Страх в душе материнской беспрерывный поселился. А ни сил, ни уменья нет. Федора грубого и злого сама давно боится, а Вячеслава призовет, начнет выговаривать, а он:
– Да что вы, мамаша? Кто это вам наговорил-нажаловался? Когда это вы меня пьяным видали?
И точно, не видала. Но ложь чует. И страхи материнские, и предчувствия растут. А Рожнов, умнейший старик, огорчает:
– Нет уж, увольте. В конторе у нас им дела найти не сумею.
На Благовещенье в посту отец Лев, протопоп, пришел. Старец мудрый и душевный. Давно бы отцу Льву архиереем быть, но матушка его безумная жива. Много лет несет старец крест свой. Безумную жену свою, слов не говорящую, подобие божеское утратившую, не отдает отец Лев в сумасшедший дом. Сам за ней присматривает, молитвы читает. И глубокая грусть навсегда в любящих, в тихих, в запавших очах старца.
И разговорилась мать огорченная с протопопом искренне. И присоветовал протопоп, размысливши, жить блудным сынам в имении Сампсоновском. От соблазнов вавилонских подалее, к землице поближе, а следовательно, и к Божьей правде ближе.
И добавил протопоп:
– Можно бы средства и подействительнее выискать. Но то лекарства горькие, и сильную руку от Бога иметь надо, чтобы лекарства те чад своих выпить принудить могла.
И взглянул отец Лев мудрейший на стенной портрет железного старика. И тотчас послал ласковые взоры свои грустные в глаза вдовы-матери.
И поняла. И почуяла стыд упрека, и почуяла радостную надежду. А к ночи успокоение затихла, когда, после беседы с Вячеславом, прошептала:
– Вот и слава Богу. Слава Богу. Без борьбы приняли. А я-то, неразумная, боялась. Недаром отец Лев восьмой десяток доживает.
А с Федором говорить боялась. Вячеслав бегал.
Была еще беседа втроем. Она, Семен и Рожнов в кабинете заперлись на час. О деньгах беседа. Успокоил Рожнов:
– Тянуть еще можно. И после совершеннолетия Федора Яковлевича. Так, малыми суммами снабжать будем. Отписаться сумеем. Но до крайности прижимать не резон: там близко Обжорин. Как бы не подманил на векселя. А этот почище Тараканихи. Он хоть сто тысяч Федору Яковлевичу даст. Только нам они в полмильончика обойдутся.
Семен слушал, молчал, конфузился. Макар на совещание не пошел. Узнав в чем дело, Рожнову сказал:
– А ну их к черту! Сократите вы этих балбесов. Умеючи, их вот как скрутить можно. И не пикнут. Что тут долго разговаривать…
И поехал в невестин дом, наполнясь своими мыслями.
XVII
Был у Макара с матерью разговор. Старуха одна после обеда в спальной сидела, на иконы глядя, тоскливо о Корнуте мыслила. Вошел-вбежал Макар деловито.
– Я, мамаша, день свадьбы уж назначил. Тринадцатого венчаюсь. Так вот, сообщить пришел. Времени уж немного. Всего неделя. Вы уж, пожалуйста, что вас касается, оборудуйте, похлопочите.
Заморгала мать часто-часто. Напугал ее сын. И не сразу заговорила.
– Тринадцатого? Что ты? Что ты, Макарушка? Ведь двенадцатого, в Преполовение, батюшка наш скончался. Двенадцатого только срок траура. А ты…
– Так ведь я тринадцатого…
– Бога ты побойся, Макар. Шутишь, что ль!
– Толком вам, мамаша, говорю: не одиннадцатого и не двенадцатого, а тринадцатого венчаюсь.
– Да что это ты, Макарушка, сразу. Напугал-то меня как. Почитай, два месяца о свадьбе не заговаривал. Я уж думала, дурь-то вышла. А тут – тринадцатого.
– Я бы просил, мамаша, о невесте моей такие слова не говорить. А то привыкнуть можете и через неделю опять такое скажете. Тогда оно совсем нехорошо будет. О моей супруге, своей невестке, скажете. Так-то.
– Не мучь ты меня, Макар. Какие слова?
– Про дурь сказали. А ранее того, помните, тогда и еще разное. Так вот и говорю, что пора от этого отвыкнуть.
– Макар!
– Что, мамаша?
– А то, что нет тебе моего благословения.
– Как угодно. Но только дозвольте сказать, что это глупости.
И страшное лицо стало у матери. И за поручни кресла ухватилась.
– Конечно, мамаша, лучше все по-хорошему. Ну, что такое: нет на то благословения вашего? Все равно попы повенчают. А по городу слухи пойдут. Мне на слухи эти, простите, наплевать, потому что ведь вас же осудят. Ведь Раиса Михайловна не нищая какая-нибудь, не изуверка, и дурного про нее никто не скажет. Я тоже не шарлатан. На Федора, братца моего, а на вашего сына непохож. Кого люди осудят? Как полагаете, мамаша?
– А тринадцатого-то? Тринадцатого-то как же?
– Очень просто. Ни траура не будет, ни поста. И день даже не постный.
– Макар! В Преполовенье година.
– Так ведь тринадцатого.
– Грех-то какой. Никто так не женится. Людей постыдись. Ну, к осени еще можно бы. Ну, даже летом можно. Хоть месяц подожди.
– Я так вам скажу, мамаша. Ни одного дня ждать не буду. Если бы нужно было год с месяцем трауру быть, так бы на соборах и установили.
– А усердие… А печаль твоя сыновняя…
– Но не будете же вы, усердия ради, Страстную неделю в двадцать дней считать. Все по закону.
– Ах, Макар.
– Вы лучше, мамаша, все это дело спокойно обсудите. И похлопочите, прошу вас, насчет всего, что от вас, как от матери, требуется.
– Слушай, Макар. Первая свадьба Александрина назначена. А второй бы лучше Семеновой быть. Старший он.
– Ну, уж это, мамаша, пустяки. Даже слушать странно. Так вы, пожалуйста, мамаша. Обед и билеты – это уж я похлопочу. Ну, церковь тоже. Но и вы тоже, как мать…
И вышел Макар, ласково матери улыбаясь.
– Да где ты жить-то с женой будешь? Здесь, что ли?
В догон сыну слова.