Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Первая любовь (сборник)

<< 1 2 3 4 5 6 ... 11 >>
На страницу:
2 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На берегах Рейна Ася вспоминает старинную немецкую легенду о Лорелее. «Говорят, она прежде всех топила, а как полюбила, сама бросилась в воду», – по-своему ее пересказывает Ася.

Настоящая любовь всего человека требует, полного само отвержения. Ася это почувствовала, предчувствовала, Зинаида, героиня «Первой любви», изведала, испытала. Асины слова про Лорелею она применительно к себе переиначивает: «Нет; я таких любить не могу, на которых мне приходится глядеть сверху вниз. Мне надобно такого, который сам бы меня сломил…»

Умница Лушин («Первая любовь»), присматриваясь к переменившейся Зинаиде, вдруг прозревает:

«А я, дурак, думал, что она кокетка! Видно, жертвовать собою сладко – для иных». «Для иных» – для любящих.

«Такой», который сам Зинаиду сломил, – отец героя, человек изысканно-спокойный, самоуверенный, самовла стный, – поучает юношу: «Сам бери, что можешь, а в руки не давайся; самому себе принадлежать – в этом вся штука жизни. ‹…› Умей хотеть – и будешь свободным, и командо вать будешь». Не пустые слова – жизненная позиция, и в подтверждение, что слова не пустые, – удар хлыстом по руке любящей женщины. Но любовь и его победила, «такого», самоуверенного, самовластного, согнула, сломи ла, заставила просить и плакать, его, привыкшего командовать, почитавшего власть выше свободы. «Сын мой… бойся этого счастья…» – последнее его поучение и послед ние его слова.

«В любви нет равенства… Нет, в любви одно лицо – раб, а другое – властелин», – твердит, умирая от любви, герой тургеневской повести «Переписка», появившейся прежде «Аси» и «Первой любви».

Неправда! Любовь не рабство, а счастье, и высшее в любви – не командовать, не властелином быть, не брать, а отдавать: себя, все в себе лучшее, все дорогое, что прежде только тебе принадлежало. Любовь настоящая (а ненастоящая – так и не любовь!) – это отдавать. Такая любовь возвышает и очищает: человек вырывается, выбира ется из интересов и потребностей собственного «я», а жить для другого, для других – высокое назначение человека на земле. «Если я не за себя, то кто же за меня, – говорил древний мудрец, – но если я только за себя, то зачем я». От любви к другому человеку неизмеримо ближе до любви к другим людям, к человечеству, чем от любви к себе.

«Я начал представлять себе, как я буду спасать ее из рук неприятелей, как я, весь облитый кровью, исторгну ее из темницы, как умру у ее ног», – мечтает герой «Первой любви». Какие прекрасные, возвышенные мечтания, и есть ли кто-нибудь, кто испытал это высокое чувство и не мечтал точно так же: спасти, умереть, пострадать, непременно собой жертвуя для счастья другого.

И Зинаида, когда ждет тревожно и нетерпеливо того, кто ее «сломит», именно об этом думает – о счастье любить, отдавать себя, жить для другого. Мало радости «стукать людей друг о друга» (так она именует свое кокетство), даже если эти люди все наперебой в тебя влюблены. В старинных играх часто попадался вопрос: «Что лучше – любить или быть любимым?» Как наивно! Да когда ты только любим, ты как бы лицо «неодушевлен ное»; когда любишь – ты в себе целый мир открываешь, мир изменяющийся, стремящийся к совершенству.

Конец повести написан сжато; о судьбе отца – несколько строчек; но отец смятенный, страдающий – выше, лучше, даже значительнее прежнего, уверенного в себе и презирающего остальных.

Вся повесть, почти до самой развязки, каждая подробность ее – точно в предгрозье – проникнута, напо ена, насыщена ожиданием, необходимостью любви – первой любви, «радостным чувством молодой, закипающей жизни».

И снова Тургенев ищет развязку, формулу происходя щего, ключ к нему – у Пушкина. В «Асе», мы помним, возникает «Евгений Онегин», здесь – «На холмах Грузии…». «„Что не любить оно не может“, – повторила Зинаи да. – ‹…› И хотело бы, да не может!» Ceрдце не может не любить, должно любить, потому что любовь наполняет сердце жизнью, заставляет его биться, гореть, страдать, радоваться, делает сердце сердцем в том высочайшем смысле, который вложил человек в это понятие.

Мы не должны забывать, что действие повести разворачивается летом 1833 года. Пушкин жив еще, еще не было второй Болдинской осени, до нее рукой подать – несколько недель осталось. Когда герой повести читает Зинаиде «На холмах Грузии…» (стихотворение 1829 г., можно сказать новое), еще не написаны ни «Медный всадник», ни «Сказка о рыбаке и рыбке», ни «Пиковая дама», ни «Капитанская дочка».

Точное ощущение времени для первых читателей «Первой любви» немало значило, но и нам, сегодняшним читателям, оно поможет полнее почувствовать атмосферу повести. Для самого же Тургенева, у которого в «Первой любви» «описано действительное происшествие без малей шей прикраски, и при перечитывании действующие лица встают как живые», для Тургенева и время действия, и упоминание Пушкина наполнено было, конечно, особым смыслом.

«Два месяца спустя я поступил в университет», – читаем на последних страницах повести. Два месяца спустя, осенью 1833 года, Иван Тургенев поступил в Московский университет, а в следующем, 1834 году перевелся в Петербургский, сделался учеником Плетнева, профессора и поэта, друга Пушкина. Однажды в передней у профессора столкнулся Тургенев с надевшим уже шинель и шляпу человеком; заканчивая беседу с хозяином, человек отпустил колкую шутку, сверкнул в улыбке ослепительно белыми зубами и необыкновенно живыми глазами и вышел; тут только узнал Тургенев, что видел великого нашего поэта. Еще раз встретил он Пушкина за несколько дней до его смерти на утреннем концерте в зале Энгельгардт: поэт «стоял у двери, опираясь на косяк, и, скрестив руки на широкой груди, с недовольным видом посматривал кругом. Помню его смуглое небольшое лицо, его африканские губы, оскал белых крупных зубов, висячие бакенбарды, темные желчные глаза под высоким лбом почти без бровей – и кудрявые волосы… Он на меня бросил беглый взор; бесцеремонное внимание, с которым я уставился на него, произвело, должно быть, на него впечатление неприятное… Несколько дней спустя я видел его лежавшим в гробу…».

Воспоминания дорогие, Тургенева не оставлявшие, и конечно же при перечитывании повести, когда действую щие лица вставали перед ним как живые, Пушкин не одной лишь строчкой стиха оживал в его воображении…

Коли уж зашла речь о времени действия повести, мы, нынешние читатели, увлеченные историей первой любви, не должны забывать и об иных того времени приметах, для писателя и первых его читателей очевидных и немаловаж ных.

Писарев, разбирая «Асю», объясняет с задором: господин Н. