Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Бедная любовь Мусоргского

Год написания книги
1936
<< 1 ... 29 30 31 32 33 34 35 >>
На страницу:
33 из 35
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Мусоргский, оперши на руку тяжелую, залохмаченную голову, смотрел на нее. Потом закрыл глаза, и его набухшие веки, в лиловых ветках жил, стали трудно дрожать.

Он плакал беззвучно. Это не были обильные слезы со всхлипываниями, какие нравились ему и какие он мог легко вызывать у себя в кабацких горьких сетованиях, а точно из самой глубины его отделялось что-то, тяжко пробиваясь, роя путаные тропы в колючих терниях, по острым скалам, выскребывая ему душу, и подымалось к набрякшим векам.

– Лизанька, Лизанька, – повторял он.

Орфанти тронула его за плечо халата, в клочьях грязной ваты.

– Но вот это уж незачем, Модест Петрович.

– Лизанька, а она-то, она… Вы что-нибудь знали об Анне?

– Все.

– Она утопилась.

Он поднял большое лицо, обрюзгшее, пожелтевшее, с закрытыми дрожащими веками, из-под которых катились медленные, точно железные, слезы.

Он поднял к ней ужасное лицо ослепшего царя Эдипа и бормотал с беспомощным отчаянием:

– Но почему же, почему же, почему она утопилась? Это я виноват… Она говорила, зачем разбудил ее. Ты мертвеца воскресил, для чего ты мертвеца воскресил… Я виноват, Боже мой, что я сделал.

Он вдруг больно сжал Лизе руку:

– Оглянитесь, смотрите…

Она обернулась и в углу, высоко за собой, увидела черный образ, в трещинах. Краснел каленый ангельский плащ, едва проступал узкий лик.

– Вижу. Образ.

– Серафим.

– Не пугайте меня…

Лиза пыталась высвободить руку, он держал ее крепко:

– Нет, не пугаю. Я понимаю, я с отчаяния богохульствую. Дураки и дуры скажут, что я полюбил потаскуху… Нет: одну мелодию Анны полюбил… Серафим, втоптанный в землю… Господи, прости меня… Да, представлялось, ангелы в раю прикованы к железным арфам. И, может быть, как на земле томится все по небесному, так и в райской гармонии томятся по крови, дыму грешной земли… Как и кто может вкушать райское блаженство, когда здесь, на земле, остался тот же грех, то же проклятие, смерть, тьма… Как?.. И Серафим возжелал уйти из райских селений. И был за то сброшен сюда, осужден сгореть здесь в самых последних терзаниях греха… А я в метели услышал пение… Понес его железное крыло… Я угадал Серафима… Господи… Я стал на дороге Твоего суда… Как Иаков, боролся с Тобою… Но Ты простил Серафима… Анна не утопилась, нет… Она оступилась в потемках, на Невке… Так взял ее к себе Господь. А ее земной крест остался на мне…

Лиза слушала внимательно и удивленно. Ей вспомнилось, как покойная тетка, грозя сухим пальцем, громко, по-немецки, читала как-то Притчи Соломона.

– Вино глумливо, сикера буйна, – сказала Лиза неожиданно для себя и повторила. – Вино глумливо… Все, что вы рассказывали, очень красиво, но простите, во всем что-то жалкое. Это малодушный бред, малодушный бунт. Это кощунство, Модест Петрович…

Мусоргский, уже утихший, посмотрел на нее, как ребенок, кротко и виновато. Он согласился охотно, со слабой усмешкой:

– Я не кощунствовал. Но конечно, бред, я же сам понимаю. Перед вами пьяный фантаст, и только…

Лиза промолчала. Мусоргский поискал на столе скомканный нечистый платок, утер большое лицо:

– Вы, Лиза, всегда были сильнее меня. Конечно, я слабодушный. И ангелы, прикованные к железным арфам, конечно, тоже лепет слабодушия. Но было одно, что разбило меня… Я скажу вам… Странное вдохновение меня осенило, когда пришла Анна. Дуновение огня коснулось. С нею верил, знал, жаждал, что моя музыка будет как новое откровение. Музыка, моя музыка будет началом преображения людей. Понимаете, я верил, что именно я, Модест Мусоргский, отмечен, избран как новая жертва. Чаша мира за всех и за вся. И когда-то мальчишка-офицер был готов отдать себя в жертву за мир, за всех людей… Се – человек… Это тоже бред?

