
Внучка панцирного боярина
Посетители разместились, как указал им хозяин.
– Теперь, ради любопытства, которым я, еще земной житель, одержим, расскажи, как ты…
Ранеев остановился, увидев, что Киноваров указал головой на своего сына, как бы желал, чтоб он не слыхал его откровений, и приказал мальчику идти в соседнюю комнату.
– Вы, верно, хотите, – начал Киноваров, когда тот вышел в соседнюю комнату и затворил за собою дверь, – чтобы я вам рассказал, как я украл банковские деньги, что заставило меня это сделать, как я бежал из тюрьмы и что затем со мною последовало?
– Расскажи.
– Я играл в карты в азартные игры. Гнусная страсть эта, как вы знаете, ведет за собою преступление. Проиграл я проезжему иностранцу, содержателю цирка, с орденом Меджидия, пять тысяч рублей, хотел отыграться и спускал все большие и большие куши. Получаемые в общественном банке деньги не записывались на приход по нескольку месяцев, иногда по году и более, они покрывали мой проигрыш и доставляли новую пищу для игры. Иногда приятели давали мне ко дню ревизии свои деньги, разумеется, за хорошее вознаграждение. Вы знаете, какие были члены банка. За мною не следили, никто ничего не видел. Канцелярия, составленная мною из отъявленных и искусных мошенников, в том числе главного сообщника моего, секретаря, купленного мною, усердно содействовала мне. Получаемыми мною в банке деньгами покрывал я старые похищения. Так понемногу наросла значительная сумма. Воровали от себя и мои клевреты. Случалось, пошлешь на почту тысячу, а посланный с ней возвращается и доносит мне, что я обложился, не оказалось столько-то. Нечего было делать, молча докладывал я деньги. Брат мой звал меня в Москву и просил помочь ему в его роковых обстоятельствах.
«Я имею в виду очень богатую невесту, – писал он, – но мне шепнули, что родители желали знать, как я живу. Надо было пустить им золотую пыль в глаза, и я занял деньги за огромные проценты. Приезжай скорее, друг мой, выручи меня, скоро сочтусь с тобою лихвою».
В это время сделана мною покража суммы, которая погубила вас. Внутренний искуситель мой нашептывал мне, что разбогатевший брат мой искупит все мои грехи. Ловкость моих сподручников, спячка моих сослуживцев помогли этому искушению…
– И подпись под мою руку в журнале, которым давалась тебе доверенность принять с почты сумму, полученную из Петербурга, не правда ли?
– Мастерски была она сделана братом секретаря, так что вы, кажется, сгоряча признали ее за свою. Все содействовало успеху моего преступления. С этими деньгами поехал я в Москву, заплатил долги брата и обставил его, как богатого человека, светской мишурой, которая в близоруких глазах идет за чистое золото. Свадьба состоялась, С рукою невесты он получил несколько сот душ в одной из губерний, что зовут житницей России. Брат обнимал меня, изливался в горячих благодарностях и обещал, как скоро заберет свою половину в руки, пополнить издержки, которым обязан мне был своим благосостоянием. Возвратясь в Приречье, благодаря своей ловкости, слепой доверенности и благосклонности моего начальника, испросившего мне в это самое время награду знаком отличия за мои подвиги на пользу службы, я продолжал ремесло чиновного вора. Желая заморить червяка, который грыз мне сердце, пил водку едва ли не стаканами, щедро помогал бедным…
– Знаю, ты слыл благодетельным человеком.
– Делал богатые вклады в церкви.
– Слыхал позднее и об этом. Фарисейство!
– Как открылось мое преступление, вам известно. Меня посадили в острог. Брат узнал обо всем, прислал мне из степной деревни, в которую переселился с женою, три тысячи рублей. Это было несколько капель на иссохшую почву. Будучи уже под стражей, я получил эти деньги с почты по доверенности моей через одного приятеля. Ими и вырученными за мое движимое имущество, отчасти расхищенное, пополнилась только часть украденных денег. Приехал в Приречье брат мой. Мне дали возможность видеться с ним в остроге. Я умолял его внести хотя бы ту сумму, которая была похищена во время вашего управления. Он поклялся всеми богами исполнить этот, как он говорил, священный долг.
