Оценить:
 Рейтинг: 0

Страсть. Женская сексуальность в России в эпоху модернизма

<< 1 2 3 4
На страницу:
4 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Чтобы попытаться ответить на этот вопрос важно учитывать различие понятий «желание» и «наслаждение» в постлакановском феминистском психоанализе, в котором решающим является различие между 1) структурой женского желания – как структурой женской субъективности (и женской истерии), определяемой в терминах традиционного патриархатного дискурса и культуры, то есть в терминах и через опосредующую фигуру Другого, и 2) структурой женского наслаждения/jouissanсе fеminine – как структурой женской субъективности «по ту сторону», по словам Лакана, фаллического желания и фаллического наслаждения.

Феминистский теоретик Элен Сиксу объясняет феномен jouissanсе feminine следующим образом: поскольку женское тело является одновременно потребляемым и отвергаемым патриархатным обществом, единственным способом заставить его быть осведомленным о чувствах женщины становятся исключительно её телесные действия («симптомы говорят вместо неё»). При этом сила женского телесного репрезентативного усилия должна превышать по интенсивности действие направленных против неё репрессивных механизмов, реализуя альтернативную по отношению к традиционным социальным нормам женскую продуктивность. Поэтому истерия, по словам Сиксу, – это всегда эксцессивное (женское) действие. В понятие женского наслаждения, таким образом, входит понятие насилия потому, что истеричка не соглашается на компромисс, продолжая желать свое желание. В этом контексте истерическое женское желание и начинает функционировать как jouissance fеminine, которое невозможно блокировать или вписать в завершенную форму женской субъективности, определяемую патриархатным Другим – оно всегда с невероятной интенсивностью будет сопротивляться этому.

Ставя вопросы об особенностях досоветского, советского и постсоветского феминизмов в рамках дискурса аналитической антропологии, мы сталкиваемся с ситуацией, когда в различных культурах наслаждение и насилие идентифицируются на основе различных критериев и то, что признается насилием в терминах западной концепции прав человека, может не признаваться насилием в других, незападных культурах. Феминистка Аполлинария Суслова действительно является одновременно защитницей женских прав и черносотенкой. Кроме уже упоминавшихся в этой главе насильственных практик терапии Распутина не забудем и представленный в Преступлении и наказании Достоевского парадокс Раскольникова, когда уголовное преступление убийства старухи-процентщицы не воспринимается как насилие и не способствует пробуждению либерального сознания в России, в то время как представленные Достоевским нравственные муки Раскольникова как до убийства, так и после него как раз сыграли важную роль для последующего развития традиции русского либерального гуманизма.

Аналогичным образом фигура русской эмансипированной женщины Аполлинарии Сусловой представляет собой парадоксальный с точки зрения логики западного либерального феминизма конструкт «русской феминистки», который строится как структура double bind – феминистки и черносотенки одновременно. Эту гетерогенную, избыточную, превышающую седиментирующую логику данного женскую практику можно назвать реализацией модуса невозможного, или, в терминах Ж. Деррида, модуса грядущего – женской свободы. Располагаясь в пространстве грядущего, Аполлинария с легкостью избавляет Достоевского от позора и нищеты, добывая ему деньги для игры и закладывая свои украшения: для неё они действительно ничего не значили – впрочем, как и сама личность «великого русского писателя» Федора Достоевского в качестве Другого.

В то же время жест радикального отрицания традиционных социальных конвенций Сусловой одновременно выступает позитивным жестом утверждения женской субъективности вопреки конструкту «второго пола» – бытия всего лишь любовницей «великого русского писателя» Федора Михайловича Достоевского или женой «выдающегося русского философа» Василия Васильевича Розанова. Поскольку истерический симптом становится выражением женского отказа от того, что от неё ожидается в патриархатной культуре (а ожидается в первую очередь способность обрести некую принципиально отличающуюся от мужской целостную женскую сущность; Достоевский, например, саркастически осуждает неспособность «русской барышни» достигнуть этой самой искомой сущности: «Наша русская барышня, разумеется, принимает форму за сущность: чтобы отличить форму от сущности, нужно гораздо более проницательности, чем ей отпущено», – пишет он), Аполлинария, проявляя несобираемую в целое истерическую симптоматику, отвоевывает себе право не быть редуцированной к ожидаемой от неё репрезентации «женской сущности» (фактически репрезентирующей объект сексуального мужского желания): ведь jouissance fеminine вообще существует только в симптоматической, то есть антиэссенциалистской форме. Люс Иригарэй, как было сказано выше, называет такую стратегию наслаждения женской симптомальной борьбой за достижение автономии.

