Я добираюсь до места и нахожу белую курочку – кровь и перья. Вижу оторванную головку, с сомкнутыми глазами, с похолодевшим гребнем, и по мертвым сережкам признаю Жаднюху. Только-только подремывала она на моих руках, клевала горошек доктора, и в ясном зрачке ее смеялось золотой точкой солнце… Прощай и ты, маленькое созданье, не оставившее следа! Теперь сметаются все следы, и перестало быть больно. И теперь ничего не жаль.
Я беру кровяной комок в перьях. Это не кусок мяса: это наша родная собеседница кроткая, молчаливый товарищ в скорби.
И другой раз за этот истомный день взял я тяжелую лопату, пошел на предел участка, на тихий угол, где груда камней горячих… И наложил камень, чтобы не вырыли собаки. Трещит плетень, глядит из-за плетня Яшка.
– Так лучше бы мне отдали!
Он прав, пожалуй. Не все ли равно теперь: земля или брюхо Яшки? Земля – лучше, земля покоит.
Я вижу его глаза, заглядывающие под камень. Ищущие глаза. Когда стемнеет, я выну ее и схороню в Виноградной балке.
Индюшка стоит под кедром, поблескивает зрачком – к небу. Жмутся к ней курочки – теперь их четыре только, последние. Подрагивают на своем погосте. Жалкие вы мои… и вам, как и всем кругом, – голод, и страх, и смерть. Какой же погост огромный! И сколько солнца! Жарки от света горы, море в синем текучем блеске…
Внизу затихло. Зрители уползли в балки, в норы. Убил ли Коряк – не важно. Теперь – не важно. Убил… – слово совсем пустое.
Я хожу и хожу по саду, дохаживаю свое. Упора себе ищу?.. Все еще не могу не думать? Не могу еще превратиться в камень! С детства еще привык отыскивать Солнце Правды. Где Ты, Неведомое?! Какое Лицо Твое? Не хочу аршина и бухгалтерии… С ними ходят подрядчики и деляги. Хочу Безмерного – дыхание Его чую. Лица Твоего не вижу, Господи! Чую безмерность страдания и тоски… ужасом постигаю Зло, облекающееся плотью. Оно набирает силу. Слышу его зычный, звериный зык…
Великие мудрецы, где вы?! Туманами подымаются храмы ваши, в туманах тают… Чистый разум… призрачный мир идей… отсвет метнувшегося человеческого мозга! Где вы там, бледные существа? В каких краях обитаете? Какие на вас одежды? В луче бы солнца спустились, что ли, бесплотные, породили бы из неоправданных мук, из неоплатных страданий новое существо, неведомое доселе миру. Свершили чудо! Сошли бы в дожде на землю, радугой перекинулись над морем, упали в громе! Или спускались вы, да продали вас за грош, на обертку пустили под собачье мясо, в пыжи забили? В Проповеди Нагорной продают камсу ржавую на базаре, Евангелие пустили на пакеты… Пустое небо прикрылось синью, море прикрылось синью: стоит одно другого.
Скорей бы вечер… Я… Кто такой это – я?! Камень, валяющийся под солнцем. С глазами, с ушами – камень. Жди, когда пнут ногой. Некуда уходить отсюда… Гляди на горы: они в блеске, воздушные. На море… – праздничное оно всегда. Безмолвие за ним, так… – туманность. На что же еще глядеть?..
Там, в городке, подвал… свалены люди там с позеленевшими лицами, с остановившимися глазами, в которых – тоска и смерть. И там те семеро, бродившие по горам… Обманом поймали в клетку. Что они чувствуют – скрученное железо? Я еще волен бродить. Для них один только ход – в могилу. «Истребитель» стоит у пристани, гроб железный. Его краснозвездная команда наелась баранины до отвалу, напилась из подвалов и теперь спит – до ночи. И красный вымпел тоже уснул – до ночи.
