– Здорово! – сказал Максим.
Стишка выпрямился, горделиво посмотрел на флаг.
– Я сдогадался. Раз выходим на путь социализма, значит все должно быть в полной форме.
Выехали в поле. Запахло горькой полынью. Пыль, поднятая колесами, копытами лошадей, тут же сваливалась к обочине, оседала на сухие прошлогодние травы. Солнце пригрело, и в теплом воздухе задрожали, поплыли вершины сопок. Там, на серых склонах, чернели заплаты свежей пахоты: единоличники не мешкали. Они на обоз под красным флагом долго не засматривались: весеннее время – дорогое время.
Прикрывая глаза ладонью, Максим смотрел на квадратики наделов. Где-то там пашет брат Корнюха. Для Усти, вдовы молодого Пискуна, пашет. Не говорит, нанялся к ней или жениться думает. Про колхоз слышать не хочет…
– Ты говорил насчет огорода? – спросил Лучка.
– Нет еще. Но поговорю, не забуду.
Лука закусил ус, помял его на зубах, вытолкнул:
– Я что-то спокойным стал. Наверно, все получится, что задумал.
– Конечно получится, – подтвердил Максим, но не очень уверенно. Он давно намеревался рассказать шурину, какой сыр-бор разжег Стишка из-за его заявления, но сейчас решил, что говорить об этом не надо.
Отаборились недалеко от пустой, заброшенной заимки, перепрягли коней в плуги, выстроились друг за другом на краю ровного, в желтой щетине жнивья поля. Стишка долго говорил речь: о светлом пути социализма, о заговоре мировой буржуазии, о неудержимом, как весенний поток, стремлении бедноты к лучезарному будущему.
Налетел ошалелый ветер-низовик, рванул полотнище флага, завертел в разные стороны, то скручивая, то разворачивая с громким, похожим на выстрел звуком, и лошади испуганно запрядали ушами. Мужики отвернули головы от ветра, и Стишка закончил речь, глядя им в лохматые затылки.
– А кто первую борозду поведет? – спросил Абросим Кравцов у Павла Рымарева.
– Мое мнение: Стефан Иваныч. Он возглавляет власть, следовательно…
– Конечно, можно и мне… – сказал Стишка.
Абросим Кравцов крякнул, накинул на глаза навес бровей, сутулясь, стал за свой плуг.
Стишка взял вожжи из рук Игната, тронул лошадей, и острый сошник мягко, бесшумно впился в суглинок, на ладонь отвала наплыл пласт простеженной корнями почвы, перевернулся, лег на жнивье, сухо потрескивая, а ветер вскудрявил, мгновенно унес легкую пыль. Подстегнутые кнутом, лошади ровно пошли по желтому полю. Стишка оглянулся, с пастушеским шиком хлопнул бичом, вспугнутые лошади рванули, и плуг вылетел из земли. Стишка плуг вправил, но при этом дернул вожжи, и лошади потянули в сторону, и борозда пошла вилять туда-сюда, как уползающая змея, и Стишка метался возле плуга, рвал вожжи, зло кричал, но выправить борозду не мог, так и легла она уродливой извилиной через все поле.
– A-а, черт тебя в печенку! – крикнул Абросим.
– Не расстраивайтесь по пустякам, товарищ Кравцов, – миролюбиво проговорил Павел Рымарев.
– Это разве пустяк? Примета имеется: чем ровнее, прямее первая борозда, тем удачливее год у хлебороба.
– И вы верите?
– Не о вере разговор. Каждому делу начин должен быть хороший.
Мужики поддержали Абросима:
– Сроду не пахал – берется!
– Выскочка! Каждой дыре затычка!
Услышав эти разговоры, Стишка не смутился, кинул вожжи на рычаги, строго спросил:
– Не глянется борозда? Думаете, оплошал? Нарочно ее извертел, чтобы не суеверничали. Наперед запомните: о приметах стариковских – ни звука. Иначе вопрос поставлю.
Максиму было неловко за него. Зачем он так, кому это нужно, для чего? Ну не сумел, что делать – признайся, не лезь в пузырь, не выкобенивайся. Лазурька покойник тоже был не ангел, но таких коленцев не выкидывал.
Пахари, понукая лошадей, въезжали на загон, к первой борозде прилегла вторая, ко второй – третья, все шире становилась полоса пахоты и все незаметнее кривулины, накрученные Стишкой. В начале гона остались втроем: Максим, Стишка и Павел Рымарев. Максим не утерпел, упрекнул Стишку:
– Зря так делаешь. Противно. Не мог – не увиливай, признайся. А то – суеверность… Тьфу!
– Ты меня не учи! – огрызнулся Стишка. – Ну, дал промашку… Так что же? Авторитет свой на подрыв ставить? Тут я и партии, и нашей власти – лицо. Это тебе не понятно?
– При чем тут партия, власть? – разозлился Максим.
– Товарищи! Не надо спорить. Очень прошу вас – не спорьте! – быстро и вроде как испуганно заговорил Павел Рымарев.
И они замолчали.
Так начиналась артельная жизнь.
Часть вторая
I
Устинью, зазнобу свою бывшую, выходит, он совсем не знал.
Думал, зачнет она задаваться, куражиться, цену себе набивать – зря думал, зря ожесточал себя, готовясь к разговору.
Пытливо вглядываясь в его недоброе лицо, она спросила с печальной прямотой:
– Вроде бы снова к Насте хотел?
– Было… – неохотно признался Корнюха.
– А к Верке Евлашихе что ходил?
– По пьянке…
– Ну? – В глазах Устиньи вспыхнула и тут же осела насмешка. – Я все понимаю…
Чувствовал Корнюха: многое осталось недосказанным, но оставил этот разговор. А потом пожалел…
Вдова, по обычаю семейщины, могла выйти замуж не раньше чем через год после смерти мужа. Устинья, не очень-то соблюдавшая старинные установления, тут не захотела идти против порядка. Корнюха пока что поселился в зимовье на задах двора – наемный работник. Не по душе это было Корнюхе: опять шаткость, неопределенность, ожидание. А тут еще Хавронья донимает тайком от дочери.
– Душегуб! Сатана! Идолище поганое! – шепчет блеклыми губами и неотступно следит за ним враждебным взглядом; будь ее воля, близко к дому не подпустила бы.
Покорностью, смирением хотел Корнюха смягчить ее сердце, но старая баба, видать, вообразила, что он ее боится, – совсем невыносимой стала, проходу не дает, больно, как крапивой по голому заду, жалит ядовитыми словами. Не стерпел Корнюха, тихо, чтобы Устинья не слышала, сказал, глядя прямо в глаза:
– Ты, старый мешок с отрубями!.. Будешь вонять, кикимора болотная, отправлю вслед за сватом и зятем!