– В войну можно, а вы революцию устраиваете, на чужое добро заритесь.
– Ничего подобного, – запротестовал Коля-атаман. – Революции только взрослые устраивают… А почему она все захапала – и лес, и речку?
– Поговори у меня… Вишь, какой умный!.. Выдрать! – приказал пристав и на атом закончил допрос…
Драть Колю, конечно, никто не стал…
Девять лет – пора, когда в человеке складывается характер, зреют чувства и особенно прочно оседает в душе виденное, пережитое. Конечно, со своими оценками, своим пониманием. Наиболее цепко хранит картины прошлого зрительная память.
Зимой, как и многие его сверстники, Николай проводил в депо, где часто происходили бурные события. Митинговали деповские, произносились громкие речи… Появлялись казаки на сытых конях с нагайками в руках… Николай об увиденном и услышанном рассказывал дома. Мать испуганно взирала на сына и на отца, сестренки странно умокали. Отец, неразговорчивый сроду, теперь и вовсе был хмурый, морщины не сглаживались на прокопченном лбу. Как всегда, по утрам он одевался в форменное, брал неизменный жестяной сундучок и, тщательно закрывая за собой калитку, уходил на «путя». Отбыв положенное время у остывшего паровоза, возвращался. Дед Табельчук, обычно словоохотливый, уклонялся тоже от объяснений внуку. Скручивая черными промасленными пальцами цигарку, укорял:
– Мал встревать еще в такие дела…
– Дядька Сашка, Васильченковых вон, с паровоза кричал на весь деповский двор: «К оружию!» Это как? В кого стрелять собрались?
– Ну, репьях ты, Николка, ей-бо… Вынь да положь тебе, – обижался незлобиво дед. – Ступай до дядьки Кази, тот все до тонкости распишет…
Николай сам знает, что тот объяснил бы. Но его нет, выехал из Сновска по казенным делам. Пропадал где-то. Явился как-то сам поздним вечером.
Мать уложила уже малых. Отец был в рейсе. Сидели в горнице. Дядя с холода налил из графинчика, к еде не притрагивался. Долго откашливался после водки и все время ворошил волосы. Матери отвечал невпопад. Она добивалась, что станет с арестованными накануне деповскими за устроенный ими митинг…
– А почему казаки не хватают тебя, дядя Казя? – спросил вдруг Николай.
Два крупных, немигающих, черных от лампового света глаза расстреливали в упор. Казимир, трезвея, потянулся было опять к графинчику. Нет, не уклониться от этого взгляда, не уйти и от ответа. Отвечать не только племяннику – и самому себе. Да, почему жандармерия не интересуется его персоной? Окажись он в те дни в поселке, изменилось бы что? Выставился бы на трибуне, призвал к свержению царского режима… А рискнул бы? Навряд… Арестовали членов РСДРП, кто не успел скрыться. Сам-то он таковым официально не числился. Разделять взгляды – одно, а бороться за них… Нет, не взял бы он в руки и оружие. Именно это и мучает его сейчас. Революционная волна захлестнула всю Россию из конца в конец. Идет великая битва труда с капиталом. Видит, волна спадает… А сам-то он с кем? Где его место, на какой стороне? Нет, нет, о месте, стороне и разговора быть не может… Они определены им. Утвердиться только, прочнее стать на ноги.
Потрепав Николая за жесткий вихор, виновато улыбнулся:
– Еще схватят, племяш, казаки… Не всех сразу.
Мать, отругав Николая, проводила его спать.
Пришла пора осиливать грамоту. Зимой и весной братья начали посещать учительницу – Анну Владимировну Горобцову. Молодая, веселая женщина с высокой светлой прической, каждый год с покрова она собирала детей ближних соседей и готовила их к школе.
Читать и писать Николай выучился шести лет, никто с ним не занимался, схватывал сам где мог. Больше возле дяди Кази. Григория не очень влекла учеба, но все же он тянулся за старшим братом.
