– Разве я не рассказывала вам этой истории?.. Ах, Семен Федорыч, какая у вас табакерка!… дорога, я думаю?
– Да, ценная вещичка; эмаль какая, посмотрите: тончайшая отделка, просто тончайшая. Я купил ее на аукционе, она принадлежала князю Л.; у меня их и не одна, правду сказать; я собираю коллекцию.
– Весело носить этакую табакерку! – вздыхая, промолвила Аграфена Петровна.
– А про какую это историю вы говорите?.. Какая покойница? Тут на картинах нет никакой покойницы.
– Ах, батюшка Семен Федорыч! все мы смертные: придет и наш час. И ее уж нет, сердечной. Вот больше двух лет, как умерла.
– Да про кого это вы рассказываете, Аграфена Петровна?
– Про дочку нашего генерала. Славная была девушка, умница, обо всем знала. Бывало, как сидишь с ней, чего она не порасскажет… да, видно, лукавый попутал: сбилась, совсем-таки сбилась, ни за что пропала!.. Уж он за нее на том свете поплатится.
– То есть кто он?
– Да вот этот живописишка. Ведь хотя он мне и родственник причитается, да бог с ним, я давно на него и рукой махнула и знать не хочу. Пропадай он совсем! Как лукавый-то попутал ее, она и влюбилась в него…
Осип Ильич в продолжение этого рассказа боязливо озирался вокруг, чтобы кто – нибудь не подслушал речей Аграфены Петровны.
– Влюбилась! Знаем мы эту любовишку, была и я молода, все мы были молоды, да спасибо родителям: дурь из головы как раз выколачивали. Вот видите ли, тогда жива была старушка, его мать; с полгода назад она умерла. Бог-таки наказал его!.. Жили они в бедности: сами знаете, в этом звании скоро ли наживешь копейку! А она, Софья-то Николаевна, дочка-то генеральская, под видом добродетели и ходила всякий день навещать старушку, – вишь хитрость какая! Тут они и сошлись покороче, а он и списал с нее эти портреты, и ведь потрафил, просто как на живую смотришь, да еще и теперь не посовестился выставить в публичное место, – бессовестная душа!.. Я проведала тогда об их шашнях, все и порассказала генеральше, – она так и ахнула! Что же, батюшка Семен Федорыч? все поздно было: Софья-то Николаевна вскоре и отдала богу душу.
– Ах, какая история! – воскликнул господин с лысиной. – Чего не бывает, подумаешь, на свете!
В эту минуту чья-то рука опустилась на мое плечо. Я посмотрел назад: то был мой старый приятель и товарищ.
– Хочешь познакомиться с Средневским?
«Как нельзя кстати», – подумал я. – Разумеется, хочу.
– Пойдем же со мной.
Живописец, эпизод из жизни которого – верный или неверный – я так нечаянно выслушал, стоял в соседней зале в амбразуре окна и благоговейно внимал рассказам длинного человека в предлинном сюртуке. Подходя к окну, я слышал только несколько слов, дидакторски произнесенных:
– Художник! великое слово… В этом слове вся эссенция человеческой мудрости. Страшно шутить этим словом. Вот, посмотри хоть бы эту картину – хорошо, а нет этого, – и длинный человек сжал пальцы правой руки и выставил эту руку вперед, вероятно, чтобы яснее показать, чего нет и что такое – это.
Я познакомился с Средневским. Он застенчиво поклонился мне и, заговорив со мной, закраснелся… Лицо его было довольно полно, черты неправильны, но приятны, белокурые волосы его вились от природы. Его черный сюртук был довольно поношен и, казалось, сшит не по нем, а куплен готовый; он держал в руке шляпу, порыжелую и истертую, и смотрел на длинного человека, как ученик смотрит на учителя.
Длинный человек продолжал:
– Ты талант, торжественно тебе объявляю – и публика уже оценила твои картины. Твой успех несомненен. Иди смело вперед. Ты будешь ближе всех к Доминикино, а Доминикино великий мастер. Дай бог только быть тебе счастливее его в жизни.
И длинный человек, проговоря это, взял руку молодого живописца и многозначительно пожал ее.
