– Садовника укусила гадюка, – сообщила Консуэло профессору Джонсу.
– Когда умрет, принеси его в лабораторию, – распорядился ученый, с трудом ворочая перекошенным после перенесенного удара ртом; ему пришла в голову идея сделать из индейца-садовника мумию индейца-садовника, подрезающего кусты; впоследствии он намеревался поставить это чучело в качестве украшения в саду.
Возраст и последствия кровоизлияния в мозг пробудили в нем художественные наклонности и образное мышление, он стал подумывать, чтобы организовать у себя в доме музей: тематическую экспозицию «Профессии» должны были представлять забальзамированные трупы людей, владевших этими самыми профессиями при жизни.
Впервые за свою молчаливую и безропотную жизнь Консуэло осмелилась ослушаться приказа и поступить так, как сама считала нужным. Призвав на помощь кухарку, она перетащила индейца в свою комнату, находившуюся в сарае на заднем дворе, и уложила на тюфяк. Она была полна решимости спасти его, во-первых, потому, что ей было бы жалко видеть старого знакомого в качестве садовой скульптуры – неодушевленного украшения, созданного по капризу хозяина, явно выжившего из ума; а во-вторых, иногда она сама чувствовала какое-то необъяснимое беспокойство, наблюдая за тем, как эти большие смуглые сильные руки ласково и деликатно касаются растений, гладят их и приводят в порядок. Она промыла ранку водой с мылом, взяла на кухне нож для разделывания кур и сделала в месте укуса два довольно глубоких надреза. После этого она долго отсасывала зараженную ядом кровь, то и дело сплевывая ее в специально подставленную миску; чтобы не отравиться самой, она после каждого плевка прополаскивала рот уксусом. Потом она обернула пострадавшего вымоченными в скипидаре простынями, промыла ему желудок настоем целебных трав, залепила ранку собранной по углам паутиной и разрешила кухарке зажечь свечи у статуй святых, хотя сама не слишком верила в эффективность этого ненаучного метода лечения. Когда укушенный садовник стал мочиться кровью, Консуэло пробралась в кабинет профессора и принесла оттуда «сандаловое солнце» – незаменимое средство при всех воспалениях мочевого пузыря и мочеиспускательного канала; увы, несмотря на все ее старания, нога садовника стала гнить прямо у нее на глазах, а у него самого началась агония. Все страдания индеец переносил мужественно и с достоинством, ни разу не застонав и не пожаловавшись на боль; он даже не позволил себе хотя бы на миг потерять сознание. В какой-то момент Консуэло заметила, что мужчина усилием воли заставляет себя забыть о приближении смерти и более чем благосклонно принимает ее заботы, выражающиеся прежде всего в прикосновениях и растираниях его тела. Его энтузиазм по поводу ласковых касаний рук Консуэло выразился весьма недвусмысленным образом, и та – уже зрелая, но все еще не удосужившаяся потерять девственность – не смогла ответить умирающему мужчине отказом. Когда он слабеющей ладонью взял ее за руку и умоляюще посмотрел в глаза, она поняла, что настал тот миг, когда ей следует на деле подтвердить, что ее не зря нарекли таким именем[6 - Имя Консуэло (исп. consuelo) означает «утешение».]: ей выпал жребий утешить умирающего в его последние минуты. Кроме того, она вдруг подумала, что за тридцать с лишним лет жизни ей так и не довелось познать любовного наслаждения; впрочем, следовало признать, что особо настойчиво она его и не искала, пребывая в полной уверенности, что это занятие не для простых смертных, а развлекаются таким образом, пожалуй, лишь герои фильмов. В общем, она решила подарить себе это удовольствие и откровенно предложила себя умирающему, рассчитывая, что такая благосклонность с ее стороны поможет ему перейти в лучший мир если не довольным, то по крайней мере удовлетворенным.
Я так хорошо знала мать, что без труда могу представить себе в подробностях, как именно произошла эта любовная история, хотя сама мама никогда не посвящала меня в детали. Нет, она не была чрезмерно стыдливой и обычно отвечала на все мои вопросы предельно откровенно, но как только речь заходила о том индейце, она мгновенно замолкала и погружалась в воспоминания – по всей видимости, едва ли не самые приятные во всей ее жизни. Она сняла хлопчатобумажный халат, нижнюю юбку и льняное белье, затем распустила волосы, заплетенные в косу и уложенные, по неизменному требованию хозяина, на затылке. Эти волосы – пожалуй, главный атрибут ее красоты – рассыпались по плечам, прикрывая, пусть частично, ее наготу. Она аккуратно села на умирающего, стараясь делать все так, чтобы не увеличивать его страдания. Она не слишком хорошо представляла себе, что именно ей нужно делать, по той простой причине, что в данном случае у нее не было никакого опыта. Впрочем, все то, о чем она не знала, было подсказано ей природой, инстинктом и добрыми намерениями. Под смуглой кожей мужчины заиграли напрягшиеся мускулы, и она почувствовал себя так, будто скачет на каком-то огромном и сильном животном. Неразборчиво проговаривая только что придуманные и еще до конца не понятые ею самой слова, вытирая простыней выступивший по всему телу пот, она соскользнула по его телу именно туда, куда было нужно, и стала двигаться ласково и осторожно, как любящая жена, привыкшая заниматься любовью с пожилым мужем. Затем он опрокинул ее на спину и крепко обнял – обнял со всем жаром неминуемо приближающейся смерти; в этот краткий миг их счастья вспышка света, родившаяся между их телами, казалось, разорвала в клочья все тени в самых дальних углах комнаты. Там я и была зачата – там, на смертном одре моего отца.
Тем не менее садовник не умер, к немалому удивлению и даже разочарованию профессора Джонса и ученых-французов из серпентария, которые рассчитывали заполучить труп индейца для своих исследований. Вопреки всякой научной логике он начал выздоравливать, у него упала температура, нормализовалось дыхание и наконец появился аппетит. Консуэло понимала ситуацию так: сама того не сознавая, она нашла чрезвычайно эффективное противоядие от последствий змеиных укусов. Стремясь подтвердить свою догадку, она с нежностью и готовностью отдавалась садовнику всякий раз, когда он того желал. В итоге в один прекрасный день пациент сумел самостоятельно встать на ноги. Прошло совсем немного времени, и он ушел. Она не пыталась удержать его; они постояли, взявшись за руки, минуту-другую, чуть печально поцеловались, а затем она сняла с шеи уже порядком поистершийся шнурок с висевшим на нем золотым самородком: свое единственное сокровище она отдала своему единственному возлюбленному – на память о безумной скачке во весь опор. Он ушел – благодарный и почти выздоровевший. Мама говорила, что он уходил, улыбаясь.
