Кремс запечатлелся в моей памяти еще по одному странному случаю. Полковник Сулима, утром 31-го октября, послал меня в госпиталь, где производилась перевязка, составить раненым Московского полка поименный список, с обозначением и самых ран. Госпиталь устроен был на главной улице, во втором этаже обширного здания; широкая лестница с пространной площадкою вела в покои. Большая передняя наполнена была всякого возраста немцами и немками; стоя рядами с жбанами и ендовами туземного вина, они предлагали его желающим из человеколюбия безденежно. Около них теснились жаждущие, и веселый говор оживлял эту фламандскую картину. Две другие комнаты заняты были медиками, фельдшерами и разных полков офицерами: последние находились здесь с тою же целию, как и я, чтоб узнать о числе и состоянии своих раненых: эти раненые лежали в двух огромных залах. Прошло много времени, пока я обошел. всех страдальцев и насчитал человек до тридцати пяти нашего полка. Составив им поименный список с отметками, я пробрался далее, где производились операции; там нашел из наших, кроме семнадцати мушкетеров из рот Маркова, Пробста и Данилевского, еще из знаменных рядов четырех гренадеров, так бывших мне близких во весь поход; в последний раз беседовал я с ними, и долго не мог от них оторваться. Распростясь, я перешел в следующую комнату и меня удивило большое число французов с ужасными ранами: они лежали рядом с нашими: эти раны, по большой части от штыка, приобретены ими на длинной насыпи, где защищались храбро против москвичей и ярославцев. Поднятые, по приказанию Дохтурова, они были помещены в общем с русскими госпитале, и число их далеко превосходило наших ранепых. Многим, и французам, и русским, отняты уже были кому рука, кому нога; других продолжали пилить. От жестокой духоты и тяжкого зрелища у меня закружилась голова, и я вышел освежиться обратно к парадной лестнице, на площадку. Скоро одолел меня сон, я присел в угол; сколько времени проспал – не знаю, но было уже поздно, когда, впросонках, я услышал крик: «Выходи вон!» Хочу подняться, не могу, чувствую, что завален спящими людьми. Но какой объял меня ужас, когда я убедился, что загроможден не спящими; а мертвецами: в продолжение моего сна, умирающих от ран и ампутаций выносили на эту площадку и складывали друг на друга. К счастию, я уселся в самом углу, и трупы не могли задавить меня; однако же без помощи казаков мне не вылезть бы. Это происшествие не обошлось без шуток. На голос мой, удалые сыны Дона шумно отвечали: «Полно, вправду ли жив, не морочишь ли нас!», и, разваливая покойников по сторонам, добрались до меня и вытащили. Потом, чтоб не быть в ошибке, не призрак ли какой вынули с того света, подвели меня к фонарю, и, смеясь, осматривали с головы до ног: вдруг вышел из комнат наш полковой адъютант Прегара, до крайности обрадованный, что, наконец, отыскал меня. Когда мы спустились с лестницы на улицу, на дворе уже было темно, лил дождь и все войска в движении. Одни только легко раненые были отправлены к Цнайму и далее: все же трудные, вместе с французами, оставлены в Кремсе, при двух или трех фельдшерах[15 - В это ненастное время, у нас по рядам разнеслась радостная весть о победе английского адмирала Нельсона над французским флотом при Трафальгаре. «Ништо ему! – бормотали промеж себя солдаты, – вишь, забияка, со всеми рассорился; задел и заморских попугаев! Да, ведь правду сказать, Бонопартия-то и молодец хоть, все-таки несдобровать же ему. – Оно так, ворчали другие, а пока что – меси грязь… Эх-ма! подхватили старики, уж и осовели, ребята. Нам ли тужить, братцы! Трудись, терпи, так и будешь енерал. Мы видали не такое горе: в Туретщине и у персов всего перебывало, а Бог миловал; бусурман уняли: задали такого трезвона, что и дедам их не в память!].
