства ««Actes Sud»», Берберова добавила к первоначальному посвящению несколько слов: «Мине Журно, в память о ее неоценимой помощи» («A Mina Journot, en souvenir de son aide inapprеciable»). С таким посвящением книга будет публиковаться в России.]. Эта биография заполняла существенную лакуну, так как о Блоке на французском имелось в то время лишь несколько статей и перевод «Двенадцати»[61 - См.: Gode-von Aesch А. // Books Abroad. 1948. Vol. 22, № 4. P. 382. О книге Берберовой доброжелательно отзовется Жорж Нива в статье о рецепции Блока во Франции. И хотя он указал на ряд недостатков (например, на некритичный подход к воспоминаниям Белого), Нива признавал, что Берберова детальнее и проницательнее написала о семейном окружении Блока, чем это сделала позднее Софи Лаффит в своем обстоятельном труде о поэте, вышедшем в 1958 году [Nivat 1982: 573].].

В момент выхода книги о Блоке отношения Берберовой и Журно были, видимо, достаточно безоблачными, но так продолжалось недолго. К концу года Берберовой и, возможно, Журно стало ясно, что жить вместе им трудно. Они решили поселиться отдельно, но потребность друг в друге была по-прежнему очень сильна. Берберова писала Галине Кузнецовой:
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 16 >>
На страницу:
4 из 16