Консуэло не позволила себе дать волю чувствам. Она продолжала работать так, словно ничего не произошло; о том, каким образом ей удалось спасти того, кого уже записали в покойники, она не стала рассказывать никому – даже тогда, когда у нее начались приступы тошноты, головокружения, когда стали слабеть и подкашиваться ноги, когда перед глазами то и дело начинали плясать, затуманивая взгляд, разноцветные круги. Она продолжала молчать и тогда, когда у нее стал расти живот. Со временем даже профессор Джонс обратил внимание на изменение ее фигуры и прописал ей слабительное, пребывая в полной уверенности, что вздутие живота у служанки является следствием каких-то нарушений в работе пищеварительного тракта. Консуэло продолжала хранить молчание и тогда, когда подошел назначенный природой срок произвести на свет младенца. Двенадцать часов она терпела страшную боль, продолжая работать, и лишь когда терпеть эти муки стало уже невозможно, закрылась в своей комнате, готовая не просто родить ребенка, а прожить, прочувствовать все эти мгновения как самые важные в своей жизни. Она причесалась, заплела волосы в тугую косу и подвязала ее новой лентой, затем разделась, вымылась с головы до ног, положила на пол чистую простыню и села над ней на корточки – так, как она видела в книге, описывающей традиции и уклад жизни эскимосов. Вся в поту, зажав во рту скомканную тряпку, чтобы заглушить стоны, она тужилась изо всех сил, стремясь произвести на свет это крохотное создание, так упорно цеплявшееся за нее. Она была уже немолода, и роды шли трудно; к счастью, тяжелая работа: мытье полов на четвереньках, перетаскивание тяжестей вверх-вниз по лестнице и ежедневная многочасовая, порой до полуночи, стирка – все это наполнило мышцы Консуэло редкой для женщины силой. Именно они, эти мускулы, выполнив предписанную им природой работу, и помогли ей родить ребенка. Сначала она увидела, как из ее тела показались две крохотные ножки; они чуть заметно шевельнулись, словно в нерешительности собираясь сделать первые шаги на долгом и трудном жизненном пути. Консуэло глубоко вдохнула и, в последний раз застонав, почувствовала, как в глубине ее тела что-то оборвалось и между ее бедрами проскользнуло нечто большое и уже не совсем принадлежащее ей. Свершившееся потрясло мою мать до глубины души. Да, это была я, обмотанная синей пуповиной, которую она аккуратно сняла с моей шеи, чтобы помочь мне сделать первый вздох и начать самостоятельную жизнь. В этот миг дверь комнаты Консуэло распахнулась и на пороге появилась кухарка, которая заметила долгое отсутствие моей матери и, поняв, что происходит, бросилась к ней на помощь. Она появилась в комнате Консуэло, когда самое трудное было уже позади: я лежала на животе у матери, и между нами еще не была оборвана последняя физически ощутимая связь.
– Плохо дело – девчонка, – сказала нежданная повитуха, перевязав и обрезав пуповину.
– Она родилась ножками вперед – это к счастью, – не в силах говорить громко, одними губами, на которых играла счастливая улыбка, прошептала моя мать.
– Вроде бы здоровенькая. Силенок хоть отбавляй, вон как кричит. Если хочешь, я могу быть ее крестной матерью.
– Вообще-то, я не собиралась крестить ее, – ответила Консуэло, но, увидев, как вспыхнула от возмущения кухарка, решила ее не обижать. – А впрочем, почему бы нет? Немного святой воды – что в этом плохого? В конце концов, может, это пойдет ей на пользу. Я назову ее Евой, пусть это придаст ей настоящую жажду жизни.
– А какая у нее фамилия?
– Никакой, фамилия – это ерунда.
– Ничего подобного, у каждого человека есть фамилия. Только собаки могут жить с одним лишь именем.
– Ее отец принадлежал к племени, которое называет себя детьми луны. Что ж, пусть мою дочь будут звать Ева Луна. Дай мне ее подержать, я хочу почувствовать ее в своих руках, хочу убедиться, что она цела и здорова.
Консуэло даже не пыталась встать из лужи околоплодной жидкости, да и не смогла бы этого сделать: у нее не осталось сил и все кости в ее теле повисли, словно тряпичные; и все же, превозмогая боль и усталость, она взяла меня на руки и стала внимательно осматривать со всех сторон. Она со страхом искала на моем теле какую-нибудь отметину, какой-то болезненный знак того, что вместе с семенем отца мне передалась частица змеиного яда. Не обнаружив никаких внешних отклонений, она облегченно вздохнула.
У меня не раздвоенный язык, и на мне нет змеиной чешуи, по крайней мере снаружи. По мере того как я росла, становилось понятно, что несколько необычные обстоятельства моего зачатия дали скорее положительный эффект: получив частичку змеиного яда в свою кровь, я обрела на редкость крепкое здоровье, а также дерзость и упрямство, которые стали проявляться в моем характере с самого раннего детства и благодаря которым я все же сумела переломить судьбу и выбраться из жизни, полной унижений, казалось бы уготованной мне от рождения. Сильная кровь досталась мне, по всей видимости, в наследство от отца. Только очень сильный человек мог в течение стольких дней сопротивляться попавшему в организм смертельному яду и по ходу дела еще доставлять удовольствие ухаживавшей за ним женщине. Всем остальным в своей жизни я обязана матери. В четыре года я подхватила какую-то заразную болезнь – одну из тех, после которых все тело остается покрыто похожими на кратеры язвами. Мама спасла меня от неминуемого уродства, связав мне руки, чтобы я не чесалась. Она изо дня в день смазывала все мое тело бараньим жиром и не выпускала из темной комнаты на солнечный свет почти полгода – ровным счетом сто восемьдесят дней. Не привыкшая терять время даром, она воспользовалась моим заключением, чтобы вывести мне мелких глистов тыквенным отваром, а здоровенного солитера – корнем папоротника. Болезнь отступила, и с тех пор я росла веселой и здоровой. На коже у меня не осталось никаких шрамов, нет на мне ни пятен, ни болячек и по сей день, если не считать следов нескольких погашенных о меня сигар. Надеюсь и до старости дожить без единой морщины, потому что благотворное воздействие бараньего жира сказывается на коже в течение многих лет.