После нашей достопримечательной прогулки от реки Инн и Браунау, мы порядком отдохнули в Ольмюцком лагере; но дальнейшее стояние в нем угрожало армии решительным голодом. В военном совете почти все изъявили желание обратиться на неприятеля. Кутузов был противного мнения: он объявил, что затрагивать Наполеона еще рано, и предложил отступать. Его спросили, где же предполагает он дать ему отпор? Кутузов отвечал: «Где, соединюсь с Беннигсеном и пруссаками[16 - На всем пути нашего обратного шествия, носились слухи, что Пруссия отлагается от союза с французами и пристает к нам. Еще до Дуная, вокруг бивачных огней, из разговоров между генералами, можно было расслушать не один раз похвалы прусским войскам, и что Фридрих-Вильгельм уже давно недоволен диктаторским тоном Наполеона Бонапарте, и разрыв неминуем.]; чем далее завлечем Наполеона, тем будет он слабее, отдалится от своих резервов, и там, в глубине Галиции, я погребу кости французов». Немцам показалось это странным, и мнению русского военачальника не последовали. Многие шептались и болтали даже, что Кутузов помешался на ретирадах… Император Александр, уверяемый императором Францем и его первенствующими генералами в несомненном успехе, отдал приказ – идти на неприятеля, и, 15-го ноября, двинулись на Вишау.
Можно представить себе радость Наполеона, видя решимость союзной армии действовать наступательно; он крайне опасался оборонительной системы Кутузова, и кто знает, какие средства были им употреблены для того, чтоб не последовали совету нашего русского Фабия, будущего решителя судьбы французов, который и тогда готовился погребсти их кости. Уже со дня соединения Кутузова с Багратионом, Наполеон не напирал на нас с привычною ему быстротою, а с занятием нами ольмюцкой высоты, он вовсе утих и показывал вид, что намерен держаться в оборонительном положении; словом, с его стороны употреблены были все хитрости, чтобы вызвать нас на бой, и австрийские генералы, уже столько раз им битые, как будто в угождение завоевателю, усердно рвались против него вперед.
Да немцам и кстати было чужими руками жар загребать: главные армии их находились вне опасности, а вся сила ольмюцких войск заключалась в русских; следовательно, нечего было дорожить мнением Кутузова.
К довершению невзгод, ожидавших нас на полях аустерлицких, император Австрийский упросил нашего Государя предоставить составление плана и диспозиции для сражения австрийскому генерал-квартирмейстеру Вейротеру, так что Кутузов, оставаясь при своем звании главнокомандующего, играл во время сражения простую роль исполнителя приказаний, объявляемых австрийскими генералами.
У Вишау, 16-го ноября, наши атаковали французский авангард; упорство неприятеля длилось недолго; его опрокинули и гнали через город штыками, в присутствии самого Императора Александра, ободрявшего людей под неприятельскими выстрелами. Едва французы скрылись за город с потерею эскадрона драгун, и приутихла на улицах смертоносная буря, как народ тысячами показался у раскрытых окон, дверей, ворот и на крышах, приветствуя Государя восторженными криками радости. На этот раз немцы ничего не жалели для русских: бочки с виноградными винами, огромные корзины съестного, появились у домов, и горожане радушно угощали наших солдат.
На другой день, после дела под Вишау, я чуть не попал в беду. Мы подавались к Брюнну; в одиннадцатом часу утра нам дали привал для завтрака, по левую сторону шоссе; наш Московский полк примыкал к нему на расстоянии не более тридцати сажен; направо, у самой дороги, стояла каменная гостиница и подле нее большой колодец, крутом обставленный преогромными чанами, на чугунных колесках. Скоро развели огни и принялись стряпать, причем воспользовались соломой и дровами, заготовленными для неприятеля; вода также была под рукой, и команды бросились к колодцу. Чтоб избавить людей от лишней ходьбы за водою, мне вспало на мысль наполнить один из чанов и дотянуть его