Не забудем при этом отметить, что истеричка, действующая через эксцесс, – это одновременно и пародия на то, что от неё ожидается, дающая ей исключительную свободу действий. В этой цепи событий находится весь ряд пародийных репрезентаций Аполлинарии Сусловой в качестве «роковой женщины», о котором с ужасом пишет Марк Слоним. «Чтобы развлечься, – пишет Марк Слоним, – она холодно использует мужчин, попадающихся на её пути. “После долгих размышлений, я выработала убеждение, что нужно делать все, что находишь нужным”. Она флиртует с пожилым англичанином, с медиком голландцем, говорящим по-русски (очевидно, братом того самого революционера Бенни, о котором так трогательно и живо написал Лесков), с грузином Николадзе, с французом Робескуром – на глазах у его жены, – и вся эта международная коллекция дает ей лишь одно удовольствие – сознание собственной власти над влюбленными в неё поклонниками».[80 - Слоним Марк. Три любви Достоевского, с. 168–169.] Брак Аполлинарии с находящимся в интеллектуальной зависимости от Достоевского Розановым и применение к мужу стратегий домашнего насилия (которых он, собственно, только и ожидает от неё) также может быть понят как экстремальное осуществление антиэссенциалистской стратегии реализации женской субъективности.

Итак, можно сделать вывод, что дискурсу желания, сформулированному в терминах патриархатной культуры, в котором место женского определяется через топологию мужского желания как защиты против женского наслаждения, Аполлинария Суслова противопоставляет симптомальное и пародийное одновременно истерическое женское наслаждение (jouissance fеminine). Пример русской Доры Аполлинарии Сусловой демонстрирует основной парадокс реализации женской субъективности в русской патриархатной культуре конца XIX века: с одной стороны, её жизнь и судьба – это трагическое попадание в ловушку стигматизации женской субъективности в терминах аффекта конверсионной истерии, сконструированную в терминах патриархатной культуры при участии её любовника Федора Михайловича Достоевского и её мужа Василия Васильевича Розанова, а, с другой – обнаружение в самом вменённом патриархатной культурой модусе женской экс-статичности субъективности как неидентитарной структуры, реализующей логику различия не сводимого к некоторой предзаданной (подлинно «женской») сущности.

Таким образом, в этой части книги можно также сделать вывод о том, что русские «феминистки до феминизма» конца XIX века, с одной стороны, трагическим образом адаптируют навязываемые им нормы патриархатной культуры, редуцируя женскую субъективность к функции женского наслаждения (описываемого в терминах лакановского jouissance fеminine, субъективизации без так называемой «символической кастрации»), а, с другой – в избыточности своего jouissance fеminine как на уровне творчества, так и на уровне жизни реализуют стратегии женского сопротивления, которые оказываются скорее возможностью, а не объективируемым результатом.[81 - Неслучайно постлакановский феминистский психоанализ позже предложит альтернативную традиционному (мужскому) психоанализу версию прочтения симптоматики женской истерии и женской истерической субъективности, именно истерию рассматривая как ресурс для возможной теории грядущей женской субъективности. См., в частности: MacCannell, Juliet Flower. The Hysteric’s Guide to the Future Female Subject. Minneapolis; L.: University of Minnesota Press, 2000.] Если мы принимаем данное предположение, то логичным было бы признать, что история феминизма в России вряд ли имеет вид завершенной формы или единства, относясь скорее к истории воображения и изобретения действий сопротивления патриархатным стереотипам культуры. Именно поэтому смысловой потенциал феминистской истории в России неизбежно революционен: он должен вновь и вновь переизобретаться.

Часть вторая

Jouissance fеminine в русском модернизме

1. Кто стрелял в генерала Трепова?

Грянул выстрел-отомститель,
Опустился божий бич,
И упал градостроитель,
Как подстреленная дичь.

    А. Ф. Кони. Воспоминания о деле Веры Засулич

Тайна женского отсутствия

Одна из знаменательных фигур, воплотивших в России «чистую» женскую страсть – Вера Засулич. Вся Россия оказалась вовлеченной в историю этой страсти. И, пожалуй, остается вовлеченной до сих пор.