Моя мать была человеком молчаливым, она могла слиться с узором на ковре, ее можно было не заметить среди мебели, она старалась никогда и нигде не привлекать к себе внимания, скорее наоборот, осознанно или бессознательно она делала все, чтобы окружающие забыли о ее присутствии; тем не менее, оставшись наедине со мной в нашей комнате, она просто преображалась. Рассказывала мне о своем прошлом или начинала сочинять сказки. С первыми ее словами комната наполнялась волшебным светом, стены словно раздвигались и исчезали, уступая место потрясающим пейзажам, роскошным дворцам с несметными сокровищами и дальним странам – придуманным ею или же таким, о которых она читала в книгах хозяина; мама бросала к моим ногам все богатства Востока, доставала с неба луну, уменьшала меня до размеров муравья, чтобы я еще ребенком, практически не покидавшим своей комнаты, могла почувствовать все величие и бесконечность Вселенной; она дарила мне крылья, чтобы я могла обозреть землю с небес; она наделяла меня рыбьим хвостом и плавниками, чтобы я познала морские глубины. Стоило ей заговорить, и окружающий мир наполнялся множеством взявшихся словно ниоткуда людей; многие из них стали для меня такими привычными спутниками жизни, что я и сегодня, спустя много лет, могу вспомнить, как они были одеты, могу воспроизвести интонации их голосов. Мама сохранила в целости и сохранности все воспоминания о детстве, проведенном в затерянной среди джунглей миссии, не забыла ни одну из историй о том, что происходило с людьми и целыми народами в прошлом, и, уж конечно, прекрасно помнила то, что было украдкой прочитано ею в книгах хозяина. Свои сны, мечты и воспоминания она превращала в строительный материал, из которого день за днем возводила для меня мой собственный мир. Слова – они ничьи, за них платить не нужно, говорила она. Это было то немногое, что доставалось ей в жизни бесплатно. Пользуясь словами как своей собственностью, она без счету дарила их мне. Она сумела вложить мне в голову правильные представления об окружающей реальности: на самом деле реальность гораздо богаче, чем мы ее себе представляем, она не только то, что лежит на поверхности, что можно воспринять обычными органами чувств. У нашего мира есть еще одно – магическое – измерение, а раз так, то, если тебе хочется, ты имеешь полное право приукрасить какую-то часть этого мира, что-то в нем изменить или преувеличить, – в общем, делай что хочешь, лишь бы долгий поход по жизненному пути не был скучным. Придуманные мамой и созванные ею со всех концов воображаемого мира в ее сказки персонажи остались для меня единственными яркими и хорошо сохранившимися воспоминаниями о первых годах жизни. Все остальное стерлось, словно покрытое дымкой: в моей памяти перемешались служанки и горничные, ученый старик, восседающий на выписанном из Англии кресле с велосипедными колесами, и бесконечная череда сменяющих друг друга пациентов и трупов, которых вне зависимости от принадлежности к царству мертвых или живых доктор продолжал принимать, несмотря на обрушившуюся на него болезнь. Детей профессор Джонс не то чтобы не любил, они просто отвлекали его, не позволяя сосредоточиться на размышлениях и экспериментах. Впрочем, к тому времени, когда я научилась ходить, он уже потерял былую наблюдательность и остроту мысли и потому, натыкаясь на меня где-нибудь в коридоре или гостиной, не выражал по этому поводу никакого неудовольствия. По всей видимости, он зачастую просто не замечал меня. Я его немного побаивалась и никак не могла понять: профессор ли делает забальзамированные мумии, или же он сам – их порождение. Мне казалось, что и полуживой старик, и отжившие свое, но упорно сохраняемые в презентабельном виде мумии сделаны из одного и того же куска пергамента; и все же присутствие старика в доме не омрачало мою жизнь и не слишком ограничивало мою свободу. В конце концов, мы существовали в разных пространствах: моей территорией были внутренние дворики, кухня, кладовые, комнаты прислуги и сад; когда же мне приходилось сопровождать маму в парадную часть дома, я старалась производить как можно меньше шума и по возможности не мозолить глаза профессору. Полагаю, по большей части он просто принимал меня за продолжение тени моей матери. Каждое помещение в этом огромном доме пахло по-своему, и я бы, наверное, смогла сориентироваться в особняке по запаху даже в полной темноте или с закрытыми глазами; запахи еды, одежды, угля, лекарств, книг и сырости – все это смешивалось с миром персонажей маминых сказок, делая мое детство насыщенным и разнообразным.
Меня воспитывали в соответствии с теорией, согласно которой досуг и отдых являются причиной того, что человек начинает предаваться всем возможным порокам: эту идею маме внушили в монастыре Сестер Милосердия, а дальнейшее подкрепление она нашла у доктора, установившего в доме деспотическую дисциплину. Игрушек в обычном понимании этого слова у меня не было. На самом же деле все, что окружало меня в этом доме, я использовала для игр по своему усмотрению. Свободного времени в течение дня у меня тоже не было, сидеть сложа руки хотя бы какое-то время считалось у нас в доме постыдным. Я вместе с мамой драила дощатые полы, развешивала выстиранное белье на просушку, собирала в огороде зелень и овощи, а в час сиесты пыталась шить и вышивать. При этом я не помню, чтобы все эти заботы казались мне чем-то утомительным и уж тем более невыносимым. Для меня это было вроде игры в кукольный домик, с той лишь разницей, что дом у меня был большой и самый настоящий, а не игрушечный. Мрачноватые научные эксперименты меня также не слишком беспокоили: мама сумела втолковать мне, что битье пациента дубиной по голове и выставление человека на съедение комарам (к счастью, все это бывало не так уж и часто) являются не свидетельствами жестокости и безумия хозяина, а, напротив, представляют собой новейшие, особо эффективные методы лечения, разработанные на основе последних строго научных исследований. С мумиями она обращалась спокойно, уверенно и даже как-то заботливо и приветливо, словно те приходились ей кем-то вроде дальних родственников, неожиданно нагрянувших в гости; таким отношением к забальзамированным трупам мама на корню пресекла все мои невольные попытки находить в необычном соседстве нечто страшное; кроме того, она постоянно следила, чтобы другие слуги и рабочие не пугали меня и не вели при мне разговоров на похоронно-загробные темы. Наверняка она следила и за тем, чтобы я держалась подальше от лаборатории… если вспомнить, то я действительно практически и не видела эти несчастные мумии: я просто знала, что они находятся где-то там, по ту сторону двери. Понимаешь, Ева, они ведь такие хрупкие и беззащитные, ты лучше не входи в ту комнату, а то заденешь что-нибудь, пусть даже случайно, и профессор страшно разозлится, говорила она мне. Чтобы еще больше успокоить меня, она придумала каждой мумии имя и со временем превратила всех их в сказочные персонажи, населявшие наш с нею мир. Они были для меня кем-то вроде домовых или волшебников.