– Полицмейстер, видевший его, говорил мне это, но…
– Но не исполнил брат своей клятвы, между тем как по богатству мог бы… Бог ему судья! Я был заключен в одиночную камеру для благородных. Меня стали спаивать водкой. Графин всегда стоял возле моей кровати, авось я сопьюсь и со мною умрет тайна моих сообщников и покровителей. Я прежде любил заливать водкой угрызения совести, но тут вскоре решительно отказался и объявил наотрез посетившим меня приятелям по карточной игре, что если не доставят мне средств бежать из тюрьмы, так я выведу сообщников своих на чистую воду. Эта угроза сильно подействовала. Все препятствия к побегу были сняты, ожидали только благоприятного случая выпустить птицу из клетки. Случай этот пал, как сон в руку. Умер в остроге крестьянин. Меня снабдили фальшивым паспортом и выпроводили благополучно из тюрьмы, а вместо меня похоронили крестьянина. Не стану рассказывать вам моих похождений во время моего побега. Вам известно, как подобного рода странствующие рыцари, находят на Руси, содействие к укрывательству. Добравшись до имения брата, я жил сначала у него в лесной сторожке, потом переселился на мельницу, как ее наемник, изучил мельничную механику, стал строить и другие в окрестности. Дела мои шли успешно. Я прописался в уездный город в мещане. Здесь приглянулась мне хорошенькая мещанская дочь, сирота. Я своей наружностью не мог ей понравиться, но ее родные выдали ее за меня, как обыкновенно выдают из этого сословия отцы своих дочерей, по приказанию; однако ж, с первым ребенком она привязалась ко мне всей силою простой души. В это время случился на моей мельнице пожар, мы были разорены, жена умерла. Брат мой имел поместье в Белоруссии. Желая удалить со мною живой укор в сообществе с моим преступлением, он предложил мне переселиться туда с тем, что подарил мне несколько десятин земли с водами, удобными для постройки мельницы, и дать деньги на обзаведение. Ничто не привязывало меня к местам, где умерла жена моя; я согласился. Прибыв на новое место, я нашел действительно в нем воды, удобные для постройки мельницы, и устроил ее. Скоро я свел сношения с соседними помещиками, экономами, евреями и офицерами расположенных там команд. Последние дали мне мысль заняться торговлей. Ухватившись за эту идею, я тотчас принялся выполнять ее. Продал мельницу, переселился в Динабург, откуда глазом видишь Литву, Прибалтийские и Белорусские губернии, и записался в купцы. Дела мои пошли хорошо в кругу этих губерний. Мало-помалу я вошел в роль купца, как будто она мне была прирождена. Но с некоторого времени, покупая кяхтинский чай и другие товары для русских офицеров, я нередко был должен ездить в Москву. Здесь судьба наткнула меня на вас на Кузнецком мосту и встретился я в гостинице с вашим приятелем Сурминым. Вы, вероятно, рассказали ему о моем преступлении, он меня преследует.
– Я на это не уполномачивал его, – сказал Ранеев, – и к чему теперь! Даю тебе слово, он бросит свои напрасные гонения. Наша тяжба с тобою решена. Какую же особенную тайну хотел ты мне передать?
– Она тяжело лежит на груди моей, не дает мне теперь с некоторых пор покою. Но будь что будет, открою вам ее. Делайте из нее, что хотите.
Голос Киноварова дрожал, казалось, его била лихорадка.
– В нашем Белорусском крае творится что-то недоброе. Пани надевают траур, мужчины и пани поют революционные песни в церквах, закупается холодное и огнестрельное оружие. Я сам, по заказу капитана генерального штаба Жвирждовского обязался поставить в имение пани Стабровской топоры, косы и охотничьи ружья, сколько могу.
При имени Стабровской Михайло Аполлоныч вздрогнул, будто его ужалила змея. Слух и сердце его приковались к словам рассказчика. Тот продолжал:
– Скупал я их по дорогам в великороссийских губерниях, недавно отправил обоз с русскими ящиками до границ Могилева. Все это уложено в ящиках, наглухо заколоченных, под именем чайных цибиков и разных колониальных товаров. Часть их примут в Могилевской губернии, другую, большую часть, отправят в Витебскую через евреев. Сколько я мог узнать, в последней складывают товар в имении Стабровской, которое досталось ей по наследству от одного родственника, в костеле, недостроенном в пятидесятых годах. Постройка была запрещена тогда местным начальством. Вы знаете, что новые костелы, вследствие указа, воздвигать запрещено. Хотя покойный пан и отзывался, что строит музей, где будут поставлены бюсты великих мужей и фамильные, но полиция на этот раз настояла на своем.
– Что слышно о сынках Стабровской? – спросил Ранеев.
– Слыхал от евреев, они знают все, что делается не только на земле, но и под землей, – говорят, будто меньшой, бежавший из полка, пропал без вести. Старший при ней, да что-то не ладят, часто ссорятся, хотел было возвратиться в Москву, однако ж, мать ублажила, остался.
Многозначительное «гм!» вырвалось из груди Ранеева.
– Нельзя ли вам дать знак кому-нибудь…
– При последних днях моей жизни я не берусь за это. Тут нужны энергия и сила для поездок… и тут… меня и тебя затаскали бы, поляки взяли бы свое.
Ранеев махнул рукою и потом погрузился в думу, наконец сказал:
– Не слышал в своей губернии о полковнице Зарницыной?
– Кого я не знаю! Ее зовут Евгенией Сергеевной. Такая полная, черные брови дугой, красивая барыня, даром ей гораздо за сорок. Умная, бойкая барыня, добрейшая душа. Я и ей доставляю из Москвы чай. Дама на редкость…
– Писать к ней об этом деле не буду, а ты постарайся поскорее повидаться с нею и расскажи ей от имени моего все, что знаешь. Даю тебе слово, она не будет дремать и выведет козни врагов на свет Божий. Скажи ей только от меня, чтобы тебя поберегла, да сам будь осторожнее.
– Непременно явлюсь к ней и сделаю все по-вашему.
– Если решишься сослужить службу своему отечеству, то совершишь благое дело. Да благословит тебя Господь! Помни, мы с тобою сочлись на земле и на том свете. Иди теперь с миром. Моя дочь должна скоро воротиться; я не желал бы, чтобы она тебя видела.
Позвали мальчика.
– Поцелуй меня, – сказал Ранеев, когда тот вошел.
Мальчик бросился целовать его руку. Киноваров с сыном стали уходить, первый воротился.
– Михайла Аполлоныч, одно слово.
– Говори.
– Знаю, вы бываете в нужде.
– Это до меня одного касается.
– Если бы смел, предложил бы вам хоть двадцатую долю того, что…
– Пособие?.. Ты… Ни от кого на свете, подавно от тебя. Мне помогает Зарницына, моя родственница, мой друг. Спасибо, ступайте.
Когда двуногий сторож и четвероногий его помощник, Барбоска, выпроваживали Киноварова и сына со двора, он спросил первого, обделал ли свои дела.
Киноваров молча сунул ему серебряную монету в руку, мальчик живо отвечал за него:
– Обделал на славу.
Лишь только отошли они несколько десятков сажен от дома Лориных, мальчик захохотал.
– Лихо же надули мы старика, – сказал он и разразился еще более жарким хохотом.
