Мне не спалось, я вышел поздней ночью в зал, чтобы пройти в диванную и взять там что-нибудь почитать из книжных шкапов. Машенька не слыхала меня. Она что-то говорила, сидя в тёмной прихожей. Я приостановясь, прислушался. Она наизусть читала псалмы.
– Услышь, господи, молитву мою и внемли воплю моему, – говорила она без всякого выражения. – Не будь безмолвен к слезам моим, ибо странник я у тебя и пришлец на земле, как и все отцы мои…
– Скажите богу: как страшен ты в делах твоих!
– Живущий под кровом всевышнего под сенью всемогущего покоится… На аспида и василиска наступишь, попрёшь льва и дракона…
На последних словах она тихо, но твёрдо повысила голос, произнесла их убеждённо: попрёшь льва и дракона. Потом помолчала и, медленно вздохнув, сказала так, точно разговаривала с кем-то:
– Ибо его все звери в лесу и скот на тысяче гор…
Я заглянул в прихожую: она сидела на ларе, ровно спустив с него маленькие ноги в шерстяных чулках и крестом держа руки на груди. Она смотрела перед собой, не видя меня. Потом подняла глаза к потолку и раздельно промолвила:
– И ты, божий зверь, господень волк, моли за нас царицу небесную.
Я подошёл и негромко сказал:
– Машенька, не бойся, это я.
Она уронила руки, встала, низко поклонилась:
– Здравствуйте, сударь. Нет-с, я не боюсь. Чего ж мне бояться теперь? Это в младости глупа была, всего боялась. Темнозрачний бес смущал.
– Сядь, пожалуйста, – сказал я.
– Никак нет, – ответила она. – Я постою-с.
Я положил руку на её костлявое плечико с большой ключицей, заставил её сесть и сел с ней рядом.
– Сиди, а то я уйду. Скажи, кому это ты молилась? Разве есть такой святой – господний волк?
Она опять хотела встать. Я опять удержал её:
– Ах какая ты! А ещё говоришь, что не боишься ничего! Я тебя спрашиваю: правда, что есть такой святой?
Она подумала. Потом серьёзно ответила:
– Стало быть, есть, сударь. Есть же зверь Тигр-Ефрат. Раз в церкви написан, стало быть, есть. Я сама его видела-с.
– Как видела? Где? Когда?
– Давно, сударь, в незапамятный срок. А где – и сказать не умею: помню одно – мы туда трое суток ехали. Было там село Крутые Горы. Я и сама дальняя, – может, изволили слышать: рязанская, – а тот край ещё ниже будет, в Задонщине, и уж какая там местность грубая, тому и слова не найдёшь. Там-то и была заглазная деревня наших князей, ихнего дедушки любимая., – целая, может, тысяча глиняных изб по голым буграм-косогорам, а на самой высокой горе, на венце её, над рекой Каменной, господский дом, тоже голый весь, трёхъярусный, и церковь жёлтая, колонная, а в той церкви этот самый божий волк: посередь, стало быть, плита чугунная над могилой князя, им зарезанного, а на правом столпе – он сам, этот волк, во весь свой рост и склад написанный: сидит в серой шубе на густом хвосту и весь тянется вверх, упирается передними лапами в земь – так и зарит в глаза: ожерёлок седой, остистый, толстый, голова большая, остроухая, клыками оскаленная, глаза ярые, кровавые, округ же головы золотое сияние, как у святых и угодников. Страшно даже вспомнить такое диво дивное! До того живой сидит глядит, будто вот-вот на тебя кинется!
– Постой, Машенька, – сказал я, – я ничего не понимаю, зачем же и кто этого страшного волка в церкви написал? Говоришь – он зарезал князя: так почему ж он святой и зачем ему быть надо княжеской могилой? И как ты попала туда, в это ужасное село? Расскажи все толком.
И Машенька стала рассказывать:
– Попала я, сударь, туда по той причине, что была тогда крепостной девушкой, при доме наших князей прислуживала. Была я сирота, родитель мой, баяли, какой-то прохожий был, – беглый, скорее всего, – незаконно обольстил мою матушку, да и скрылся бог весть куда, а матушка, родивши меня, вскорости скончалась. Ну и пожалели меня господа, взяли с дворни в дом, как только сравнялось мне тринадцать лет и приставили на побегушки к молодой барыне, и я так чем-то полюбилась ей, что она меня ни на час не отпускала от своей милости. Вот она-то и взяла меня с собой в войяж, как задумал молодой князь съездить с ней в своё дедовское наследие, в эту самую заглазную деревню, в Крутые Горы. Была та вотчина в давнем запустении, в безлюдии, – так и стоял дом забитый, заброшенный с самой смерти дедушки, – ну и захотели наши молодые господа проведать её. А какой страшной смертью помер дедушка, о том всем нам было ведомо по преданию.