артелью до места. По совету моему, гренадеры тотчас принялись за дело: уже они передвигали налитой чан через шоссе, как поднялся вокруг него большой шум. Пробравшись сквозь толпу, я увидел, что гренадеры спорят с каким-то роскошным кучером, который силится напоить из чана двух прекрасных лошадей, запряженных в дрожки: ничего не понимая что за кучер и чьи дрожки, я оттолкнул его, сказав: «Это для людей вода, а лошадей можешь поить из колодца», – и приказал гренадеру дать ему котелок. Кучер хотел что-то говорить, но я махнул гренадерам, и чан покатился с шумом. Не прошло и полчаса, как полковник Сулима начал разыскивать, кто из унтеров был при чане: указали на меня, и я был потребован к ответу. Тут с изумлением узнаю, что экипаж и кучер Царские; но испуг мой рассеялся великодушным вмешательством князя Долгорукова, который, узнав как произошло дело, сказал мне очень благосклонно: «Вы правы», и отпустил. Пять дет спустя, я познакомился в Петербурге с знаменитым Ильей Ивановичем[17 - Лейб-кучер Императора Александра, сопровождавший Государя во все его походы, вояжи и частые разъезды по России. Эго историческое лицо особенно замечательно по своему уму и примерной преданности. Во время пути, Государь любил беседовать с Ильею, которого сановитость и сладкая речь увлекали слушателя до очарования. Редкое достоинство Ильи Ивановича и в том, что он никогда никого не оговаривал, а если что и объяснял любознательности Монарха, то по сущей справедливости; прямой души и чистый сердцем, Илья часто делал добро н никогда не злословил.]; он часто напоминал мне о чане, хвалил мою привязанность к солдатам, а я не мог его слушать не совестясь…
Наш солдатский завтрак продолжался недолго; скоро раздалась команда: к «ружью!» Армия приняла влево и направилась прямо к Аустерлицу, полями и виноградниками; один князь Багратион с авангардом преследовал неприятеля по большой дороге к Брюнну. Часа два гул пушечных выстрелов, обличая его шествие, доходил до наших ушей; но когда удалились от главного шоссе, до нас перестала долетать авангардная пальба, и мы шли вне всякой тревоги.
На следующий день дали роздых, подле двух небольших деревень; в несколько минут улицы наполнились солдатами, не смотря на то, что оба Императора и генералитет занимали некоторые дома; на главной, где проходило шоссе, разных полков нижние чины, гурьбой, ловили кур, и одна из них порхнула вверх и разбила окошко: там были Александр и Франц. Люди испугались: Милорадович, выбежавший оттуда, стал их стыдить, называя нахалами. Лишь начали солдаты расходиться, как показались у двери с веселым видом оба Императора. Вместо ожидаемого наказания людям, что, в виду своих Венценосцев, так дерзко полевали; император Франц приказал, чтоб тотчас отпустили во все полки винную порцию. Спустя час, места куриного погрома остались впусте: все колонны были на марше.
Все время оба Императора находились при армии; войска шли побригадно колоннами, в несколько линий, и представляли великолепное зрелище. Кавалерийские отряды, живописно разбросанные версты за полторы впереди, открывали дорогу; команды пионеров держались почти на том же расстоянии, и где встречались ручьи или рытвины, неудобопроходимые для артиллерии, тотчас их поправляли, строили мосты или накидывали понтоны. Погода стояла ясная, кроме туманных утренников, начавшихся с 18-го ноября. Император Александр на марше всегда был верхом; по крайней мере нам не случалось Его видеть в экипаже; беспрестанно Он появлялся перед нами, переезжая от одной колонны к другой, или, опередив всю массу войск и став на возвышении, он любовался нашим прохождением. Полки армии Кутузова были размещены между новопришедшими, и своею темною одеждой слишком резко отъявляли испытанные трудности похода. Шествие Российской гвардии, в челе которой ехал верхом Великий Князь Константин Павлович, имело вид высокого торжества: смотря на нее, каждый из нас уверен был в победе.