Дома книг не было, разве что справочник и прочие наставления по паровозам. Зато учительница давала книжки с картинками и крупными буквами. Учила Анна Владимировна не только читать и писать, но знакомила с арифметикой, географией, историей. Нравилось Николаю слушать рассказы учительницы о дальних мирах и странах, о том, как раньше люди жили на Земле. Рассказывала Анна Владимировна увлекательно, живо. Закроешь глаза – видишь американские леса, кишащие зверем, пустыни, вождей краснокожих людей, голых по пояс, с пышными головными уборами из перьев хищных птиц. Сказочные дали манили, захватывали мальчишеское воображение…
Весной пришло время идти Николаю в школу. Этот день в семье отметили, как праздник. Отец, свободный от рейса, оделся в выходную форму. Вырядилась, будто в церковь, и мать. Николай в белой рубахе, суконных штанах и новых ботинках. Пришли и дед Табельчук с бабкой. Николай чувствовал себя именинником, немного смущаясь от всеобщего внимания…
– Ну, Николай, – напутствовал отец, поднимая рюмку, – вот ты, почитай, взрослый совсем, в школу пойдешь. Школа – это большое дело… Мы верим и желаем тебе, что ты к учебе отнесешься со всей серьезностью. Грамотность – ее за плечами носить не надо, а в жизни даже очень может пригодиться…
Николаю, случалось, и раньше бывать у школьной калитки и во дворе, заглядывал в пустой в летнюю пору коридор. Но нынче, придя в школу, испытывал иное ощущение. Чувствовал, что-то изменилось в его жизни…
Пестро одетую детвору выстроили во дворе. На крыльце тесно сбились учителя, среди них возвышался в черном наряде батюшка Николай. Торжество начала учебного года открыл заведующий школой Николай Ильич Шкилевич, учитель арифметики.
Посадили Николая в классе на первую парту, а рядом девчушку – Глашку Новицкую, соседку, что жила напротив дома Щорсов. Николая это немного смущало, но вскоре он привык к ее белым бантам и мягкому взгляду с улыбкой на пухлых губах. Первый день учебы тянулся мучительно долго. Казалось, не будет ему конца. Сидеть в чистом, новом, в не разношенных ботинках, не смей шевельнуться, руки на парту – было пыткой, наказанием. Учителя на каждый урок входили новые, и каждый нагонял страху. У иных в руках указка или линейка. Душные, тесные классы, запах свежебеленных известкой стен угнетали, а за окнами манило голубое небо, легкие белые облачка, напоминая вольную летнюю пору.
Через несколько дней стало легче – и классы вроде бы стали просторными, и парты гладенькие и вовсе не тесные, можно вертеться, пока учитель пишет на доске, да и компания своя, уличная, почти все друзья рядом. Младшие, кому еще не припало в школу, сопровождали по утрам, заглядывали в окна, лезли на забор, открывали двери и бегали стадом по гулкому коридору. Случалось, отпетые озорники утаскивали у сторожа звонок и звонили в середине урока. Среди них выделялся Константин. Тосковал он, не находил себе дома места, до самых холодов провожал брата.
Посещать школу для Николая было приятным занятием. Может быть потому, что учеба давалась легко, быстро решал задачки, управлялся с чистописанием. Дома ему ответили самое светлое место в комнате – у самого окна. Когда садился за уроки, в просторном доме все смолкало, сестренки тихо передвигались на цыпочках. Не касалось это разве только младшей, Ольги, – только она носилась на радостях по комнатам с визгом, задевая стулья и половички. Акулина, старшая, пыталась ее усовестить. На короткое время это удавалось, но вскоре вихрь, поднятый непоседой, снова начинал бушевать…
В налаженную жизненную колею семьи Щорсов, как снег на голову, нагрянула беда. Проглядел Александр Николаевич хворобу жены. Казалось, как все – простужалась, кашляла, потом проходило. Были покашливание и ночные потения. Но к весне все обострилось – подурнела лицом, с обострившихся скул не сходил нехороший румянец. Сомнений не стало – чахотка. Откуда только взялась?