На улицу мы с мамой выходили не часто. Один из таких редких выходов мне запомнился особенно хорошо: вся прислуга, работавшая в особняке, решила принять участие в организованной епископом процессии и коллективной молитве о ниспослании дождя. В тот день молиться и участвовать в процессии были готовы даже атеисты, это было не столько религиозным действием, сколько общественно значимым событием, объединившим весь народ. К тому времени, как говорят, страшная засуха продолжалась уже три года, ни единой капли дождя не упало с неба на пересохшую, растрескавшуюся землю. Гибли растения, умирали, уткнувшись мордами в сухую пыль, животные, по всем дорогам, ведущим из равнинной части страны к побережью, брели люди, готовые продать себя в рабство в обмен на воду. Перед лицом катастрофы общенационального масштаба епископ постановил вынести из собора статую Иисуса Назарянина и обойти с ней город, вознося к Небесам молитву о смягчении ниспосланной стране кары; это была последняя надежда, и в процессии приняли участие бедные и богатые, молодые и старые, верующие и атеисты. Варвары! Дикари! Невежественные индейцы, дремучие негры! – в ярости восклицал профессор Джонс, узнав, куда мы собираемся; впрочем, даже его авторитета не хватило, чтобы воспрепятствовать прислуге участвовать в общей процессии. Огромная толпа людей в самых лучших своих одеждах двинулась вслед за статуей Назарянина от соборной площади по главному проспекту города; против ожидания мероприятие завершилось гораздо быстрее намеченного: не успела колонна дойти до здания, где размещался офис водопроводной компании, ответственной за снабжение населения питьевой водой, как небеса разверзлись и на город обрушился ливень невиданной силы. Не прошло и двух суток, как город был затоплен и превратился в подобие озера; никакая канализация, никакие сточные канавы не могли справиться с такими потоками воды; под водой скрылись дороги, дома подтапливались один за другим; за городом вышедшие из берегов реки сносили крестьянские хижины и даже усадьбы, а в одном прибрежном поселке с неба на землю вместе с дождем обрушились тысячи морских рыб. Чудо, это же чудо! – не переставая восклицал епископ. Наш многоголосый хор вторил ему. Ну конечно, мы, в отличие от профессора Джонса, не знали, что процессия была назначена на тот день, когда метеорологическая служба твердо пообещала тайфуны и проливные дожди над всем Карибским регионом. Полупарализованный профессор тщетно взывал к нашему разуму из своей инвалидной коляски. Безграмотные невежды! Неучи! Рабы суеверий! – уже по инерции продолжал повторять почтенный доктор. Свершившееся чудо сделало то, чего не могли добиться ни братья-миссионеры, ни сестры-монахини: моя мать приняла Бога, почувствовала свою близость с Ним; случившееся помогло ей образно представить Его сидящим на небесном троне и негромко, чуть снисходительно посмеивающимся над человечеством. Она поняла, что на самом деле Бог очень отличается от того кроткого и даже робкого дедушки, которым Его обычно изображают в религиозных книгах. Продемонстрировав людям, что у Него есть чувство юмора, Бог заодно дал им понять: пытаться наперед предугадать, что Он задумал, высчитать каким-то образом, что входит в Его планы, – занятие бессмысленное и бесполезное. Всякий раз, вспоминая тот пролившийся на нас чудесным образом ливень, мы просто умирали от смеха.
Мой мир был ограничен решеткой вокруг сада. Там, внутри, время текло по своим, порой весьма капризным законам; за полчаса я могла совершить с полдюжины кругосветных путешествий, обойдя вокруг моего собственного земного шара; в то же время отблеск лунного света на плитах внутреннего дворика мог дать мне пищу для размышлений на целую неделю. Свет и темнота – вот что определяло основные перемены в природе вещей моего мира; книги, тихие и неподвижные в течение дня, с наступлением ночи оживали и открывались, их герои сходили со страниц, бродили по комнатам и проживали жизнь, полную приключений; мумии, такие жалкие, беспомощные и робкие в часы, когда солнце наполняло дом ярким светом, с наступлением сумерек обретали силу и прочность камня, а в ночной темноте еще и превращались в настоящих великанов. В том мире пространство растягивалось и сжималось по моей прихоти; крохотный чулан под лестницей мог вместить в себя целую Солнечную систему, а огромное небо, если смотреть на него из слухового окна на чердаке, съеживалось до размеров бледного кружочка. Одного моего слова было достаточно, чтобы преобразить внешний мир до неузнаваемости.
Так я и росла в доме у подножия холма – свободная и уверенная в себе. Я практически не общалась с другими детьми, да и с посторонними взрослыми не часто встречалась: гости в доме почти не бывали, если не считать одного человека, неизменно одетого в черный костюм и черную же шляпу. Это был протестантский проповедник, приносивший с собой Библию, с помощью которой ему удалось изрядно подпортить профессору Джонсу последние годы жизни. Этого человека я боялась куда больше, чем хозяина.
Глава вторая
За восемь лет до моего рождения, в тот самый день, когда в своей постели тихо, как скромный, незаметный и безвредный старичок, ушел из жизни Благодетель нашего Отечества, в одной деревушке на севере Австрии появился на свет мальчик, которого назвали Рольфом. Он был младшим сыном Лукаса Карле?, школьного учителя, наводившего ужас на своих учеников. В те времена телесные наказания представляли собой неотъемлемую часть образовательного процесса: мол, без розги и учеба не учеба. Эта народная мудрость, ставшая краеугольным камнем педагогической теории, настолько крепко засела в мозгах у людей, что никому из здравомыслящих родителей и в голову бы не пришло оспаривать целесообразность подобных воспитательных мер. Тем не менее, когда учитель Карле сломал пальцы одному мальчику, дирекция школы запретила ему использовать для наказания нерадивых учеников тяжелую линейку: всем было ясно, что буквально с первого удара Карле впадал в экстаз и продолжал колотить, уже не отдавая себе отчета в своих действиях и их возможных последствиях. Желая отомстить учителю, школьники изводили его старшего сына Йохена: если им удавалось поймать его где-нибудь в укромном месте, то на него обрушивался целый град ударов и пинков. Так он и рос, привычно убегая от сверстников, при первой возможности отрекаясь от своей фамилии, – тихий и незаметный, как стелющаяся по земле былинка.