– Не смейся, Федюшка, – заметил грустным голосом Киноваров, выведенный смехом своего спутника из глубокого раздумья, в которое был погружен, – человек он Божий.
– Как есть простота. Раздевай его догола, он сам будет помогать скидать с себя одежду; долби ему ворона клювом голову, не смахнет рукой. А признайся, дяденька, мастерски сыграл я комедь, хоть бы Расплюеву. Чуть-чуть было не сорвалось, как стал читать проповедь. Да разом поправился, захныкал так, что любому актеру лучше не состроить. Откуда взялись слезы.
– Бестия порядочная! Смотри – ни гу-гу, а то запутаешься, что и в сибирку попадешь.
– Чтоб глаза мои лопнули, да и ты смотри, дядя, уговор лучше денег. Зелененькую-таки дашь, а в театр, как хочешь, своди.
– Сказано. Сам не пойду, а заплачу за билет в раек.
– Признаться, люблю в театр. Как там принц датский вместо мыши убивает человека, али Кречинский подменивает алмазы на стеклышки. Сам я мастер на разные штуки. То водочки отбавишь из графинчика, да водой подольешь, то в счетце постояльцу припишешь, да серебряную ложку подтибришь. Все с рук сходило. Да ведь и учителя у нас, старшие, хороши, хозяина надувать горазды.
Киноваров шел молча.
Мальчик вошел в энтузиазм и с жаром продолжал.
– Все это мелочь, плевое дело. Вот бы удрать важную штуку: красного петуха подпустить под хоромы этажа в три. Богач пузо отрастил, словно боров, ездит себе развалившись в коляске, на лихих рысаках, что земли под собой не чуют. А чернозубая, жиром заплыла, хозяйка с ним рядом, будто жар-птица. Разом бы им спесь сбил. А потехи, потехи сколько! Скачут пожарные со всех концов, генералы, полицмейстеры, гром раскатывается по мостовым, земля ходуном ходит. Зарево на всю Москву, крики, треск, а ты стоишь себе в народе, молчок, только ухмыляешься – мое, дескать, дельце. Человечек с ноготок, дрянцо, а все эти пожарные, генералы, солдаты, народ собрались будто по твоей команде. Любо!
И захлебнулся Федька от восторга, огонь глаз его прорезывал ночную темноту, он с жаром размахивал руками.
– Тешился так в Приречье один малый, немного постарше тебя, да и попался, словно кур во щи. Видел я его после этой потехи в остроге, за железной решеткой, да на хлебе и водице, видел потом, как его в тяжелых цепях ссылали в Сибирь. Там, братец, в рудниках, под землею, не видно никогда света Божьего, грудь хоть глотком свежего воздуха не поживится, исчахнешь в молодые годы. Смотри, Федька, не угодить бы тебе за ним. Однако взять бы Ваньку, мне что-то ныне невмоготу пешком плестись.
Взяли они извозчика и отправились на подворье, где стоял Киноваров. Во время остального пути болтовня была не у места.
Приехав домой, Киноваров дал сорванцу зеленую кредитку за мастерское исполнение своей роли и мелкую монету на билет в раек и отпустил его к хозяину, у которого отпросил на два часа.