Что-то говорил доктор… Что-то случиться может… В небо смотрю я: может?
Больно глазам от света.
Я хожу и хожу по саду, смотрю на камни. Что же случиться может? Какое чудо? К кедру приду, постою, будто ищу чего-то. От кедра пышет. Душно от черных кипарисов. Все накалилось, струится, млеет. Солнце все мысли плавит. От кедра гляжу на домик, на маленькую веранду. Здесь ли я жил когда-то?! Смотрит веранда заплаканными глазами зацветших стекол. Голубые глицинии давно опали, засохли тиссы перед крылечком…
На пустыре, за балкой, возятся возле Лярвы, подсовывают оглобли. Вертятся Вербины собаки, Цыган и Белка.
Кричит от дороги кто-то:
– Прирезать бы да на коклеты!
Это дядя Андрей с исправничьей дачи – Тихая Пристань. Одет по-дачному – в парусинном костюме, в мягкой, господской, шляпе, раздобытой. Смуглый, сутулый, крепкий и – темный весь. Посиживает по бугоркам, поглядывает на дачки… побуркивает в кустах с такими же. Ходит – подумывает.
Не отвечают на его оклик, над Лярвой возятся.
– Теперь человечину едят, а на конятину заглядишься! Казанские татаре за говядину признают… А нам все чтобы мя-со было! Я вот… невете… реянец! По мне, хоть и не будь его вовсе, ей-богу! у меня от его… запор навсягды, сказать… вовсе для меня вредная пища, яд!..
Не отвечают ему от Лярвы. Он подходит к моей заграде:
– Гляжу-гляжу на вашу индюшечку… ужахаюсь?! Куда заходит! И, лих ее носит, куренков куда заводит! Какой дурной подшиб палкой – по нонешнему времени… капитал! Вон как у Вербы с гусем… ночным делом ухватили, даром что собаки. Теперь человек злей собаки! А я свинку свою на ячменек выменял, да за перекопку татаре вина пять ведер… до весны до самой обеспечен. А как отсужу Лизаветину корову… Как так я в мае получил за перекопку? Это все Прибытка старая с дурной головы плетет! В мае я за энту… за осеннюю перекопку, а вчера опять получил, за обрезку, очень огромадный виноградник! Вот Лизаветину корову отсужу, на мои гроши купила, стерьва… тогда я, сказать, барином ходить буду! А чего я спросить желаю… про павлина! Чего он у вас на холостом ходу ходит? То ли бы уж скушали, а то на базар, татаре богатые по случаю из хвоста позарются… татарки ихния заместо цветов в волоса убирают. А мясо у них, сказать… не вредное?..
И отходит – в прогулочку. Идет – подумывает.
Павлин… Разве он мой еще? На табак если выменять… осталась одна щепотка, а курить надо много… К ночи надо беречь, к ночи наваливаются думы. Одичал теперь, не поймать. А на табак бы можно – не пшеница.
Осматриваюсь, отыскиваю павлина. Вон он, по пустырю бродит, хвостом возит. Татаркам на украшение… богатым. Остались еще богатые? Гляжу – прикидываю… и он глядит на меня, мой «табак». Я отвожу глаза, стараюсь подавить прошлое. Первые радостные утра, начинавшиеся криком его на крыше нашего дома, его топотаньем по железу… А без него будет еще чернее…
Я сажусь на каменное крылечко у веранды. Оно остыло. Солнце ушло за домик. Гляжу на сухие грядки – солнце и с них сползает. Да, огурцы пожухли. Поклеваны помидоры, висят кровяными лоскутками. И поливать не надо. Всматриваюсь в потрескавшуюся у ног землю. Муравьи еще живы, суетятся-тащат по своим норкам. Какие-то и у них планы. Этот как будто размышляет, поводит усиком… не мыслитель ли муравьиный? Я беру ветку сухого тиса и веду по земле, мету. Где теперь планы и… философия? Так и все. Чья-то слепая сила. Метет… И… солнце по кругу ходит. Вечно ли ходить будет… Придет и на него сила. И оно не будет ходить по кругу.