Дома у Лукаса Карле царил такой же страх, как и на его уроках в школе. С женой его связывали лишь узы сожительства: о любви в этом браке не могло быть и речи. Самое любовь он считал понятием, применимым в разговорах о музыке или литературе, но не имеющим никакого отношения к повседневной жизни. Они поженились почти сразу же после знакомства; узнать друг друга получше у жениха и невесты не было времени. Молодая жена возненавидела мужа после первой же брачной ночи. Для самого Лукаса Карле супруга была существом низшего порядка, тварью, стоящей куда ближе к животным, чем к единственному разумному существу в этом мире – мужчине. Теоретически он должен был бы испытывать к этой женщине смешанное чувство презрения и сострадания, но на практике все вышло иначе: жена бесила его и выводила из себя одним своим присутствием. Он появился в этой деревне когда-то давно, измученный долгой дорогой. Первая мировая война лишила его не только родины, но и всяких средств к существованию. В кармане у него лежал диплом учителя и деньги – сумма, на которую можно было прожить примерно неделю. Первым делом он нашел себе работу, а вторым – жену. В своем выборе он опирался на два довода: во-первых, ему понравилось выражение страха, которое он вскоре после знакомства стал замечать в глазах жены, а во-вторых, он оценил по достоинству ее широкие бедра. Он был уверен, что такая особенность фигуры – необходимое условие, чтобы зачать, выносить и родить ему наследников (непременно мужского пола), а также выполнять всю самую тяжелую работу по дому. Также на его решение повлияли два гектара земли, полдюжины голов скота и скромная рента, которую девушка унаследовала от отца. Все это перешло после свадьбы в собственность мужа – полноправного распорядителя всего имущества супругов.
Лукасу Карле нравились женские туфли на высоких каблуках, в особенности из красной лакированной кожи. Наезжая время от времени в ближайший город, он всякий раз снимал проститутку и платил ей за то, чтобы она ходила перед ним по комнате голой, но обязательно в красных, страшно неудобных из-за высоких каблуков туфлях. Сам он в это время восседал на стуле, полностью одетый, включая пальто и шляпу. Напуская на себя серьезный вид, он на самом деле испытывал неописуемый восторг от возможности созерцать это восхитительное зрелище: женские ягодицы – как можно более пышные, белые, с ямочками, – которые перекатываются из стороны в сторону при каждом шаге. Разумеется, ни с одной из этих женщин он не спал и даже не прикасался к ним – строгое соблюдение правил гигиены было его идеей фикс. В средствах он был сильно ограничен и поэтому не мог позволить себе это развлечение так часто, как ему бы хотелось. Хорошенько подумав, он купил французские туфли ярко-красного цвета и спрятал коробку в самом дальнем углу платяного шкафа. С тех пор он время от времени запирал детей в другой комнате, заводил патефон на полную громкость и звал жену. Та уже успела научиться предугадывать изменения в настроениях мужа и понимала, что настал час жертвоприношения, еще до того, как Лукас сам осознавал, что с ним происходит. От ужаса ее бросало в дрожь, посуда выскальзывала из рук и с грохотом разбивалась об пол.
Карле не выносил никакого шума в доме, поскольку, по его мнению, достаточно шума он терпел в школе. Его дети научились не смеяться и не плакать в присутствии отца. По дому они передвигались совершенно беззвучно, словно тени, и говорили только шепотом. В своем старании быть незаметными они приобрели такую сноровку, что матери порой казалось, будто она может видеть прямо сквозь них. С затаенным ужасом в душе она вновь и вновь задумывалась о том, не станут ли они со временем на самом деле прозрачными, словно призраки. Господин учитель пребывал в уверенности, что законы генетики сыграли с ним злую шутку. Дети совершенно ему не удались. Йохен был медлительный, неловкий и неуклюжий, учился посредственно, часто засыпал прямо на уроках, писался в кровать и вообще никак не соответствовал тем надеждам, которые возлагал на него отец. О Катарине отец предпочитал вообще не упоминать и не вспоминать. Девочка была недоразвитой. Он был уверен лишь в одном: в его семье за много поколений таких выродков не было, следовательно, он мог не считать себя виноватым в том, что его дочь родилась неполноценной. Да и кто знает, его ли она вообще дочь. Он не дал бы руку на отсечение, чтобы поручиться за чью-либо верность, а уж тем более за верность собственной жены. К счастью, Катарина родилась неполноценной не только психически, но и физически. Врач сказал, что у нее в сердце какая-то дырочка и долго этот ребенок не проживет. Ну так оно и к лучшему.
Учитывая столь скромные успехи во всем, что касалось двоих старших детей, Лукас Карле не пришел в восторг, узнав, что его жена беременна в третий раз. Но когда на свет родился крупный розовый сероглазый мальчик с крепкими ручками и ножками, его отец почувствовал себя вознагражденным. Наконец-то у него появился наследник, о котором он всегда мечтал, достойный носить гордое имя Карле. Ребенка следовало немедленно оградить от дурного влияния матери. Ничто так легко и бесповоротно не губит хорошую мужскую наследственность, как женское сюсюканье. Не вздумай кутать его в шерстяную одежду, пусть закаляется; оставляй его надолго в темноте, пусть привыкает не бояться; не таскай его на руках, пусть кричит и плачет хоть до посинения – только легкие здоровее будут, – такие приказы отдавал Лукас своей супруге. Та при муже выполняла все его указания, но у него за спиной надевала на ребенка самую теплую одежду, кормила его как можно чаще, баюкала на руках и пела колыбельные. Такая жизнь – то в тепле, то в холоде, то со шлепками и оплеухами, то в безбрежной любви и баловстве, то с ночевками в темном шкафу, то с поцелуями в знак утешения – рано или поздно свела бы с ума кого угодно. И все же Рольфу Карле повезло. Его психика оказалась крепче, чем у сестры, и он сумел выдержать то, что могло бы погубить любого другого. Кроме того, и это оказалось еще важнее, через несколько лет после его рождения началась Вторая мировая война и отец записался в армию, избавив тем самым жену и детей от своего присутствия. Война оказалась самым счастливым временем в детстве Рольфа.
Пока в Южной Америке, в доме профессора Джонса, накапливались забальзамированные мумии, а укушенный ядовитой змеей мужчина отдавал свое семя женщине, которая родила девочку и назвала Евой, чтобы это имя помогло ей обрести волю к жизни, в Европе далеко не все шло привычным чередом. Из-за войны весь окружающий мир наполнился страхом и пришел в смятение. Когда девочка училась ходить, держась за подол маминой юбки, по другую сторону Атлантики, на лежащем в руинах континенте, подписывались мирные договоры. На этом берегу океана мало кто терял сон и покой из-за насилия, творившегося в такой дальней дали. Большинству хватало и того насилия, которое окружало их каждый день.
Подросший Рольф Карле был мальчиком наблюдательным, гордым и настойчивым, но при этом в нем стала проявляться и некоторая склонность к романтике, что приводило его самого в смущение, а в глазах других мальчишек было признаком слабости. В те времена, насквозь пронизанные войной, он вместе с другими ребятами играл в заброшенных окопах и сбитых самолетах, но в глубине души его гораздо больше трогали распустившиеся весной почки, летние цветы, золото осени и печальное белое покрывало, которое раскидывает над землей наступающая зима. В любое время года он при первой возможности уходил в лес, где подолгу гулял, собирая листья и насекомых, которых потом внимательно разглядывал под увеличительным стеклом. Страницу за страницей он вырывал из школьных тетрадей, чтобы писать на них стихи. Затем прятал листочки в дуплах деревьев или под придорожными камнями, втайне даже от самого себя надеясь, что кто-нибудь их рано или поздно найдет. Об этом он никогда никому не рассказывал.