Очутившись в своем номере, впал он в глубокое раздумье. И было ему о чем задуматься, и было для чего спуститься в тайник своей души. Перед отъездом в деревню Сурмин наказал верному, купленному им человеку, наведываться об нем, следить, где он будет в Москве останавливаться, когда и куда выедет из нее. Киноварову тоже верный человек дал знать об этом и возбудил в нем подозрение, что его отыскивают по делу Ранеева. Он переменил квартиру, другую, но и тут наводили об нем справки в полиции. Хотя не было никаких запросов от него, ему шепнули, однако ж, что какой-то тайный шпион следит за ним и не выпускает его из виду. Ему нужно было, во что бы ни стало, покончить в Москве расчеты по торговым делам. Сурмин уехал в Приречье, но мог скоро возвратиться, тогда судьба его может худо разыграться. Пожалуй, дело о похищении сумм из банка снова поднимется. Он решился, в отсутствие своего гонителя, на отчаянный подвиг – идти напролом, напропалую к Ранееву, тяжко больному, пасть ему в ноги, испросить себе, в память убитого сына, прощение, в противном случае бросить все дела свои и ускакать в Белоруссию. Услыхав от своего благоприятеля, дворника Лориных, что Михайла Аполлоныч любит Дарью Павловну как родную дочь он предположил отнестись к ней сначала с просьбой написать прошение в суд. «Потом, – думал он, – не открывая, кто я такой, буду умолять ее дать мне возможность переговорить с Ранеевым, как человеку, знакомому с ним». Мы видели, как это Киноварову удалось, не с такими изворотами, а более открытым, отчаянным путем. Чтобы разжалобить сильнее старика, он легко согласил мальчика, бойкого и плутоватого, из прислуги с подворья, где квартировал, сыграть роль его сына, Владимира. То же имя, которое носил убитый сын Ранеева, должно было иметь магическую силу на ум и сердце больного старика. Он научил мальчика, что говорить и делать, предоставляя его изворотливому умишку выпутываться из трудных обстоятельств, как сумел. Киноваров не солгал, сказав, что был женат, что жена его была добрая и честная и умерла. Он действительно имел сына, которому могло быть в настоящее время тринадцать лет, но и тот года четыре назад также помер. Представленный им Володя был подставной сынок, взятый напрокат. Ни в одном слове остального рассказа своего он не покривил душой. Не раскаяние, а чувство самосохранения вело его к тому, кого он некогда разорил. Расчеты его были довольны верны, – он надеялся на доброту души Ранеева, еще более усиленную потерею сына и физических сил. Успех превзошел ожидания. Однако же безграничное великодушие Михайлы Аполлоныча, не помраченное не только оскорблением, даже гневным словом, сильно тронуло и негодяя. «Иди с миром», – сказал ему судья его. А мир не был в его душе. Он решился раскрыть Зарницыной подземные, коварные действия белорусских панов и тем хоть несколько загладить свое прошедшее. Дела его в Москве были почти на исходе, на днях окончательно развязанные; они дадут ему возможность возвратиться в край, где ему предстоит первый в жизни благородный подвиг. Он всю ночь не спал и провозился с боку на бок на кровати в тяжелых думах. Когда же к утру заснул, ужасные видения преследовали его. Он кричал во сне так страшно, что Федюшка, разбуженный этими криками, встал, приложил ухо к двери нумера, но, успокоенный наступившим затем молчанием, возвратился на свой войлочек.
IX
