Оценить:
 Рейтинг: 1.5

Литературный оверлок. Выпуск №2/2018

Год написания книги
2018
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
8 из 12
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Нет, – ответил Яков.

– А то я подумала… Сейчас время такое. Кто только кого не потерял в эту войну, вот и ищут хоть отзвук близких даже в случайных прохожих.

– Нет, вы ни на кого не похожи, – сказал Яков, – я уверен, вы одна такая на свете.

– И что же во мне необычного? – удивилась она.

– Не знаю. Только вот еще минуту назад было как-то неуютно на душе, недобро, неприкаянно. Казалось бы, благодарным надо быть за то, что нам с товарищем редакция отдельное купе определила… Ан нет. Ничто не в радость. А вышел, вас увидел, вот и на душе сразу легко стало. Спокойно.

Яков раньше не говорил никому таких слов, и не числился никогда среди тех ловеласов, что с легкостью заводят разговор с очередной женщиной и с плохо скрываемым возбуждением осыпают цветастыми фразами очередную жертву своей похоти. Но сейчас, пожалуй, впервые в жизни, Якову было легко говорить такие слова незнакомой девушке. Легко, потому что он был уверен, что никогда не увидит ее больше. Легко еще и потому что война приучила его к тому, что надо успеть сказать человеку что-то хорошее прежде чем его не станет.

– А вы в редакции работаете? – заинтересованно спросила девушка, – вы журналист?

– Художник.

– Художник?! Настоящий?!

– Да. Кажется, да.

– И… и вы меня вот… портрет мой нарисовать бы могли?

– Да. Не только бы мог, но даже и хотел бы.

– Но я позировать не смогу. У меня тут работы много.

– Позировать и не надо. Мне кажется, я вас на всю жизнь запомнил.

– И что, прямо вот так и нарисуете?

– Да. Только здесь простой карандаш не подойдет. Слишком тонкие у вас черты. Такие только на холсте изображать. В самых редких сочетаниях красок.

– Ну, на это время нужно. А вы его на меня вряд ли тратить станете.

Яков хотел сказать, что с радостью потратил бы на нее все то время, что у него есть, но подумал, что это уже прозвучит как пошлость, как банальнейшие, плоские слова, с помощью которых многие ловеласы добиваются расположения понравившейся им девушки.

– А вот вы в Ленинград едете… Я там через три дня тоже буду. Недолго, правда. Но все равно, не то что в этот раз. Сейчас-то сразу обратно. И если у вас найдется минута свободная…

– Да, да, конечно, найдется, – спешно заверил ее Яков, спеша найти в кармане пиджака записную книжку.

Ни с кем еще Якову не было так уютно, так легко и празднично. И больше всего ему сейчас хотелось, чтобы они увиделись вновь.

16

Лев желал показать Вере, что не чужд искусству и поэтому когда он увидел афишу, сообщавшую о выступлении Бориса Пастернака и Анны Ахматовой в Колонном зале Дома союзов, то решил спросить в кассе, хорошие ли это поэты, и если его уверят, что хорошие, то взять билеты. У кассы уже была огромная очередь, в которой каждый волновался только о том, что продажа билетов закончится именно на нем.

Вера никогда не была в числе ценителей ни Ахматовой, ни Пастернака. Стихи их обоих казались ей вычурными, надуманными, но на выступление она пошла с любопытством, ей было интересно посмотреть, как встретит их публика.

Все происходившее в этот вечер в Колонном зале Дома союзов раздражало Веру. Раздражал седовласый поэт, гордо заискивающий перед собравшейся публикой. С подчеркнуто вытянутой спиной он метался по разным частям сцены и говорил в зал: «а теперь, чтобы вы не соскучились, я перейду к вам». Но еще более тошно ей было от приторных слез поэтессы, демонстративно смахнувшей их с ресниц, когда Пастернак читал «Реквием» Цветаевой.