Итак, утром 13 июля 1877 года в Петербурге был высечен заключенный студент Боголюбов. Столичный градоначальник генерал-адьютант Трепов приехал в этот день по какому-то делу в дом предварительного заключения. Во дворе дома он встретил заключенного студента Боголюбова, который, поравнявшись с ним, не снял шапки. Чем-то взбешенный еще до этого, Трепов подскочил к нему и с криком: «Шапку долой!» – сбил ее у него с головы. Боголюбов оторопел, но арестанты, почти все политические, смотревшие на Трепова из окон, влезая для этого на клозеты, подняли крик, стали протестовать. Тогда рассвирепевший Трепов приказал высечь Боголюбова и уехал из дома предварительного заключения. Сечение было произведено не тотчас, а по прошествии двух часов…

24 января 1878 года Вера Засулич, назвавшая себя Козловою и подавшая прошение Трепову в его новом доме против Адмиралтейства, стреляла в него упор из револьвера-бульдога.

Поистине шокирующим открытием в этой истории страсти оказалось отсутствие ее объекта, а именно студента Боголюбова. Он не был ни любовником Веры Засулич, ни ее знакомым; «он» оказался всего лишь предлог для осуществления «чистой» женской страсти.

Эта история женской страсти вписана в «большую историю» России благодаря тексту, написанному мужчиной – Анатолием Федоровичем Кони – Воспоминания о деле Веры Засулич (впервые напечатаны в 1933 г.). Сам А. Ф. Кони так определил жанр своих воспоминаний: «Это подлинные переживания тогдашнего председателя окружного суда (семидесятых годов), которому было в то время около 35 лет, который был во всеоружии всех своих душевных сил и макал перо не в чернила, а в сок своих нервов и кровь своего впоследствии больного сердца…».[82 - Кони А. Ф. Воспоминания о деле Веры Засулич //Кони А.Ф. Избранное. М.: Советская Россия. 1989, с. 278.] Таким образом, с самого начала мы имеем две истории женской страсти, наблюдаемой со стороны: «большую», гражданскую мужскую, и «малую», женскую («антигражданскую» и «частную»). Первая – известна всем, вторая – почти неизвестна. Но обе истории избирают в качестве своего объекта «чистую» женскую страсть: и в основе обоих сюжетов лежит тайна женского отсутствия.

Вера Засулич удивляла окружающих тем, что постоянно молчала – как до судебного процесса, так и во время него. За нее говорили другие: прокурор, судья, адвокат, свидетели или пресса. А. Ф. Кони так описывает внешность Веры Засулич: «девушка среднего роста, с продолговатым, бледным, нездоровым лицом и гладко зачесанными волосами. Она нервно пожимала плечами, на которых неловко сидел длинный серый бурнус, с фестонами внизу по борту»; а также ее глаза, все время поднятые кверху глаза: «смотря прямо пред собою, даже когда к ней обращались с вопросами, поднимала свои светло-серые глаза вверх, точно во что-то всматриваясь на потолке».[83 - Там же.]

Тайна женского отсутствия! Фактически вместо реально существующей женщины Веры Засулич судебному процессу было предъявлено некое подобие её фотографической карточки (в бумагах А. Ф. Кони, кстати, долгие годы сохранялись две фотокарточки Засулич, а во время процесса на всех петербургских балах, по свидетельству того же Кони, её фотокарточки передавались из рук в руки). Манера держаться Веры Засулич на суде буквально передает ситуацию женского молчания и глубокой депрессии, имеющую – в глазах сочувствующих свидетелей судебного процесса – веские причины: будучи с юных лет униженной и оскорбленной бесчеловечным порядком российской провинциальной жизни (именно на этом аргументе адвокат строит всю систему защиты террористки), восставшая против этого порядка ещё в ранней юности и очарованная Нечаевым, использовавшим риторику любви для вовлечения девушки в революционное движение, отбывшая два года ссылки, она выстрелила в человека (генерала Трепова) и внезапно поразилась (ретроактивно) своему собственному страстному решительному поступку. И, пораженная, замолчала. Причинно-следственная связь событий, приведших к этому депрессивному молчанию, на первый взгляд, кажется очевидной: сначала произошло крушение представлений юной девушки о социальном мире, а затем – крушение её представлений о самой себе. Её молчание на судебном процессе может показаться следствием этого шока и одновременно проявлением своего рода мазохистского наслаждения его последствиями: идентификация Засулич в качестве жертвы несправедливого социального порядка с жестом террористического убийства (она же стреляла в упор),[84 - Как известно, генерал-адъютант Ф.Ф. Трепов (1809 – 1889) после покушения Засулич выжил и вскоре вышел в отставку.]представляется настолько полной, что у неё не остаётся никаких других желаний кроме одного – бесконечно продолжать перформировать эту идентификационную позицию как жест жертвы. Жертвы без слов. Без движений. Как идеальный жест жертвы.