Завернем к Сурмину в его сельский приреченский приют, где семейство его свило себе постоянное гнездышко. Можно вообразить, как мать и сестры, не видавшие его несколько месяцев, обрадовались ему. Настасья Александровна была типом тех женщин, которые в любви к детям, в их радостях и успехах воспитания находят все свои радости, надежды, все свое счастие. В первые часы свидания, как она, так и сын забыли о цели его приезда, забыли о богатом наследстве, посланном им с неба. Они и без него имели хорошее состояние и сверх того обладали сокровищем, которого не купишь ни за какие деньги – семейным согласием, любовью, миром, невозмутимым никакими сильными житейскими невзгодами. Две сестры Андрея Иваныча, Оля и Таня, шестнадцатилетние близнецы, милые создания, и подавно не думали о богатстве, не зная даже и цены ему. Они жили жизнью одна другой и только делились ею с матерью и братом, не помышляя ни о какой лучшей доле на земле. Скучала одна, а это случалось очень редко, скучала и другая; что находила одна хорошим, то находила и другая, и наоборот. Это были две птички inséparables.[22] Если б умерла Оля, умерла бы Таня. Наружное сходство их было так велико, что даже домашним случалось в них ошибаться, и потому мать вынуждена была отличить каждую простенькими браслетами, у одной с бирюзой, у другой с изумрудом. И характеры их были так же сходны, как и наружность. Привязанность их друг к дружке тревожила иногда мать за их будущность. «Ведь нельзя же обеим оставаться в безбрачном состоянии», думала Настасья Александровна и старалась, не расстраивая этой привязанности, смягчать ее временной разлукой: то оставляла одну или другую погостить на несколько дней в Приречье и у добрых соседей, где были девицы сходных с ними лет, то стала вывозить в губернский приреченский свет, собирала у себя кружок разного пола и возраста, где было полное раздолье всяким играм и увеселениям. Имели и намерение посетить нынешней зимой Москву, чтобы познакомить дочерей со всеми удовольствиями и достопамятностями древней столицы. Не оставляла также внушать им, что жизнь их не может ограничиться домашним кругом, в котором они родились и воспитывались, но что ожидает их другая будущность, где они встретят другие привязанности, именно супруги и матери, другие священные, дорогие обязанности, которым должны будут отдаться всем существом своим. Такие внушения, если не охлаждали их дружбы, все-таки притупляли опасный характер ее. Образованием их, по программе матери, занимались англичанка средних лет и русская институтка, обе с добрым характером и с достаточным запасом знаний. Холодная наружность и манеры одной расцвечивались веселым, живым характером другой. За религиозно-нравственным воспитанием дочерей наблюдала сама Настасья Александровна, согревавшая их душу теплым дыханием своей души.
Среди откровенных разговоров матери с сыном, когда они оставались одни, она замечала ему, – «почему он, живя так долго в Москве, не избрал себе до сих пор в тамошнем обществе подруги».
– Не выбрал еще по сердцу, – отвечал он.
– Ты писал мне с таким необыкновенным восторгом о Лизе Ранеевой, с таким теплым чувством об Антонине Лориной, – говорила мать.
– Из моих писем вы, конечно, заметили, что я полюбил первую страстно, как не любил ни одной женщины.
– Эти порывистые страсти бывают ненадежны.
– За то и сокрушились разом, когда она сама призналась мне, что любила другого. Мы все-таки остались друзьями, я еще более прежнего стал уважать ее за честное, откровенное признание, и с того времени к двум сестрам моим прибавилась третья.
– А Лорина?
– Мое сердце, милая мамаша, не переметная сума. Ныне полюбил страстно одну, не удалось приобрести ее любви, не предложить же вдруг своего сердца другой.
– Не зная их лично, могу только судить о них по твоим письмам. Признаюсь тебе, мое сердце лежит более к Лориной. Та с горячею, эксцентрической головкой, энтузиастка, с жаждой каких-то подвигов, не совсем по мне. И сестры твои, по твоим портретам, склоняются более на сторону Тони. Может быть, мы и ошибаемся.