Ахматова казалась Вере постаревшей и уже ни на что не годной актрисой, вышедшей на сцену только для того чтобы получить цветы и аплодисменты за роли, сыгранные много лет назад. Сколько самой Вере приходилось репетировать, переживать, волноваться, пробовать на вкус каждое слово, ради единого, брошенного великодушно из зрительного зала цветка или благосклонного взгляда, которым порой удостаивали не только тех, кто играл главные роли.

А тут, стоило только этой поэтессе выйти на сцену в своем черном платье и белой шали с длинной бахромой, и не успеть еще сказать ни слова (ни слова!), как весь зал вскочил со своих мест в радостном исступлении и принялся аплодировать так, как будто каждый хотел стереть свои ладони до крови.

Вере казалось, что она оглохнет от этих сумасшедших аплодисментов. Даже на премьере лучших спектаклей в ее театре она никогда (никогда) не видела, чтобы зал аплодировал так долго, громко, исступлённо. Выверенная и вдохновенная игра целой труппы, самые сложные декорации, искрящаяся музыка, сложнейшая работа сотни людей проигрывали одному лишь вычурно величественному выходу на сцену горбоносой стареющей кокетки. Ей не надо было ничего говорить, делать, читать стихи. Достаточно было явить себя, но зал уже не мог уняться от рукоплесканий.

Все раздражало Веру в этой женщине: и горбатый нос, и ее полнота, не мешавшая мужчинам смотреть на нее с истовым обожанием. Черное платье с белой шалью раздражало тоже, но более всего тяготило то, что проклятые аплодисменты никак не кончались. Ничего еще не было сказано, а они все длились и длились.

Льву показалось, что Вере дурно, и он предложил ей выйти на улицу.

– Все хорошо, – сказала она, – просто душно стало.

Вера не хотела никуда уходить. Она напряженно ждала, когда эта оранжерейная царица в чем-то споткнется, сфальшивит, разоблачит свою мнимую царственность. Но чаяния Веры были напрасны. С каждым новым прочитанным стихотворением упоение зала росло. На последних строчках каждого из них неизменно в едином порыве стаей птиц взлетали восторженные рукоплесканья. А в одной из посланных на сцену записок поэтессу назвали новой Екатериной Второй. И выспренняя благодарность в ответ на эти слова настолько разозлила Веру, что она не могла больше сдерживать себя. Она тоже написала записку, и Лев не понимал, почему она прячет ее от него.

«Я здесь случайно, – написала Вера в записке, – но сейчас слушаю ваши стихи, и не понимаю, за что вас так любят».

Волнуясь, передала записку, и уже не слышала никаких стихов, только и думала о том, когда же та, что сейчас на сцене, развернет скомканный листок и прочтет пощечину себе. Поэтесса улыбнулась, держа развернутую записку бережно, словно древний свиток. Она посмотрела в зал.

– Вы здесь случайно? А я – нет. Есть и другие места. Те, где поэзия не в чести. Наверное, там вам будет уютнее. А пока я желаю вам, чтобы вас тоже любили.

И это великодушное «тоже» прозвучало так грубо, так унизительно больно, что Вера мигом вся потерялась, затравленно вжавшись в кресло. Сидящие рядом видели, какое впечатление на нее произвел ответ Ахматовой, и, конечно, догадались, кто писал эту проклятую записку.

Лев чувствовал себя неуютно. Он видел, что Вере явно пришлось не по душе это поэтическое выступление, и думал, что она станет корить его за купленные билеты. На улице она спросила его: «Скажи мне только честно. Тебе понравились эти стихи?».

– Не знаю, – пожал он плечами, – честно говоря, я ничего в них не понял. Не умеют они мысль по простому выразить.

Никогда еще Вера не целовала его так страстно, так исступлённо-благодарно, как в этот раз.