С той поры, как свернули с брюннского шоссе; музыки, песенников, барабанного боя не слышно было нигде; казалось по всему, что движение наше хотели скрыть от неприятеля. Однако, в продолжение этих наступательных маршей, наши ночлеги, начиная с Ольмюцкого лагеря, обозначались бивачными пожарами: едва трогались мы с места, показывались на двух или трех пунктах расположения австрийцев густые клубы дыму, и вскоре огонь, охватив один по другому все шалаши, пожирал их дотла. Император Александр, видя такое опустошение, и не менее того довольно изобличающее направление наше, спросил Кутузова на марше третьего перехода: «Зачем эти пожары, Михайло Ларионович?» – «Не наши причиной, Ваше Величество, – отвечал главнокомандующий, – я строго приказал наблюдать осторожность от огня; но австрийцы, вероятно с досады на скупость своих земляков, жгут их последнее добро. Таких сигналов у меня не было во всю ретираду, а у цесарцев, по видимому, в обычае освещать свое наступательное движение». Вслед за этим разговором, казачьим партиям приказано, чтобы, по выходе войск с бивака, заливать огни, и пожары прекратились. Вообще на этом походе жители более потерпели от своих собственных войск: я видел не раз как австрийские солдаты таскали в лагерь, кроме разной домашней утвари, большие перины, одеяла, тюфяки, подушки, и, устилая ими шалаши, спали на них, или, как водится, из отчаяния, в ожидании смерти, роскошничали; потом, с намерением или от небрежения, все истребляли огнем. Во многих деревнях, за неимением дров, разобраны ими для бивачных огней целые дома, на выбор, лучшие, и жители провожали своих и нас с проклятиями… Можно побожиться, что наши солдаты от самого Браунау нигде не жгли бивак. Случалось, что, по недостатку топлива, разрушали по деревням хилые домики, и то редко; но жечь шалаши и без строжайшего на то запрещения у наших не хватило бы варварства: австрийские командиры – настоящие виновники этих походных фейерверков.
19-го ноября, вечером, миновав Аустерлиц, мы подошли к высотам Працена и остановились у подошвы горы, на виноградниках. Несколько часов прошло в ожидании: отлучаться из фронта и разводить огни запретили строго, а позволили прилечь каждому в своем ранжире. Мрак ночи и какая-то могильная тишина нашептывали о близкой грозе; люди догадывались, что здесь, расплатимся с французами; они ожидали генерального сражения как светлого праздника. «И сон не берет, говорили многие; кабы скорее переведаться с злодеями: ведь уж не спроста батюшка наш надежа поворотил назад: он порядком отбоярит Бонапартию…» Так нижние чины рассуждали между собой, вовсе не зная, что этот надежа-Кутузов состоял под распоряжениями немецких голов. Около полуночи, осторожно подвинули нас к вершине, где и пролежали мы до утренней зари. Очень хорошо помню, как взбирались на эту высокую гору: хотя и пологая, а довольно утомила: солдаты беспрестанно повторяли: «Эка его дьявол куда занес…» От времени до времени до нас долетали отголоски восклицаний из французского лагеря; люди, прислушиваясь, говорили: «Француз что-то разгулялся, видно у него идет, попойка[18 - То был канун первой годовщины коронации Императора Наполеона, и французы, вместо иллюминации, по-походному, подняв на длинных шестах огромные пуки зажженной соломы, приветствовали своего царственного вождя, при проезде по линии, криками виват! Останавливаясь, Наполеон говорил солдатам: «Завтра вам, храбрые, следует решить вопрос – чья пехота первая. Надеюсь, вы оправдаете ожидания Франции и мои; кончим поход громовым ударом!», и обеты французов подарить ему, вместо букета на его праздник, неприятельскую армию, выражались восторженными кликами, долетавшими до наших ушей; по мере его проезда и расстановок. Наши между тем, перекликаясь, тужили, что нет им по чарке.]»…
Едва начало светать, нам тихо скомандовали: «вставай!» Дохтуров, подъезжая к фронту, приказывал оправиться и осмотреть ружья. Скоро увидели маститого Кутузова на вороном аргамаке: это был тогда его любимый боевой конь. Поговоря с нашим генералом, главнокомандующий проехал к 4-й колонне, где находился наш Государь. Немного погодя, повели нас под гору. Когда мы спустились в долину, егеря, казаки и кроаты Кинмейера уже перестреливались с неприятелем. В руках у меня было знамя: я шел бодро, словно на охоту, густой туман скрывал от глаз все предметы: вдруг я наткнулся на двух убитых егерей: меня обдало холодом и страх пробежал по жилам, заронив в грудь нечто похожее па трусость. – Но иду со