В зале что-то слегка треснуло и потом упало, чуть стукнуло. Машенька скинула ноги с ларя и побежала в зал: там уже пахло гарью от упавшей свечи. Она замяла ещё чадивший свечной фитиль, затоптала затлевший ворс попоны и, вскочив на стул, опять зажгла свечу от прочих горевших свечей, воткнутых в серебряные лунки под иконой, и приладила её в ту, из которой она выпала: перевернула ярким пламенем вниз, покапала в лунку потёкшим, как горячий мёд, воском, потом вставила, ловко сняла тонкими пальцами нагар с других свечей и опять соскочила на пол.
– Ишь как весело затеплилось, – сказала она, крестясь и глядя на ожившее золото свечных огоньков. – И какой дух-то церковный пошёл!
Пахло сладким чадом, огоньки трепетали, лик образа древне глядел из-за них в пустом кружке серебряного оклада. В верхние, чистые стёкла окон, густо обмёрзших снизу серым инеем, чернела ночь и близко белели отягощённые снежными пластами лапы ветвей в палисаднике. Машенька посмотрела на них, ещё раз перекрестилась и вошла опять в прихожую.
– Почивать вам пора, сударь, – сказала она, садясь на ларь и сдерживая зевоту, прикрывая рот своей сухой ручкой. – Ночь-то уж грозная стала.
– Почему грозная?
– А потому, что потаённая, когда лишь алектор, петух, по-нашему, да ещё нощной вран, сова, может не спать. Тут сам господь землю слушает, самые главные звезды начинают играть, проруби мёрзнут по морям и рекам.
– А что ж ты сама не спишь по ночам?
– И я, сударь, сколько надобно сплю. Старому человеку много ли сна полагается? Как птице на ветке.
– Ну, ложись, только доскажи мне про этого волка.
– Да ведь это дело тёмное, давнее, сударь, – может, баллада одна.
– Как ты сказала?
– Баллада, сударь. Так-то все наши господа говорили, любили эти баллады читать. Я, бывало, слушаю – мороз по голове идёт:
Воет сыр-бор за горою,
Метёт в белом поле,
Стала вьюга-непогода,
Запала дорога… До чего хорошо, господи!
– Чем хорошо, Машенька?
– Тем и хорошо-с, что сам не знаешь чем. Жутко.
– В старину, Машенька, все жутко было.
– Как сказать, сударь? Может, и правда, что жутко, да теперь-то все мило кажется. Ведь когда это было? Уж так-то давно, – все царства-государства прошли, все дубы от древности рассыпались, все могилки сровнялись с землёй. Вот и это дело, – на дворне его слово в слово сказывали, а правда ли? Дело это будто ещё при великой царице было и будто оттого князь в Крутых Горах сидел, что она на него за что-то разгневалась, заточила его вдаль от себя, и он очень лют сделался – пуще всего на казнь рабов своих и на любовный блуд. Очень ещё в силе был, а касательно наружности отлично красив и будто бы не было ни на дворне у него, ни по деревням его ни одной девушки, какую бы он к себе, в свою сераль, на первую ночь не требовал. Ну вот и впал он в самый страшный грех: польстился даже на новобрачную сына своего родного. Тот в Петербурге в царской военной службе был, а когда нашёл себе суженую, получил от родителя разрешение на брак и женился, то, стало быть, приехал с новобрачной к нему на поклон, в эти самые Крутые Горы. А он и прельстись на неё. Про любовь, сударь, недаром поётся:
Жар любви во всяком царстве,
Любится земной весь круг…
И какой же может быть грех, если хоть и старый человек мышлит о любимой, вздыхает о ней? Да ведь тут-то дело совсем иное было, тут вроде как родная дочь была, а он на блуд простирал алчные свои намерения.
– Ну и что же?
– А то, сударь, что, заметивши такой родительский умысел, решил молодой князь тайком бежать. Подговорил конюхов, задарил их всячески, приказал к полночи запрячь тройку порезвей, вышел, крадучись, как только заснул старый князь, из родного дома, вывел молодую жену – и был таков. Только старый князь и не думал спать: он ещё с вечера всё узнал от своих наушников и немедля в погоню пошёл. Ночь, мороз несказанный, аж кольцо округ месяца лежит, снегов в степи выше роста человеческого, а ему всё нипочём: летит, весь увешанный саблями и пистолетами, верхом на коне, рядом со своим любимым доезжачим, и уж видит впереди тройку с сыном. Кричит, как орёл: стой, стрелять буду! А там не слушают, гонят тройку во весь дух и пыл. Стал тогда старый князь стрелять в лошадей и убил на скаку сперва одну пристяжную, правую, потом другую, левую, и уж хотел коренника свалить, да глянул вбок и видит: несётся на него по снегам, под месяцем, великий, небывалый волк, с глазами, как огонь, красными и с сияньем округ головы! Князь давай палить и в него, а он даже глазом не моргнул: вихрем нанесся на князя, прянул к нему на грудь – и в единый миг пересёк ему кадык клыком.