– Нет. А что дальше?

– А дальше… Это уже когда не было Анны… Дальше я понял, что ничего не преобразить, не переменить на земле, куда мне. И, как до меня, так и после меня, все будет валом валить, сплошь, в бессмысленную тьму, в прорву смерти. И не мне открыть, не мне сочетать в одну божественную гармонию мир, разорванный тьмою противоречий. Вот что я понял. И тогда мне стало все равно… Я не вынес земли, вот что.

– Но это же неверно.

– Как неверно? – Мусоргский по-детски удивился. – Нет, Лиза, это верно.

– Простите, Модест Петрович, неверно. Не мне вам говорить, но то, что вами сделано, как бы ни сложилась ваша жизнь, ведь уже сделано… Уже живет, помимо вас, кроме вас. Ваша музыка. Неужели же вам объяснять, что ваша музыка переменила что-то в нашем мире или, как вы говорите, преобразила нас. Поймите сами, Модест Петрович.

Мусоргский пошевелил пальцами, сжимая платок:

– Вы пришли меня утешать, Лиза?

– Ничуть. Не утешать, не жалеть. Это ни к чему. Но разве это не так, разве вы не победили вашей музыкой…

– Победил! Что я победил? Ничего… А смерть?

Сильный свет блеснул в его мутных глазах, большое лицо напряглось, он поднялся, всклокоченный, страшный, в халате, сбившемся горбом на спине, закричал с яростью:

– А смерть? Смерть, безносая, бездарная дура, все сотрет, все смоет… Ни звука, ни памяти о нас. Ничего.

Он забыл о Лизе и не ей кричал, а кому-то, кто вечно раздирал его неумолкаемой распрей:

– Все прах! Смерть, бездарная дура, всех сильнее! Врешь, не всех! Врешь!..

Как чудовищная жаба, он прыгнул со стула, показав под зеленым халатом нечистое исподнее белье, навалился грузным телом на пианино, ударил резко, нестройно, по клавишам.

– Врешь, ага!.. А это? Врешь, это останется… Звук наш останется, звук, слово бесплотное, звук нашей любви, отрады, горя, страдания, искания, утешения… Звук, звук…

Он припал головой к пианино и, тяжело дыша, повторял: «Утешение, звук». Потом вспрянул, кинулся к столу.

Дрожащими руками стал собирать пожелтевшие листки, ночные записки, одни – прожженные брошенной спичкой, другие – измятые, в темных кругах от поставленного стакана вина. Как скупец, рылся в бумагах скорченными пальцами:

– Ага, – жадно и страшно дышал он, прижимаясь щекой к измятой груде, комкая, тиская ее. – Ага, врешь… Не все исчезнет, нет, врешь… Нет… Жизнь всегда истина, как бы горька она ни была… И тут есть жизнь, есть кой в чем мелодия посильнее смерти… Все раскрывающая, все умиротворяющая песня Твоя… Господи, помилуй мя, грешного… Мелодия Твоя – звук…

Лиза поняла, что все, что он говорит, верно, прекрасно, но поняла она также, что этот обрюзгший от вина, изнемогающий, тяжко дышащий человек болен смертельно.

– Успокойтесь, – тихо сказала она, кладя руку ему на плечо. – Так все и есть, как вы сказали. Все верно. Успокойтесь же…

Он взял ее руку в обе, прижался горячим лицом, совершенно по-детски:

– Лизанька, я спокоен, Лизанька. Кто вы, почему пришли утешать меня, чистейшая тишина, последнее успокоение?.. Кто вы такая, Лиза Орфанти?.. Чудно сказать, но никогда я не забывал вас. И точно вы и Анна – одно… Только двоитесь: одна земная, другая небесная… Но мелодия одна.

– Полно, что скажете.

– Вы всегда были недосягаемой для меня, потому я и не верил в мою любовь… Мне было назначено другое, вот с таким, как видите, концом: опустившийся человек, сгоревшее от вина несчастное отребье… Анна – мой крест… Я всегда шел под моим крестом, и вся моя музыка была об одном: о человеке без имени, с его горем, отрадой, страданием… Но я нес мой крест к одной вам, недосягаемой, чистейшей… Лиза Орфанти?.. Нет, – Святая Елизавета…

– Это как средневековая мистерия о человеке, – прелестно улыбнулась Лиза, скрывая смущение.
<< 1 ... 29 30 31 32 33 34 35 >>
На страницу:
33 из 35