знаменем! – подумал я, и стало совестно упадать духом. Мысль, что увижу грозное зрелище, эту, для меня, первую генеральную битву, пролила теплоту в охладевшие чувства, и я силился подавить малодушие. Офицеры поминутно кричали людям, чтоб не разрывались и шли теснее. Уже мы ступили на места, занимаемые неприятельскими застрельщиками, как увидели тела убитых французов. Взгляд на поверженного врага разом освежил меня удвоенною бодростью; но смотря на мужественных усачей, о бок со мной идущих, я краснел в душе, и затаил от них едва минувший страх. За туманом, почти до девяти часов, все еще мало что могли различать: впрочем, это не помешало подойти к шанцам, и полк развернутым на марше фронтом бросился вперед. Французы защищались упорно; мы однако выбили их из шанцев штыками, и подавались за ними в тумане; тут казаки подвели к Дохтурову захваченного французского офицера; от него узнали, что Наполеон в центре своей армии, а против нас войска маршала Даву. Скоро проглянуло солнце, мгла рассеялась, и мы вдруг увидели перед собой французскую линию в самом близком расстоянии. Застонали орудия, загрохотал батальный огонь, и земля дрогнула. Обе линии, наша и неприятельская, очутились в непроницаемом дыму, обозначаемые только беглым огнем. Так началось сражение на левом фланге нашей армии: штык, и сабля с криком «ура!» работали вволю, и французы быстро очищали нам и поле, и деревни. В пылу свалки, голос Дохтурова часто раздавался: «знамена вперед!», и вся масса полка стеной валила на врага. Раза два били отбой, когда наши с запальчивостию вдавались в опасность. Уже далеко были мы от центра нашей армии, и стояли победителями за Тельницем; баталионный адъютант Пожидаев, ходя по фронту, объявлял людям, что, по назначению, нам должно занять Тураский Лес, указывая на чернеющееся вдали возвышение. «Перешагнем и лес, и этих французов, ваше благородие», – отзывались солдаты. Простиравшееся за нами пространство было усеяно убитыми и ранеными: Русских пало втрое менее чем французов, которые местами лежали кучами; при беспрерывном нашем передвижении, многие из последних, легко раненые, подымались и стреляли по нашим, а некоторые из них и лежа пускали пулю в ряды русских; Дохтуров, заметив эти проделки, приказал отобрать у раненых французов оружие. Невдалеке, один неприятельский драгун, в косматой каске, лежал с перебитой ногою и долго не отдавал палаша; уже хотели изрубить упрямца тесаками, как Дохтуров закричал: «Оставьте ему заветный палаш и не трогайте его!» При каждом наступлении на врага, полковая музыка начинала играть какой-нибудь танец: такое смешение ужаса с веселыми звуками кларнета и флейт ободряло наших солдат и, казалось, не радовало французов.
Пока мы подавались вперед за отступающим неприятелем, Наполеон главными силами двинулся наперерез нашему центру. Столь внезапный натиск захватил союзные войска на марше, по направлению за нашим левым флангом, и произвел сильное замешательство. Одни колонны графа Буксгевдена и правофланговая князя Багратиона сошлись с неприятелем в боевом порядке; остальное все, следуя австрийской диспозиции, подверглось, страшному расстройству: резервы, шедшие позади без всякого опасения, вдруг очутились перед неприятельскими колоннами в первой линии; так было и с нашей гвардиею.
Аустерлицкое поражение нельзя вменять в вину русским войскам: у нас всем распоряжался австрийский генерал-квартирмейстер Вейротер, заступивший место искусного Шмита, к сожалению, убитого под Дирнштейном. В армии тогда же сделалось известным» что некоторые из австрийских генералов, особенно граф Бубна, сильно оспаривали распоряжения Вейротера, по милости которого на операционной линии союзных войск, растянутой верст на 15-ть, все шло наизворот, и победа как будто подставлена была нашему противнику. Наполеон ломился вез де наверное, словно вперед зная диспозицию… Кутузов присутствовал при этом беспорядке как лицо субальтерное, и отстранить удар уже не имел власти; предвидя неудачу, он более часа мешкал на праценской высоте, желая удержать за собой этот ключ всего поля сражения; но Вейротер настоял на том, чтоб побудить Кутузова к движению, и русский военачальник оставил праценскую позицию с негодованием, когда сам Государь лично приказал ему выступить. Французы как будто сговорились с немецкими распорядителями, и лишь заметили, что высоты Працена обнажены и без прикрытия, как немедленно овладели ими и внезапно явились в тылу нашего левого фланга, направленного в обход их правого фланга.