Мальчику было десять лет, когда однажды его повели копать могилы. В тот день у него было отличное настроение: его старший брат Йохен сумел поймать в силки зайца, и теперь по всему дому распространялся бесподобный аромат тушеного мяса, вымоченного в уксусе и приправленного розмарином. Рольф уже почти забыл этот запах – так давно в их доме не готовили ничего мясного. Предвкушая удовольствие от ужина, он беспокойно ходил по дому, и лишь вколоченное с младенчества послушание не позволяло ему тайком приоткрыть крышку кастрюли и опустить ложку в соус. А еще в тот день мать пекла хлеб. Ему нравилось смотреть, как она стоит, наклонившись над столом и запустив руки по локоть в тесто. Казалось, все ее тело, когда она месила густую вязкую массу, двигается вслед за руками. Хорошенько вымесив тесто и дав ему подняться, мать раскатывала его и сворачивала в длинные колбаски, которые затем резала на равные куски: из них и выпекались маленькие круглые хлебцы. Раньше, в мирные времена, она оставляла немного теста в отдельной миске, добавляла в него молоко, яйца, корицу и пекла сладкие шарики. Это лакомство она складывала в большую жестяную банку и выдавала каждому из детей по одному шарику в день – до следующей недели, когда все повторялось заново. Но сейчас ей приходилось добавлять в муку отруби, и хлеб получался темный и кислый, вроде того, что пекут с древесной мукой.
То утро началось с шума и суматохи на улице – через деревню отряд за отрядом проходили оккупационные войска. Раздавались громкие голоса командиров, но никто из местных жителей особо не обеспокоился: свою меру страха, потерпев поражение в войне, они уже почти исчерпали, и теперь этого чувства у них едва ли хватило бы, чтобы всерьез озаботиться из-за какого-либо дурного предзнаменования. После заключения мира в деревне обосновались русские солдаты. Слухи об их жестокости бежали впереди наступающей Красной армии и предвещали настоящую кровавую баню. Они ведь хуже зверей, говорили люди, они вспарывают животы беременным женщинам и швыряют нерожденных младенцев голодным собакам. Всех стариков без разбору они закалывают штыками, а мужчинам вставляют в зад динамит и смотрят, как человека разрывает на куски. Эти исчадия ада разрушают и жгут дома, убивают, насилуют. Вопреки ожиданиям все пошло не так – гораздо более мирно и спокойно. Деревенский староста подыскал этому подходящее объяснение. С его слов выходило, что их деревне сказочно повезло: русские солдаты, пришедшие сюда, были с самых дальних окраин своей страны, наименее затронутых войной, и поэтому у них накопилось меньше злобы и ненависти, а желание отомстить побежденному противнику не было столь всепожирающим. В деревню вошел отряд с грузовиками и какой-то тяжелой техникой, которую везли огромные тягачи. Командовал солдатами молодой офицер с азиатскими чертами лица. Русские реквизировали продовольствие и прошлись по домам, собирая в свои вещмешки все ценные вещи, которые жители не успели хорошенько припрятать. Выбранные фактически наугад шестеро мужчин были обвинены в пособничестве немцам и расстреляны на месте. После этого русские разбили лагерь по соседству с деревней и на этом успокоились. В тот день в громкоговорители объявили, чтобы жители деревни собрались на центральной площади. Вслед за тем по домам прошлись солдаты, угрозы которых вполне убедительно подействовали на тех, кто сомневался: стоит ли выполнять это распоряжение. Мать поспешно надела на Катарину теплую жилетку и вышла из дому, боясь, что солдаты вполне могут забрать у них и тушеную зайчатину, и выпеченный на всю неделю хлеб. Вместе с тремя детьми – Йохеном, Катариной и Рольфом – она направилась на площадь. Их деревня за время войны пострадала меньше, чем многие другие. Полностью разрушено было только здание школы. В один воскресный вечер в него попала бомба, и обломки парт и грифельных досок разметало чуть не по всей деревне. Часть средневековой каменной мостовой на площади была разобрана: отряды сопротивления использовали булыжники для баррикад. Во власти победившего противника оказались часы со здания ратуши, церковный орган и вино последнего урожая – все то, что, собственно говоря, и представляло хоть какую-то ценность в деревне. Фасады домов никто давно не красил, и кое-где на них виднелись следы от пуль. Впрочем, все это не могло разрушить очарования, которое старинные здания обрели за долгие века своего существования.
Подгоняемые солдатами, жители деревни собрались на площади; советский комендант, в изношенной, потрепанной форме, рваных сапогах и с недельной бородой, прошелся вдоль подобия строя, образованного насмерть перепуганными людьми, внимательно рассматривая каждого в упор. Никто не смог выдержать этого взгляда: люди опускали глаза, вжимали голову в плечи и готовились к худшему; лишь Катарина бесстрашно встретила взгляд чужеземного офицера и, думая о чем-то своем, стала преспокойно ковырять в носу.
– Она что, слабоумная? – спросил офицер, показывая пальцем на девочку.
– Да, от рождения, – тихо ответила госпожа Карле.
– Тогда нет смысла тащить ее с собой. Оставьте ее здесь.
– Ее нельзя оставлять одну. Прошу вас, позвольте ей пойти с нами.
– Как хотите.
Так они простояли на площади под еще нежарким, к счастью, весенним солнцем два часа; отойти куда-нибудь в сторону было невозможно – со всех сторон было выставлено оцепление. Старики опирались на молодых и наиболее сильных, дети ложились спать прямо на землю, самых маленьких отцы держали на руках; наконец прозвучала команда строиться в колонну и отправляться в путь. Процессию возглавлял джип коменданта, а с флангов и тыла жителей конвоировали и подгоняли солдаты; в первой шеренге шли деревенский староста и директор школы – последние представители власти, чей авторитет еще хоть как-то признавался в хаосе обрушившегося на деревню кошмара. Люди шли молча и лишь иногда беспокойно оглядывались на крыши родных домов, возвышающиеся над холмами; каждый про себя задавался одним и тем же вопросом: куда ведут? Наконец всем стало ясно, что колонну конвоируют к лагерю для военнопленных. Сердца жителей деревни сжались.
