Солдат-учитель, глупый от природы, на службе сбился с толку совершенно. По виду это был самый обыкновенный мужик. Но говорил он всегда так необыкновенно и нес такую чепуху, что приходилось только руками разводить. Он все чему-то с величайшей хитростью улыбался, глядя на собеседника снисходительно, щурясь, на вопросы никогда не отвечал сразу.
– Как величать-то тебя? – спросил его Кузьма, в первый раз зайдя в школу.
Солдат прищурился, подумал.
– Без имени и овца баран, – сказал он наконец не спеша. – Но спрошу и я вас: Адам – это имя ай нет?
– Имя.
– Так. А сколько же, к примеру, народу померло с тех пор?
– Не знаю, – сказал Кузьма. – Да ты это к чему?
– А к тому самому, что нам этого отроду не понять! Я, к примеру, солдат и коновал. Иду недавно по ярмарке – глядь, лошадь в сапе. Сейчас к становому: так и так, ваше высокоблагородие. «А можешь ты эту лошадь пером зарезать?» – «С великим удовольствием!»
– Каким пером? – спросил Кузьма.
– А гусиным. Взял, очинил, в жилу становую чкнул, дунул маленько, в перо-то, – готово. Дело-то, кажись, просто, ан поди-ка, ухитрись!
И солдат лукаво подмигнул и постучал себя пальцем в лоб:
– Тут еще есть смекалка-то!
Кузьма пожал плечами и смолк. И, уж проходя мимо Однодворки, от ее Сеньки узнал, как зовут солдата. Оказалось – Пармен.
– А что вам задано на завтра? – прибавил Кузьма, с любопытством глядя на огненные вихры Сеньки, на его живые зеленые глаза, конопатое лицо, щуплое тельце и потрескавшиеся от грязи и цыпок руки и ноги.
– Задачи, стихи, – сказал Сенька, подхватив правой рукой поднятую назад ногу и прыгая на одном месте.
– Какие задачи?
– Гусей сосчитать. Летело стадо гусей…
– А, знаю, – сказал Кузьма. – А еще что?
– Еще мышей…
– Тоже сосчитать?
– Да. Шли шесть мышей, несли по шесть грошей, – быстро забормотал Сенька, косясь на серебряную часовую цепочку Кузьмы. – Одна мышь поплоше несла два гроша… Сколько выйдет всего…
– Великолепно. А стихи какие?
Сенька выпустил ногу.
– Стихи – «Кто он?».
– Выучил?
– Выучил…
– А ну-ка.
И Сенька еще быстрее забормотал – про всадника, ехавшего над Невой по лесам, где были только
Ель, сосна да мох сядой…
– Седой, – сказал Кузьма, – а не сядой.
– Ну, сидой, – согласился Сенька.
– А всадник-то этот кто же?
Сенька подумал.
– Да колдун, – сказал он.
– Так. Ну, скажи матери, чтоб она хоть виски-то тебе подстригла. Тебе же хуже, когда учитель дерет.
– А он ухи найдет, – беспечно сказал Сенька, снова берясь за ногу, и запрыгал по выгону.
Мыс и Дурновка, как это всегда бывает со смежными деревнями, жили в постоянной вражде и взаимном презрении. Мысовые считали разбойниками и побирушками дурновцев, дурновцы – мысовых. Дурновка была «барская», а на Мысу обитали «галманы», однодворцы. Вне вражды, вне распрей находилась только Однодворка. Небольшая, худая, аккуратная, она была жива, ровна и приятна в обращении, наблюдательна. Она знала, как свою, каждую семью и на Мысу и в Дурновке, первая извещала усадьбу о каждом, даже малейшем деревенском событии. Да и ее жизнь знали все отлично. Она никогда и ни от кого ничего не скрывала, спокойно и просто рассказывала о муже, о Дурново.
– Что ж делать-то, – говорила она, легонько вздыхая. – Бедность была лютая, хлебушка и в новину не хватало. Мужик меня, правду надо сказать, любил, да ведь покоришься. Целых три воза ржи дал за меня барин. «Как же быть-то?» – говорю мужику. «Видно, иди», – говорит. Поехал за рожью, таскает мерку за меркой, а у самого слезы кап-кап, кап-кап…
Днем работала она не покладая рук, по ночам штопала, шила, воровала щиты на чугунке. Раз, поздно вечером, выехал Кузьма к Тихону Ильичу, поднялся на изволок и обмер от страха: над потонувшими во мраке пашнями, на чуть тлеющей полосе заката росло и плавно неслось на Кузьму что-то черное, громадное…
– Кто это? – слабо крикнул он, натягивая вожжи.
– Ой! – слабо в ужасе крикнуло и то, что так быстро и плавно росло в небе, и с треском рассыпалось.
Кузьма очнулся – и сразу узнал в темноте Однодворку. Это она бежала на него на своих легких босых ногах, согнувшись, взгромоздив на себя два саженных щита – из тех, что ставят зимой вдоль чугунки от заносов. И, оправившись, с тихим смехом зашептала:
– Напугали вы меня до смерти. Бежишь так-то ночью – дрожишь вся, а что ж делать-то? Вся деревня топится ими, только тем и спасаемся…
Зато совершенно неинтересный человек был работник Кошель. Говорить с ним было не о чем, да он и не словоохотлив был. Как большинство дурновцев, он все только повторял старые немудреные изречения, подтверждал то, что давным-давно известно. Погода портилась – и он посматривал на небо:
– Портится погодка. Дожжок теперь для зеленей первое дело.
Двоили пар – и он замечал:
– Не передвоишь – без хлеба посидишь. Так-то старички-то говаривали.
Он служил в свое время, был на Кавказе, но солдатчина не оставила на нем никаких следов. Он ничего не мог рассказать о Кавказе, кроме того только, что там гора на горе, что из земли бьют там страшно горячие и странные воды: «Положишь баранину – в одну минуту сварится, а не вынешь вовремя – опять сырая станет…» И нисколько не гордился тем, что повидал свет; он даже с презрением относился к людям бывалым: ведь «шатаются» люди только поневоле или по бедности. Ни одному слуху не верил – «все брешут!» – но верил, божился, что недавно под сельцом Басовом катилось в сумерки тележное колесо – ведьма, а один мужик, не будь дурак, взял да и поймал это колесо, всунул под втулок подпояску и завязал ее.
– Ну, и что же? – спрашивал Кузьма.
– Да что? – отвечал Кошель. – Проснулась эта ведьма нарани, глядь – а у ней подпояска из рота и из заду торчит, на животе завязана…