В задушевных беседах с матерью и сестрами пролетели дня два. Андрею Ивановичу надо было приступить к цели своего приезда. Дядя его, Петр Андреевич, которого будем называть младшим в отличие от брата его, Ивана Андреевича, прежде умершего, поссорился некогда с ним из-за дележа наследства, в котором почитал себя обиженным, и долго питал к нему неудовольствие. Со временем помирились они. Младший вкрался в доверенность к старшему до того, что тот поручил ему заведывание своим имением во время пребывания своего в Петербурге, где удерживало его несколько лет воспитание сына. Петр Андреевич не только принялся усердно хозяйничать в этом имении, но и ссужал старшего брата деньгами, когда оказывалась у того засуха в бумажнике. А это случалось нередко по случаю дорогой жизни в Петербурге, с которою он, сельский житель, не мог сладить. После смерти Ивана Андреевича оказались на нем долги, и самые главные брату. При этих займах не забывалось брать законные обязательства, но забывались расписки в получении то процентов, то части капитальной суммы – расписки, которые по родственной и дружеской доверенности бросались куда ни попало, а иногда и вовсе уничтожались. Мы видели, что Петр Андреевич был выбран опекуном над имением своих племянника и племянниц, видели, что это имение было доведено до продажи с аукционного торга. К счастью малолетних, было отыскано несколько расписок и остальной долг заплачен кредитору, хотя не без тяжких жертв. В последнее время дядя, подстрекаемый своим корыстолюбием и страстью к сутяжничеству, затеял снова тяжбу с детьми своего брата о значительных пустошах, которые он по межевым книгам считал своими. В нижних инстанциях ему было повезло, но дело перенесено в сенат, и тут приняло другой, более законный оборот, благоприятный для семейства Ивана Андреевича. Эта неудача озлобила еще более Петра Сурмина, и он поклялся, что дети родного брата его не получат после смерти его ни гроша, а отдаст он все свое богатое имение дальним родственникам, хоть бы пришлось отыскивать их на краю света. Провидение распорядилось, однако ж, иначе. Параличный удар положил конец этим враждебным замыслам и тяжбе. По законам, все, что оставалось после него, движимое и недвижимое, правдою и неправдою нажитое, переходило именно к тем, кого он в злобе своей отстранял от наследства. Права прямых наследников были бесспорны, оставалось только судебным местам признать их актуально.
– Не забудь сделать что-нибудь для обеспечения Прасковьи и детей ее, – сказала Настасья Александровна сыну, когда тот собрался ехать в имение дяди. – Остались без куска хлеба. Простая женщина, а между тем сколько в ней благородства, честной энергии! Будешь там, все узнаешь подробно и оценишь ее.
Приехал Андрей Иванович в имение дяди и нашел, что местная полиция исполнила правильно свои обязанности. Оставалась в доме молодая особа, экономка по названию, но более близкая по связям к покойнику. Она была дочь дворового человека. Прасковья, как называли ее господа, и Прасковья Семеновна, как величала ее домашняя прислуга, прижила с дядей Сурминым троих детей. Ничего не сделал он для их обеспечения, откладывая со дня на день исполнение этой обязанности в надежде на крепкое свое здоровье. Во время суматохи, происшедшей в доме по случаю внезапной кончины владельца, эта особа могла бы, – как это делается в подобных случаях, – с помощью дворовых людей, любивших ее за кроткий нрав, и в надежде дележа, воспользоваться большею частью движимого имущества покойника. А имущество это заключалось в богатой серебряной посуде, музее редкостей, доставшемся ему по закладной, в сериях и кредитных билетах. К удивлению Андрея Ивановича, все это оказалось в целости согласно с описями, которые вел дядя в величайшей исправности и которые могли бы быть истреблены с помощью и не дворовых людей. Только что успел остыть труп покойника, Прасковья дала знать местной полиции, чтобы она прибыла для освидетельствования движимого имения и опечатания его. Нашлись чиновники, намекнувшие ей о возможности сделать львиный раздел ему, но она была глуха ко всем искушениям и объявила, что если кто осмелится дотронуться до ценных вещей и денег, оставшихся после покойника, до приезда законного наследника, так даст немедленно знать об этом Настасье Александровне. Между тем эта диковинная женщина оставалась с детьми без куска хлеба. Андрей Иванович при этом случае вспомнил разговор свой с Ранеевой о русских женщинах и устыдился, что в числе их оскорбил своим злословием и Прасковью. Первым его делом было обласкать ее и детей ее, вторым – устроить их будущность. До совершения законного ввода его во владение имением он выдал так называемой экономке от своего имени заемное письмо на полгода в десять тысяч рублей, дозволил ей жить в доме, сколько ей угодно, и на это время положил ей приличное содержание с детьми. Дворовые люди не были забыты и получили также щедрое обеспечение. Таким образом жилище скорби и страха радостно оживилось с приездом молодого наследника. Благословениям ему не было конца.