Женщина как жертва

Однако более внимательное рассмотрение ключевых сцен судебного процесса Засулич побуждает пересмотреть эту, исторически сложившуюся в исследовании русского терроризма перспективу анализа. Решающим в этом случае является вопрос: для кого Верой Засулич была поставлена сцена судебного разбирательства?

На первый взгляд, ответ представляется очевидным: для присяжных заседателей. Разве сцена суда не является примером наблюдения и свидетельства потрясенными присяжными заседателями драматического акта насилия, осуществляемого царской властью над молодой женщиной, чем-то напоминая наблюдение потрясенным ребенком первосцены родительского коитуса? На их структурное сходство указывают в частности такие детали этой сцены, как, во-первых, убедительно демонстрируемое страдание подсудимой Веры Засулич от государственного насилия царской власти в целом, а, во-вторых, её страдание от насильственных действий конкретных царских чиновников. Кроме того, сечение, порка субъекта революционного действия (студента Боголюбова) также представляется присяжным заседателям и сочувствующей публике явным произвольным насилием власти, осуществляемым над невинной жертвой и вызывающим возмущение.

Идея телесного наказания политических преступников в России стала очень популярной в период с декабря 1876 года по апрель 1877 года. А. Ф. Кони вспоминает, что еще при его вступлении в должность вице-директора департамента министерства юстиции министр юстиции граф Пален дал ему для ознакомления докладную записку, в которой предлагалось учредить особые специальные тюрьмы для политических преступников, где предполагалось подвергать мужчин в случаях дисциплинарных нарушений телесному наказанию до ста ударов. Это была первая попытка ввести телесное наказание для уже приговоренных политических преступников, по словам А. Ф. Кони, не за их преступления, а за дисциплинарные нарушения. Летом того же года статс-секретарь князь Д. А. Оболенский предоставил А. Ф. Кони документ, который, по его словам, «вылился у него из души», в котором рекомендовалось «подвергать политических преступников вместо уголовного взыскания телесному наказанию без различия пола». А. Ф. Кони пишет: «Эта мера должна была, по мнению автора, отрезвить молодежь и показать ей, что на нее смотрят как на сборище школьников, но не серьезных деятелей, а стыд, сопряженный с сечением, должен был удерживать многих от участия в пропаганде».[85 - Кони А. Ф. Воспоминания о деле Веры Засулич, с. 279.] Причем князь Оболенский, по позднейшему свидетельству Л. Н. Толстого, пошел еще дальше по пути предложений об уголовных реформах: для сокращения побегов важных преступников их, по его мнению, следовало бы ослеплять и тем самым отнимать у них физическую возможность побегов, что было бы «и дешево, и целесообразно». Всё чаще, по свидетельству Кони, в этот период стали заговаривать в судебных кругах о необходимости отнять у политических преступников право считать себя действительными преступниками, опасными для государства, а поставить их в положение провинившихся школьников, заслуживающих и школьных мер исправления: карцер и розги. А. Ф. Кони рассказывает о разговоре, имевшем место за обедом у члена Государственного совета К. К. Грота, где присутствовал и известный мастер политической интриги во времена царствования Александра II «хитрый и умный российский Полоний» князь Сергей Николаевич Урусов, председатель департамента законов и начальник II Отделения. Оболенский жаловался на ситуацию, сложившуюся на знаменитом процессе «50-ти»: «Ну вот, на что это похоже? Девчонке какой-то, обвиняемой в пропаганде, председатель говорит: “Признаете ли вы себя виновною? Что вы можете сказать по поводу этого свидетеля?” и т. д. А та рисуется и красуется!… Эх, думал я… разложил бы я тебя да всыпал бы тебе сто штук горячих, так ты бы иначе заговорила, матушка! Вся дурь прошла бы! Право! Поверьте, вышла бы из нее добрая мать семейства, хороший человек за себя замуж взял бы!

Все потупились и молчали… ”Извините меня, ваше сиятельство, князь Д. А., – прервал молчание Урусов, низко, по обыкновению, кланяясь, – извините меня! Я на сеченой не женюсь!”»[86 - Там же, с. 297.]