И каким наслаждением для нее было прочесть несколькими месяцами спустя в сентябрьском номере «Правды» стенограмму выступления товарища Жданова, на котором он громил ту самую поэтессу и вдобавок к ней популярного юмориста Зощенко. Вера несколько раз перечитала всю стенограмму, в строчках которой ее взгляд плавал, словно измученное жарой тело в чистой, холодной воде. «Анна Ахматова принадлежит к так называемой литературной группе акмеистов, вышедших в свое время из рядов символистов, и является одним из знаменосцев пустой, безыдейной, аристократически-салонной поэзии, абсолютно чуждой советской литературе. Тематика Ахматовой насквозь индивидуалистическая. До убожества ограничен диапазон ее поэзии, поэзии взбесившейся барыньки, мечущейся между будуаром и моленной. Основное у нее – это любовно-эротические мотивы, переплетенные с мотивами грусти, тоски, смерти, мистики, обреченности. Чувство обреченности, … мрачные тона предсмертной безнадежности, мистические переживания пополам с эротикой – таков духовный мир Ахматовой. Не то монахиня, не то блудница, а вернее, блудница и монахиня, у которой блуд смешан с молитвой»,

Читая эти строчки, Вера чувствовала себя отомщенной. Ведь это были страстные, резкие слова не какого-нибудь ополчившегося на поэтессу рядового критика. Центральная газета опубликовала официальную стенограмму товарища Жданова на собрании партийного актива. Это значило, что теперь поэтессе не уцелеть, несмотря на все рукоплесканья. Вера чувствовала себя счастливой.

17

Яков ничего не сказал Родиону о захватившем его чувстве. Праздник укромно поселился под сердцем. Яков понимал, что слова радости будут сейчас не к месту. Было непривычно, неуютно, странно видеть Родиона, одержимого страхом. Прежде Якову казалось, что ничто на свете не может вселить страх в его товарища, не раз на его глазах с легкостью рисковавшего жизнью. Но сейчас в нем, кажется, не было уже ничего, кроме страха. В каждом движении, каждом слове. Чем ближе они подъезжали к Ленинграду, тем сильнее это было заметно. Будто все тяжелее оказывались невидимые колонны, которые, подобно атланту, держал на своих плечах Родион.

Можно было навести справки, еще будучи в Москве, и узнать судьбу оставленной в Ленинграде женщины, но он этого не сделал. Самые дурные предчувствия заставляли длить спасительное неведение. Родион малодушно оставлял для себя возможность надежды, боясь, что не выдержит предстоящей правды.

Между тем как Яков жил уже преддверием будущей встречи. Ему упоенно верилось, что наконец-то в его жизни случится что-то по-настоящему светлое, значительное, и он чувствовал, что имеет на это право, как и все, кто жил и воевал рядом с ним в эти годы. Все они заслужили счастье. И даже город, в который он ехал вместе с Родионом, этот измученный блокадой город представлялся Якову выздоровевшим после долгой, страшной болезни. И в таком городе можно было Любить.

Но при взгляде на своего товарища, сидевшего в купе напротив него, чаяния радостной встречи рассеивались. Яков сразу вспоминал, что едут они в город, которому голод остервеневшим волком вцепился в горло. И на всех чудом выживших остались следы клыков. И также Яков вспомнил еще и о том, что наверняка обязательно придется лгать, изворачиваться, ведь от них с Родионом ждут не летописи блокадного ада, а восторженных передовиц, праздничный пафос которых затушует самые страшные страницы жизни города белых ночей. И, глядя на обречённого Родиона, приближавшегося к Ленинграду словно приговоренный к плахе, уже и не верилось в скорую счастливую встречу, в щедрость наконец-то смилостивившейся судьбы. Теперь Яков долгим взглядом в окно спасал себя от лицезрения олицетворенной обреченности, воплотившейся в собственном его друге.

Первое, что они увидели на пути в гостиницу – смеющихся мальчишек, радостно раскачивавших застывшие трупы повешенных немцев.

Яков знал, что четыре дня назад на площади состоялась публичная казнь приговоренных к смерти немецких военнопленных, и он радовался тому, что они не застанут ее, иначе их непременно обязали бы присутствовать в толпе, радостно возбужденной лицезрением показательной смерти. А Якову не хотелось запечатлевать сцены казни.

– Их же вроде уже четыре дня назад повесили, – сказал Яков.

– Детям поиграться оставили, – отозвался Родион.
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
8 из 12