Был ему по сердцу один человек: тот тоже не давал ему покоя; он любил и новости, и свет, и науку, и всю жизнь, но как-то глубже, теплее, искреннее – и Обломов, хотя был ласков со всеми, но любил искренно его одного, верил ему одному, может быть, потому, что рос, учился и жил с ним вместе. Это Андрей Иванович Штольц.
Он был в отлучке, но Обломов ждал его с часу на час.
IV
– Здравствуй, земляк, – отрывисто сказал Тарантьев, протягивая мохнатую руку к Обломову. – что ты это лежишь по сю пору, как колода?
– Не подходи, не подходи: ты с холода! – говорил Обломов, прикрываясь одеялом.
– Вот еще что выдумал, с холода! – заголосил Тарантьев. – Ну, ну, бери руку, коли дают! Скоро двенадцать часов, а он валяется!
Он хотел приподнять Обломова с постели, но тот предупредил его, опустив быстро ноги и сразу попав в обе туфли.
– Я сам сейчас хотел вставать, – сказал он, зевая.
– Знаю я, как встаешь: ты бы тут до обеда провалялся. Эй, Захар! Где ты там, старый дурак? Давай скорей одеваться барину.
– А вы заведите-ка прежде своего Захара, да и лайтесь тогда! – заговорил Захар, войдя в комнату и злобно поглядывая на Тарантьева. – Вон натоптали как, словно разносчик! – прибавил он.
– Ну, еще разговаривает, образина! – говорил Тарантьев и поднял ногу, чтоб сзади ударить проходившего мимо Захара; но Захар остановился, обернулся к нему и ощетинился.
– Только вот троньте! Что это такое? Я уйду… – сказал он, идучи назад к дверям.
– Да полно тебе, Михей Андреич, какой ты неугомонный! Ну, что ты его трогаешь? – сказал Обломов. – Давай, Захар, что нужно!
Захар воротился и, косясь на Тарантьева, проворно шмыгнул мимо его.
Обломов, облокотясь на него, нехотя, как очень утомленный человек, привстал с постели и, нехотя же перейдя на большое кресло, опустился в него и остался неподвижен, как сел.
Захар взял со столика помаду, гребенку и щетки, напомадил ему голову, сделал пробор и потом причесал его щеткой.
– Умываться теперь, что ли, будете? – спросил он.
– Немного погожу еще, – отвечал Обломов, – а ты поди себе.
– Ах, да и вы тут? – вдруг сказал Тарантьев, обращаясь к Алексееву в то время, как Захар причесывал Обломова. – Я вас и не видал. Зачем вы здесь? Что это ваш родственник какая свинья! Я вам все хотел сказать…
– Какой родственник? У меня никакого родственника нет, – робко отвечал оторопевший Алексеев, выпуча глаза на Тарантьева.
– Ну, вот этот, что еще служит тут, как его?.. Афанасьев зовут. Как же не родственник? – родственник.
– Да я не Афанасьев, я Алексеев, – сказал Алексеев, – у меня нет родственника.
– Вот еще не родственник! Такой же, как вы, невзрачный, и зовут тоже Васильем Николаичем.
– Ей-богу, не родня; меня зовут Иваном Алексеичем.
– Ну, все равно, похож на вас. Только он свинья; вы ему скажите это, как увидите.
– Я его не знаю, не видал никогда, – говорил Алексеев, открывая табакерку.
– Дайте-ка табаку! – сказал Тарантьев. – Да у вас простой, не французский? Так и есть, – сказал он, понюхав, – отчего не французский? – строго прибавил потом.
– Да, еще этакой свиньи я не видывал, как ваш родственник, – продолжал Тарантьев. – Взял я когда-то у него, уж года два будет, пятьдесят рублей взаймы. Ну, велики ли деньги пятьдесят рублей? Как, кажется, не забыть? Нет, помнит: через месяц, где ни встретит: «А что ж должок?» – говорит. Надоел! Мало того, вчера к нам в департамент пришел: «Верно, вы, говорит, жалованье получили, теперь можете отдать». Дал я ему жалованье: пошел при всех срамить, так он насилу двери нашел. «Бедный человек, самому надо!» Как будто мне не надо! Я что за богач, чтоб ему по пятидесяти рублей отваливать! Дай-ка, земляк, сигару.
– Сигары вон там, в коробочке, – отвечал Обломов, указывая на этажерку.
Он задумчиво сидел в креслах, в своей лениво-красивой позе, не замечая, что вокруг него делалось, не слушая, что говорилось. Он с любовью рассматривал и гладил свои маленькие, белые руки.
– Э! Да это все те же? – строго спросил Тарантьев, вынув сигару и поглядывая на Обломова.
– Да, те же, – отвечал Обломов машинально.
– А я говорил тебе, чтоб ты купил других, заграничных? Вот как ты помнишь, что тебе говорят! Смотри же, чтоб к следующей субботе непременно было, а то долго не приду. Вишь ведь, какая дрянь! – продолжал он, закурив сигару и пустив одно облако дыма на воздух, а другое втянув в себя. – Курить нельзя.
– Ты рано сегодня пришел, Михей Андреич, – сказал Обломов, зевая.
– Что ж, я надоел тебе, что ли?
– Нет, я так только заметил; ты обыкновенно к обеду прямо приходишь, а теперь только еще первый час.
– Я нарочно заранее пришел, чтоб узнать, какой обед будет. Ты все дрянью кормишь меня, так я вот узнаю, что-то ты велел готовить сегодня.
– Узнай там, на кухне, – сказал Обломов.
Тарантьев вышел.
– Помилуй! – сказал он, воротясь, – говядина и телятина! Эх, брат Обломов, не умеешь ты жить, а еще помещик! Какой ты барин? По-мещански живешь; не умеешь угостить приятеля! Ну, мадера куплена?
– Не знаю, спроси у Захара, – почти не слушая его, сказал Обломов, – там, верно, есть вино.
– Это прежняя-то, от немца? Нет, изволь в английском магазине купить.
– Ну, и этой довольно, – сказал Обломов, – а то еще посылать!
– Дай деньги, я мимо пойду и принесу; мне еще надо кое-куда сходить.
Обломов порылся в ящике и вынул тогдашнюю красненькую десятирублевую бумажку.
– Мадера семь рублей стоит, – сказал Обломов, – а тут десять.
– Так дай всё: там дадут сдачи, не бойся!
Он выхватил из рук Обломова ассигнацию и проворно спрятал в карман.
– Ну, я пойду, – сказал Тарантьев, надевая шляпу, – а к пяти часам буду; мне надо кое-куда зайти: обещали место в питейной конторе, так велели понаведаться… Да вот что, Илья Ильич: не наймешь ли ты коляску сегодня, в Екатерингоф ехать? И меня бы взял.
Обломов покачал головой в знак отрицания.