В результате определенная в качестве жертвы даже высшими чиновниками царского режима Вера Засулич была оправдана: ведь присяжные заседатели тоже ощутили себя «жертвами» царской власти.

Вера Засулич выиграла. Но она молчит. Почему?

Мужчина как жертва?

Что не учитывает, однако, такое прочтение сцены судебного разбирательства преступления Веры Засулич – это институциональную позицию правосудия, репрезентируемую действиями Анатолия Федоровича Кони (и впоследствии зафиксированную в тексте его Воспоминаний о деле Веры Засулич). Следуя точке зрения Кони, выраженной в его Воспоминаниях, дискурс беспристрастного правосудия не должен мыслить ситуацию преступления в терминах морального осуждения нелегитимного насилия и сочувствия невинной жертве. Он предназначен не для того, чтобы определять ситуацию насилия, апеллируя к символизму жертвы и фигуре женского тела: его задача – определить законное, адекватное степени нелегитимности преступного действия наказание за преступление, совершенное девиантным субъектом.

Исходя из этой позиции, строится юридическая карьера А. Ф. Кони в этот период его жизни. До процесса над Верой Засулич А. Ф. Кони имел репутацию молодого, блестяще образованного, честного и справедливого председателя окружного суда, в должность которого он как раз и заступил 13 июля 1877 года – то есть в тот самый день, когда по приказу генерал-адъютанта Трепова в доме предварительного заключения был высечен студент Боголюбов. Его преданность делу, справедливость и профессиональная безупречность граничат с подвигом: например, когда позже, уже после окончания известного и скандального «дела Засулич» А. Ф. Кони вел уголовное дело Юханцева и должен был произносить заключительное слово по этому делу в суде, ему по пути в зал судебного заседания передали записку из дому о том, что его отец умирает, А. Ф. Кони тем не менее не отменил своего заключительного слова. «Для меня не могло быть колебаний, – напишет он позже. – Дело, шедшее несколько дней, потребовавшее напряжения сил присяжных, суда и всех участников, подходило к концу. Отсрочка заключительного слова была нравственно невозможна. Но я остановился на минуту, чтобы овладеть собою, и, вероятно, изменился в лице, потому что Набоков с вежливой тревогой спросил меня, что со мною. Я молча подал ему записку и открыл заседание. Когда я кончил двухчасовое заключение, поставив в нем все на свое место, и отпустил присяжных совещаться, Набоков был неузнаваем. Он крепко сжал мою руку и сказал мне, что, слышав в свое время резюме лучших председателей за границей, он не предполагал, что можно дойти до такого совершенства, которое я проявил, по его мнению, несмотря на тяжкие мысли, которые должны были меня осаждать…».[87 - Там же, с. 411.] Поэтому в акте судебного разбирательства по делу Засулич и в предшествующих ему событиях А. Ф. Кони стремится представлять и представляет не себя как личность, но фигуру Закона, или в психоаналитических терминах, – фигуру Отца. Заметим, что на протяжении всей драмы попытки убийства и последующего судебного разбирательства апелляции всех вовлеченных в событие обращены к главному Отцу – царю. Именно он (а отнюдь не присяжные заседатели, конечно) подразумевается как главная фигура в этой драме, которая и призвана разрешить всю эту ситуацию. Это, действительно, отец загадочный, мистический, непредсказуемый.

Его уполномоченным представителем в конкретном случае судебного разбирательства и является А. Ф. Кони. Он активно действует в этой ситуации и затем активно описывает ее в тексте Воспоминаний. «Этот документ был передан мною в Академию наук для опубликования через 50 лет после моей смерти. Но шаги истории в дни моей старости стали поспешнее, чем можно было это предвидеть, и в лихорадочном стремлении сломать старое ее деятели, быть может, скорее, чем я мог предполагать, будут нуждаться в справках о прошлом ради знакомства с опытом или ради понятной любознательности. Вот почему я не считаю себя вправе поддаваться желанию кое-что смягчить, кое из чего сделать в ней же выводы. Я не меняю ни одного слова, написанного 45 лет назад, а беседы, встречи и отношения с некоторыми из названных мною лиц описываю в послесловии и надеюсь, что читатель сделает из него напрашивающийся сам собою вывод».[88 - Там же, с. 278.] Боясь ошибиться или повредить своей репутации, он тем более тщательно вникает в обстоятельства происходящего.

