– Да, я забыл: у тебя еще будут фигурировать «вещественные знаки». Опять нанесешь всякой дряни и будешь задумываться да разглядывать, а дело в сторону.
Александр вдруг схватился за карман.
– Что, уж есть? будешь делать все то же, что люди делают с сотворения мира.
– Стало быть, то же, что и вы делали, дядюшка?
– Да, только поглупее.
– Поглупее! Не называете ли вы глупостью то, что я буду любить глубже, сильнее вас, не издеваться над чувством, не шутить и не играть им холодно, как вы… и не сдергивать покрывала с священных тайн…
– Ты будешь любить, как и другие, ни глубже, ни сильнее; будешь также сдергивать и покрывало с тайн… но только ты будешь верить в вечность и неизменность любви, да об одном этом и думать, а вот это-то и глупо: сам себе готовишь горя более, нежели сколько бы его должно быть.
– О, это ужасно, ужасно, что вы говорите, дядюшка! Сколько раз я давал себе слово таить перед вами то, что происходит в сердце.
– Зачем же не сдержал? Вот пришел – помешал мне…
– Но ведь вы одни у меня, дядюшка, близкие: с кем же мне разделить этот избыток чувств? а вы без милосердия вонзаете свой анатомический нож в самые тайные изгибы моего сердца.
– Я это не для своего удовольствия делаю; ты сам просил моих советов. От скольких глупостей я остерег тебя!..
– Нет, дядюшка, пусть же я буду вечно глуп в ваших глазах, но я не могу существовать с такими понятиями о жизни, о людях. Это больно, грустно! тогда мне не надо жизни, я не хочу ее при таких условиях – слышите ли? я не хочу.
– Слышу; да что ж мне делать? ведь не могу же я тебя лишить ее.
– Да! – говорил Александр, – вопреки вашим предсказаниям я буду счастлив, буду любить вечно и однажды.
– Ох, нет! Я предчувствую, что ты еще много кое-чего перебьешь у меня. Но это бы все ничего: любовь любовью; никто не мешает тебе; не нами заведено заниматься особенно прилежно любовью в твои лета, но, однако ж, не до такой степени, чтобы бросать дело; любовь любовью, а дело делом…
– Да я делаю извлечения из немецких…
– Полно, никаких ты извлечений не делаешь, предаешься только сладостной неге, а редактор откажет тебе…
– Пусть его! я не нуждаюсь. Могу ли я думать теперь о презренной пользе, когда…
– О презренной пользе! презренная! Ты уж лучше построй в горах хижину, ешь хлеб с водой и пой:
Мне хижина убога
С тобою будет рай… —
но только как не станет у тебя «презренного металла», у меня не проси – не дам…
– Я, кажется, не часто беспокоил вас.
– До сих пор, слава Богу, нет, а может случиться, если бросишь дело; любовь тоже требует денег; тут и лишнее щегольство и разные другие траты… Ох, эта мне любовь в двадцать лет! вот уж презренная так презренная, никуда не годится!
– Какая же, дядюшка, годится? в сорок?
– Я не знаю, какова любовь в сорок лет, а в тридцать девять…
– Как ваша?
– Пожалуй, как моя.
– То есть никакая.
– Ты почему знаешь?
– Будто вы можете любить?
– Почему же нет? разве я не человек или разве мне восемьдесят лет? Только если я люблю, то люблю разумно, помню себя, не бью и не опрокидываю ничего.
– Разумная любовь! хороша любовь, которая помнит себя! – насмешливо заметил Александр, – которая ни на минуту не забудется…
– Дикая, животная, – перебил Петр Иваныч, – не помнит, а разумная должна помнить; в противном случае это не любовь…
– А что же?..
– Так, гнусность, как ты говоришь.
– Вы… любите! – говорил Александр, глядя недоверчиво на дядю, – ха, ха, ха!
Петр Иваныч молча писал.
– Кого же, дядюшка? – спросил Александр.
– Тебе хочется знать?
– Хотелось бы.
– Свою невесту.
– Не… невесту! – едва выговорил Александр, вскочив с места и подходя к дяде.
– Не близко, не близко, Александр, закрой клапан! – заговорил Петр Иваныч, увидя, какие большие глаза сделал племянник, и проворно придвинул к себе разные мелкие вещицы, бюстики, фигурки, часы и чернильницу.
– Стало быть, вы женитесь? – спросил Александр с тем же изумлением.
– Стало быть.
– И вы так покойны! пишете в Москву письма, разговариваете о посторонних предметах, ездите на завод и еще так адски холодно рассуждаете о любви!
– Адски холодно – это ново! в аду, говорят, жарко. Да что ты на меня смотришь так дико?
– Вы – женитесь!
– Что ж тут удивительного? – спросил Петр Иваныч, положив перо.
– Как что? женитесь – и ни слова мне!