Живописец покраснел до ушей и несвязно лепетал что-то, повертывая в руке свою истертую и порыжелую шляпу.
II
Во время оно я посещал литературные общества. Вы, невинный читатель мой, верно, не подозреваете, что у нас в России это самые приятнейшие из всех обществ. Соберутся шесть или семь человек стихотворцев и прозаиков; несколько любителей, офицеров и статских, в том числе один или два артиста. Офицеры – по большей части пехотные и морские, особенно морские: они невообразимые охотники до литературы. Статские все в очках, глубокомысленной наружности. Комната не слишком большая, не слишком маленькая. Все эти господа пускают изо рта страшные тучи дыма и пьют чай в стаканах с лимоном. Литераторы первого разряда и статские в очках курят сигареты, литераторы второго разряда и пехотные офицеры – жуковский табак… Облака дыма носятся по комнате и застилают две лампы, без того довольно тускло горящие. Все физиономии в тумане; дым придает этой картине что-то неопределенное и до слез щиплет глаза. Разговоры чудо как занимательны:
– Тебя разругали в таком-то журнале.
– Да и черт знает за что, братец! Я ничего его не сделал. Он задирает первый.
– А тебя расхвалили?
– Ты счастлив, тебя вечно гладят по головке!
– Твои последние стихи – прелесть, братец!
– Ваша повесть мне очень понравилась.
– По двести рублей за лист. – Сколько мы вчера пили!
– Скажите, кого выставили вы в вашей повести? – Никого; это лица вымышленные. – Неужели? а я думал, что вы с кого-нибудь списали… – Я придерживаюсь напитков слабых, как-то мадеры, портвейна…
В таких разнообразных и поучительных разговорах время проходит незаметно; посмотришь на часы – и уж далеко-далеко за полночь.
И вот, в один прекрасный вечер, недели три после закрытия выставки, я попал в такое сборище. Там между прочими нашел я и нового знакомца моего, живописца. Он, несмотря на огромный успех своих картин, о которых говорили и кричали повсюду, сидел еще скромно в уголку и смиренно покуривал вакштаф из длинного деревянного чубука.
Я подсел к нему.
Он протянул мне руку очень искренно и дружески, будто век был знаком со мной.
– Я все сбирался к вам в мастерскую. Ваши картины, которые были на выставке, еще у вас…
– Да, они еще у меня, – отвечал он, посмотрев на меня, – многие желают приобресть их и дают мне такую цену, которой они вовсе не стоят, но мне жаль расстаться с ними.
«Это очень понятно, и мне более, чем кому-нибудь», – подумал я. Я вспомнил невольно рассказ барыни о генеральской дочке, подслушанный мною на выставке. Мне хотелось узнать, до какой степени этот рассказ вероятен.
– Не покажется ли вам странным и нескромным мое замечание? – начал я этою истертою фразою. – Меня, и, впрочем, не одного меня, поразило сходство лица вашей «Ревекки» с лицом девушки на другой картине. – И, сказав это, я пристально посмотрел на него.
Он вспыхнул и смешался.
– Да, это правда, это большой недостаток… Это… – И он не мог ничего сказать более.
– «Э-ге! да, видно, барыня-то не совсем солгала…» – Его смущение мне, однако, очень понравилось. Он, кажется, еще слишком молод и, по-видимому, жил в большой бедности. Что же? это ничего: года через два разбогатеет да пооботрется в обществе, понасмотрится и поприслушается, а там и перестанет краснеть… Не вечно же кутаться и прятаться в детских пеленках; право, чем скорей, тем лучше сбросить с себя все эти забавные украшения и сойтись лицом к лицу с действительностию…
– Так вы решительно не хотите расставаться с вашими картинами?
– Может быть, я нехотя должен буду расстаться с ними. Не знаете ли вы князя Б*?
– Нет, не знаю.
– Он приехал сюда на время, а живет постоянно в Москве… Князь так добр и так расположен ко мне: он раза два или три в неделю посещает мою бедную мастерскую и непременно хочет иметь мои картины, – а ему, которому я, в короткое время знакомства, обязан многим, ему отказать мне совестно…
В эту минуту один из морских офицеров подошел к художнику.
– Чем изволите заниматься теперь? – спросил он его.