Присяжные заседатели не являются случайными свидетелями судебного процесса как тайного и непонятного ритуала: этот ритуал с самого начала поставлен для их глаз. В том числе действиями председателя окружного суда А. Ф. Кони. С этой точки зрения, истинным организатором интриги судебного разбирательства является А. Ф. Кони. Его активное стремление к истине и правосудию обнаруживает, как настойчиво он стремится впечатлить, увлечь и, можно сказать, соблазнить важного свидетеля процесса – присяжных заседателей. Впечатлить и соблазнить проявлением фаллических, «отцовских» качеств, таких как способность репрезентировать порядок, закон, устанавливать рациональную связь причин и следствий, действительную последовательность событий. В конце концов, соблазнить и очаровать их своим образом главной репрезентативной фигуры этого процесса: во-первых, А. Ф. Кони столь популярен, безукоризнен, образован и благороден, что никакая женская фигура в принципе не может конкурировать с ним, как с фигурой соблазна; а, во-вторых, за его фигурой «законного», «правоохранительного» отца скрывается другая, самая значимая фаллическая фигура русской истории – «справедливый» отец-царь. Другим юридическим лицам на этой сцене правосудия просто не остается места (тем более – места для женского субъекта). Характерно, что позже, когда в связи с недовольством императора оправдательным приговором по делу Засулич у А. Ф. Кони начались служебные неприятности, недоброжелатели стали упрекать Кони в том, что главным мотивом его активности на суде было «желание прославиться и тяга к дешевой популярности».

Но что же стремится продемонстрировать и доказать своими действиями А. Ф. Кони? Возможно, ключом к пониманию его позиции является его отчетливо выраженное нежелание коммуницировать с Верой Засулич? Её внешний вид и манера держаться на суде вызывают у него чувство недоумения и раздражения (ведь она не реагирует и на него тоже!), её фотографические карточки, передающиеся из рук в руки, также кажутся ему возмутительными: на них нет ничего достойного внимания, кроме бледного, изможденного, невыразительного и отсутствующего лица. Нет женской фигуры и образа женственности: есть только фон от нее. Полное женское отсутствие.

Перед лицом этого вопиющего отсутствия мужчина/председатель суда просто не знает, как себя вести. Строить обычные покровительственные, сочувствующие и снисходительные, или, напротив, наказательные, осуждающие стратегии в отношении женского субъекта – так, как обычно строится мужской (традиционный) дискурс в отношении к женщине? Или пытаться выстраивать стратегии эротического соблазна и установления отношений интимности с ней (так уже поступал когда-то Нечаев по отношению все к той же молчаливой Вере Засулич, и такой же тип коммуникации по отношению к революционеркам выстраивал знаменитый руководитель охранного отделения Сергей Зубатов, формируя тем самым достаточно успешную систему женского провокаторства в русском революционном движении)?… А. Ф. Кони не знает и, главное, не чувствует, в каком направлении искать ответы на эти вопросы: ничто в поведении этой странной, как бы отсутствующей женщины Веры Засулич не дает ему подсказки, как же ему себя с ней вести. Чего она хочет, в конце концов? И с какой целью она решила совершить это убийство? Ведь не бывает же убийства «просто так». Должны же быть причины и какие-то рациональные объяснения. И, в конце концов, ведь убийство – это уголовное преступление, а политическое действие – это нечто совершенно другое, предполагающее жест сублимации. Поэтому А. Ф. Кони тщательно обосновывает в своём тексте отличие уголовного преступления от политического.

А, может быть, причина, проясняющая тайну избыточности активности А. Ф. Кони в ходе процесса Засулич, – это всего лишь его скрываемое чувство беспомощности и импотентности в качестве фигуры правосудия перед женским молчаливым отсутствием как страстью? Не указывает ли упорно проявляемое А. Ф. Кони нежелание вступить в какой бы то ни было личный контакт с Верой Засулич на его предчувствие своего неизбежного поражения перед лицом женской страсти?… Не указывает ли прочтенная таким образом сцена судебного разбирательства и активной деятельности А. Ф. Кони на следующее: когда мужской субъект представляет драматическую сцену допроса и суда над женщиной, страдающей под гнетом царской власти, он осуществляет это с целью не позволить зафиксировать инстанции постороннего, третьего взгляда (присяжных заседателей, например) импотентность мужского правосудия, стремящегося продемонстрировать способность исполнить свою функцию в отношении женской страсти?


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
<< 1 2 3 4
На страницу:
4 из 4