Рольф отлично знал эту дорогу: не раз и не два уходил он вместе с Йохеном в эту сторону, чтобы ловить змей, ставить капканы на лис или же собирать хворост. Иногда братья доходили почти до самого лагеря; они прятались в тех местах, где можно было ближе всего подобраться к ограде из колючей проволоки. Что делалось в самом лагере, на расстоянии видно было плохо, и мальчишки лишь слышали вой сирен да время от времени ощущали какой-то неприятный запах. Когда ветер дул со стороны лагеря военнопленных, такой же запах ощущался даже в деревне; никто ни о чем не спрашивал, никто не заговаривал на эту тему: все делали вид, будто ничего не чувствуют. И вот теперь Рольф Карле, как и другие жители деревни, впервые оказался за тяжелыми металлическими воротами; мальчик тотчас же обратил внимание, насколько земля под ногами на территории концлагеря отличается от земли тех полей, которые его окружали: здесь, за оградой, не видно было ни единой травинки и почва казалась пересохшей и бесплодной, как в пустыне. Он очень удивился такой перемене в ландшафте, потому что все окрестные холмы давно уже были покрыты зеленым ковром свежей травы. Колонна прошла по длинной дорожке, пересекла несколько разделительных линий, отмеченных мотками колючей проволоки, миновала ряд наблюдательных вышек и пулеметных гнезд и наконец оказалась в большом квадратном дворе. С одной стороны его ограничивали мрачные бараки без окон, а с другой – возвышалось какое-то сооружение с несколькими дымовыми трубами. Чуть поодаль виднелись уборные и несколько виселиц. Весна, по всей видимости, не смогла проникнуть за ворота лагеря: здесь все было серо, словно подернуто густым туманом – туманом зимы, оставшейся тут навеки. Жители деревни подошли к баракам и инстинктивно сбились в плотную толпу; касаясь соседей локтями и плечами, они словно пытались поддержать друг друга в минуту этого зловещего напряжения; особенно сильно давила на психику стоявшая в лагере гробовая тишина. Даже небо и то казалось отсюда грязно-серым, словно покрытым слоем пепла. Послышалась команда офицера, и солдаты погнали деревенских жителей к главному зданию; их гнали, как стадо скота, поторапливая замешкавшихся уколами штыков и ударами прикладов. Вот тогда они их и увидели. Тех, которые были там. Они лежали грудами на полу один на другом. Их было много десятков: истерзанные, многие частично расчлененные – целые горы того, что отдаленно напоминало какие-то чудовищные бревна и жерди. Поначалу никто не поверил, что это действительно человеческие тела; увиденное показалось невольным зрителям грудой марионеток, выброшенных из какого-то зловещего кукольного театра; подталкиваемые со всех сторон прикладами, люди приблизились к распахнутым воротам барака и не только увидели в деталях эту кошмарную картину, но и почувствовали ударивший им в ноздри в полную силу уже знакомый запах. Это зрелище, тишина и чудовищный смрад навеки впечатались в память всех тех, кто оказался в тот день во дворе концлагеря. В оглушительной тишине каждый услышал, как бьется его собственное сердце. Никто не произнес ни слова, да и о чем в тот миг можно было говорить. Долго стояли они так – молча и неподвижно; наконец комендант взял лопату и протянул ее старосте. Солдаты раздали лопаты другим жителям деревни.
– Начинайте копать, – тихо, почти шепотом приказал русский офицер.
Катарину вместе с маленькими детьми отослали подальше: им велели сидеть у основания одной из виселиц, никуда не уходить и ждать, пока взрослые закончат работу. Рольф оказался рядом с Йохеном. Земля была твердая, и копать было тяжело, мелкие камешки и песок впивались в пальцы и попадали под ногти, но Рольф ни на миг не прервал работу; согнувшись и вжав голову в плечи, глядя себе под ноги из-под спадавших на лицо волос, он копал и копал, сгорая от стыда, который так никогда и не смог забыть, который преследовал его всю жизнь, как бесконечно повторяющийся кошмарный сон. Он ни разу не поднял голову и не посмотрел по сторонам. Он даже не слышал раздававшихся вокруг звуков – ни ударов лопат о камни, ни сбивчивого и хриплого дыхания усталых людей, ни плача и всхлипываний женщин.
К тому времени, когда могилы были выкопаны, наступила ночь. Рольф заметил, что на наблюдательных вышках зажглись прожекторы, и ночь мгновенно наполнилась ярким неживым светом. Русский офицер приказал работавшим выстроиться в колонну по двое и перенести трупы в могилы. Мальчик вытер натруженные руки о штаны, стер пот со лба и вместе с Йохеном шагнул вслед за взрослыми. Увидев это, их мать хрипло закричала, желая остановить сыновей, но оба уже вошли в барак вместе с остальными; когда настала их очередь, они наклонились над кучей трупов и подняли одно из мертвых тел, взяв его за запястья и лодыжки. Их ноша мало напоминала человеческое тело в привычном понимании: фактически это был скелет, обтянутый кожей, без одежды, наголо бритый, сухой и холодный, словно фарфоровая кукла. Будто связанные своей ношей, братья пошли в сторону вырытой на лагерном плацу могилы. Голова трупа была запрокинута, а сам он едва заметно раскачивался в их руках. Рольф обернулся, чтобы посмотреть на мать, и увидел ее согнувшейся пополам от приступа тошноты; он был бы рад как-нибудь успокоить и утешить ее, пусть хотя бы жестом, но его руки были заняты.
Работа по захоронению узников концлагеря закончилась далеко за полночь. Вырытые могилы были заполнены почти до самых краев, сверху их засыпали землей, но час возвращения домой еще не настал. Сначала солдаты заставили жителей деревни пройти по баракам, побывать в камере смертников, осмотреть печи крематория и прошагать под виселицами. Никто из тех, кому выпало хоронить пленников, не осмелился прочитать над могилами хотя бы краткую молитву. В глубине души каждый понимал, что с этого дня все они вместе и каждый в отдельности будут пытаться забыть увиденное, стараться подавить в душе пережитый ужас, вырвать его из своего сердца; все заранее согласились никогда не говорить о том, что им довелось пережить в этот день и что они видели в этом жутком месте. Каждый лелеял надежду, что время поможет стереть чудовищные воспоминания из памяти, и каждый ясно понимал, сколь тщетна эта надежда. Наконец они отправились в обратный путь; измученные духовно и физически, они шли медленно, едва передвигая ноги. Последним шел Рольф Карле, которому казалось, что он идет по дороге в строю скелетов, абсолютно одинаковых перед лицом отчаяния и смертной тоски.