Чудесное ожерелье
Да когда же накроет ночь это ликующее кладбище?! Солнце остановилось над Бабуганом, не уходит. Не насмотрелось. Смотри, смотри… «Истребитель» приглянулся тебе, и ему посылаешь приветного зайчика на вымпел – добрый вечер.
Просыпаются там – ночь чуют. Похаживают, в черной коже, по палубе, пощелкивают дельфинов – чешутся у них руки.
Нет, западает солнце. Судакские цепи золотятся вечерним плеском. Демерджи зарозовела, замеднела… плавится, потухает. А вот уж и синеть стала. Заходит солнце за Бабуган, горит щетина лесов сосновых. Погасла. Похмурился Бабуган, глядит сурово, ночной, – придвинулся. Меркнут под ним долины. Тянет оттуда тревожной ночью… Выстрелы бьют по ней – боятся ли, угрожают…
Пора и вам, тихие курочки, прибираться к ночи. Последние даю вам отруби. Пришел и павлин покрасоваться хвостом, танцует. Чего ты танцуешь, Павка? Нечем мне заплатить тебе. Променяю тебя татарину-богачу – будешь плясать недаром.
Я подкрадываюсь к нему, протягиваю руку. Он словно чует, оглядывает меня, взмывает на ворота и шумно падает в темноту.
Я все стою и смотрю, как курочки вспархивают на оконце курятника, легкие и пустые. Индюшка тревожно вертится у пустой чашки, пытает меня глазком. Ну да, больше ничего не будет.
Вот он и кончен день, незнаемый день, прожитый для чего-то, – совсем ненужный. Какое шнырянье днями! Можно теперь посиживать на пороге, глядеть на звезды – хоть до утра. Они будут мигать, мигать… Поэты их воспевали, ученые разглядывали в стекла. Разглядывают давно. Есть ли там темные, между ними, умирающие земли? Где ты, страждущая душа, моей родная? Что там развеяно, по мирам угасшим? А сколько там крови пролито и выстрадано страданий! Или все свято там… не свято и не грешно, а так – миганье?
Нет ответа и никогда не будет. Они мерцают-горят, зеленые, голубые, – неслышная музыка холодеющего огня над тленьем. Лопаются миры, сгорают и огнях, как сор…
Усталые, тихие шаги. Ты это… Мы сидим с тобою плечо к плечу и молчим. Думаем… Не о чем теперь думать. Камни так думают, тысячи лет лежат в неподвижной думе. В ничто уходят – стираются, пропадают.
Видишь – упала звезда, черкнула огневой нитью… Подумала ты, я знаю… но это не может сбыться. Не надо пытать и звезды: они никогда никому не скапали слова – те же камни.
– Добрый вечер!.. – доходит из темноты голос.
Это наша соседка, что когда-то жила в Париже. Она пробирается в свете звезд, через цепляющие кусты шиповника.
Сидим – молчим.
– Сегодня… – начинает она с удушьем и замолкает. – Носила няня продать золотую цепочку покоимого Василия Семеныча, шесть золотников. Дали шесть фунтов хлеба… Что же делать?..
Молчим. На звезды, на море смотрим. Стрелки струятся – вспыхивают на нем.
– Голова стала мутная, ничего не соображаю. Детишки тают, я совсем перестала спать. Хожу и хожу, как маятник.
За шиповником шуршит кто-то, нащупывает калитку.
– Кто там?..
– Я… – слышится робеющий детский голос. – Анюта… мамина дочка…
– Кто – Анюта?.. Ты чья? откуда?..
– Анюта, дочка… мама послала… мама Настя!..
Это, должно быть, снизу, из мазеровской дачи. Там Григорий столяр, Одарюк, дачный сторож. Бывший сторож, теперь – хозяин.