Тесть, подвыпив, сокрушался:
– Не уберег… Не ушел я от нее, треклятой хворобы этой. Весь род Табельчуков наказан. Сидит она, вражина, где-то в глуби нас… Дядька мой, еще помню… Братья, сестры… В цветущие года давила, окаянная. И Столбцы-то кинул из-за того, болота те гнилые. Хотел детей уберечь, солнышком порадовать… Ан нет… Гадюкой выткнула голову…
С весенним теплом Александре Михайловне полегчало. С утра до вечера проводила в саду. Яблони цвели буйно, казалось, розовых сугробов намело. И небо чистое-чистое держалось весь май, днями, бывало, не увидишь ни одного облачка. Не помнила, чтобы так остро воспринимала цвета, запахи. Сжималась душа от мысли, что все это может исчезнуть в один день. Держала эти мысли в себе, не делилась тревогой ни с матерью, ни с мужем… Старалась больше времени уделять детям. Перестала даже журить Костю-сорванца. Умилялась старшим, а малую Ольгу, с рук бы не спускала.
Тепло. Дети играются во дворе. Казалось, в пыли развлекается табун воробушек. Далекие поля розовели в лучах заходящего солнца. Над лугом кружили журавли, поблескивая белыми крыльями. Весенний вечер навевал думы.
«Какая же ты роскошная, земля, – думала Александра. – Весело тебя засевать хлебом. Только то в тебе плохо, что чураешься бедного. Для богатого улыбаешься красотой, его кормишь, одеваешь, а бедного принимаешь только в яму…»
Как-то среди дня постучали в забор. По лаю собак, сбежавшихся со всей улицы, догадались: почтарь. Почтальон вручил письмо. Разбирала по складам, за этим занятием и застал ее Николай.
– Сынок, не пойму чтой-то, так коряво буквы проставлены.
Николай взял письмо, прочел громко, отделяя слово от слова. После длинного перечня поклонов от близких и дальних родственников, чуть не ото всех Столбцов, родственники приглашали на свадьбу племянницы.
С этого часа Александра Михайловна потеряла покой. Ехать, непременно ехать. Ни строгие слова мужа, ни уговоры родителей не помогали. Поедет, и все. А то увидит ли когда?
– Чай, первая свадьба у племянниц, – последний довод выставила она. – Да и родню проведать.
Собралась в два дня. Перекупала детвору, перестирала, перештопала. Прощание с детьми было тягостным, как чуяла, покидает их навеки…
Через неделю вернулись дед с бабкой, отец и дядя. Матери с ними не было…
Лето навалилось сразу, едва отзвенел последний звонок. Ученики, одуревшие от радости, вырывались из классов… Ура!!! Каникулы! Речка, лес…
Радовался каникулам и Николай. Но беззаботность доносил всего лишь до порога: не встречает его, как обычно, мать. Теперь он старший в доме после отца. Покинуло озорство и младших, следят за братом широко распахнутыми, полными испуга глазами. Одна Ольга всерьез ждет мамку.
Отец, вернувшись из Столбцов, не водил детей за нос, объявил:
– Нету больше матери у вас, сироты вы. Померла она. Похоронили мы ее в родной земле… Где родилась, там нашла и покой…
Наедине со старшим покинуло его самообладание. Не пряча набежавшую слезу, неумело обнимая худенькие плечи сына, жалобился:
– Пропадем мы, Николай, без матери нашей… Куда с малыми-то? А все я…
– Не убивайся, варить я умею, Кулюша стирает уже.
После смерти Александры Михайловны домашние заботы легли на плечи Николая с отцом. Помогали и тетка Зося, и бабка, но не разрываться же им на два двора. Частые суточные отлучки приводили Александра Николаевича в отчаяние. Пятеро! Мал мала меньше.
Но самая большая помощь, как всегда, пришла от тестя. Вот уж поистине тесть – светлый ангел Александра Николаевича. Намертво приковала его жизнь к семье Табельчуков. Всю жизнь, как есть, ощущает доброе слово и твердую руку. Как ни тяжело Михайле вспоминать дочь-покойницу, у самого сердце разрывается, а заговорил первым:
– Не бейся, Александр, как муха о стекло. Выход один – надо вводить женщину в дом. Как ни верти, а дому нужна хозяйка, детям мать. Конечно, не все сразу явиться – хозяйка, мать, жена. Чем-то придется и поступиться…
Тесть же навел на мысль, кого можно было бы просватать, назвал дочку Константина Подбело, машиниста. Украдкой Александр стал приглядывался к девушке. Еще моложе покойницы. Видная. Рослая, белолица, кареглаза, с кудрявой шапкой волос. Не вышла вовремя замуж, теперь уж попала в ряд засидевшихся девиц.