Неделю спустя домой вернулся Лукас Карле, которого Рольф даже не узнал; впрочем, в этом не было ничего удивительного: когда отец уходил на фронт, его младший сын был еще слишком мал и не умел пользоваться разумом и памятью по своей воле. Кроме того, человек, который в тот вечер неожиданно ввалился в их кухню, совершенно не походил на того мужчину, чья фотография висела над камином. За годы отсутствия отца Рольф создал для себя его героический образ: в представлении мальчика отец носил красивую форму летчика, а на груди у него в несколько рядов сверкали полученные за воинскую доблесть награды; он был гордым и непременно носил сапоги, начищенные до такого блеска, что ребенок мог смотреться в них, как в зеркало. Так вот: этот образ не имел никакого отношения к человеку, внезапно ворвавшемуся в его жизнь; Рольф даже не поздоровался с незнакомцем, посчитав, что это какой-то нищий пришел просить подаяние. У человека на фотографии были роскошные ухоженные усы, а глаза – серые, как зимние тучи, – горели холодным, властным огнем. Тот же, кто вдруг вломился к ним на кухню, был одет в непомерно большие, подвязанные веревкой солдатские штаны и потертый, кое-где порванный френч; на шее у него был повязан грязный платок, а ноги обуты вовсе не в начищенные до зеркального блеска сапоги, а в какие-то самодельные опорки. Роста он был невысокого, плохо побрит, а его волосы, выстриженные клочьями, торчали на голове непослушным ежиком. Нет, этого человека Рольф отказывался узнавать. Но остальные члены семьи отреагировали на его появление именно так, как и полагается встретить вернувшегося с войны отца и мужа. Мать зажала рот обеими руками, Йохен вскочил из-за стола и, сделав непроизвольно шаг назад, опрокинул свой стул, а Катарина мгновенно сползла со стула и спряталась под стол, чего не делала уже долгое время: по всей видимости, страх пробудил в ней давние, уже почти забытые рефлексы.
Лукас Карле вернулся к родному очагу совсем не потому, что соскучился по жене и детям: по правде говоря, он никогда не был особенно привязан ни к родным, ни к этой деревне, как, впрочем, и ни к какому другому месту; в глубине души он считал себя вечным волком-одиночкой без роду без племени. Причина возвращения крылась в другом: его загнали домой усталость и голод, он решил, что лучше уж рискнуть попасться в лапы ненавистному победившему противнику, чем медленно умирать от голода, пробираясь неизвестно куда по полям и лесам. Ни о каком сопротивлении он уже и не думал. Дезертировав из своей части, он был вынужден днем прятаться где-нибудь в укромных местах, а передвигаться только по ночам. Он раздобыл себе документы какого-то погибшего солдата и намеревался выдавать себя за другого человека, сменив фамилию и имя и зачеркнув таким образом свое весьма неприглядное прошлое. Впрочем, спустя несколько дней и ночей, проведенных под открытым небом, он пришел к выводу, что на всем этом огромном, перепаханном войной континенте ему ровным счетом некуда податься. Воспоминания о деревне – о миленьких и опрятных домиках с огородами и виноградниками, о школе, где он проработал столько лет, – не очень-то его и радовали, возвращение домой не было пределом его мечтаний, но у него не оставалось выбора. За время войны он успел заработать несколько нашивок и даже кое-какие награды; все эти знаки отличия он получил вовсе не за героизм, а за охотно проявляемую им при любом удобном случае садистскую жестокость. Да, война сделала из него другого человека: у бывшего школьного учителя наконец появилась возможность понять себя по-настоящему, опустившись в самую глубину своей черной, похожей на коварное топкое болото души. Теперь он знал, на что действительно способен. И вот, после того как он познал грань между допустимым и запретным, после того как много раз переходил эту грань, переставшую быть для него преградой, ему предстояла жалкая участь – возвращаться в мир прошлого и, смирившись с личным поражением, вновь учить уму-разуму каких-то плохо воспитанных деревенских молокососов. Для себя он давно решил, что человек, а тем более настоящий мужчина создан для войны; вся история человечества свидетельствовала о том, что невозможно добиться прогресса без насилия. Терпите, стисните зубы и терпите; если страшно, то можно закрыть глаза, но идти нужно только вперед, в атаку, ведь мы же солдаты. Увиденные за время войны и даже выпавшие на его собственную долю страдания не смогли пробудить в нем ни малейшей тяги к мирной жизни, но, наоборот, еще больше укрепили его уверенность в том, что лишь кровь и порох могут выявить среди серой массы тех немногих, кто поведет уже тонущий корабль человечества в безопасную гавань; да, конечно, на этом пути придется избавить судно от лишнего балласта; в первую очередь надо расправиться со слабыми и с теми, от кого нет непосредственной пользы, и сделать это нужно без сожаления, в полном соответствии с непреложными законами природы.
– Ну что, в чем дело? Не рады меня видеть? – спросил он, закрывая за собой дверь.
За время отсутствия он не разучился наводить ужас на свою семью. Йохен попытался было что-то сказать, но слова застряли у него в горле, и ему удалось лишь издать какой-то нечленораздельный гортанный звук. При этом он подсознательно встал между отцом и младшим братом, словно желая защитить того от какой-то неведомой опасности. Госпожа Карле, действуя так же машинально, шагнула к сундуку, вынула из него большую белую скатерть и накрыла ею стол. Лишь позже она поняла, что сделала это, чтобы отец не увидел Катарину и хотя бы какое-то время не вспоминал о ее существовании. Одного взгляда хватило Лукасу Карле, чтобы вновь обрести власть над домом и подчинить себе всю семью. Жену он нашел столь же тупой, как и раньше, но, к своему удовлетворению, обнаружил, что в ее глазах застыл прежний неизбывный страх, а нижняя часть ее тела по-прежнему сохраняет соблазнительную форму и упругость. За то время, что его не было дома, Йохен успел превратиться в высокого парня, причем отца удивило не столько то, как сильно он вырос, сколько то, что сыну каким-то образом удалось избежать мобилизации или зачисления в отряды гитлерюгенда. Рольфа он практически не знал, но ему хватило буквально секунды, чтобы понять, что этого мальчишку воспитывали, пряча от жизни в складках мамашиной юбки. Им нужно было срочно заняться – для начала хотя бы добиться, чтобы он не выглядел изнеженным котенком, а походил на подрастающего мужчину. Ну что ж, этим он, пожалуй, и займется – из хлюпика вырастит мужчину.
– Йохен, быстро нагрей воды, мне надо помыться. Есть в доме что-нибудь пожрать? А ты, значит, Рольф… Подойди ко мне и пожми отцу руку. Эй, оглох, что ли? А ну, быстро сюда!
С того вечера жизнь Рольфа круто изменилась. Несмотря на все лишения военного времени, выпавшие на его долю, он вплоть до того дня практически не знал, что такое страх. Лукасу Карле мгновенно удалось научить сына бояться. Долгое время мальчик не мог спать спокойно, вплоть до того дня, пока его отца не нашли в лесу повешенным.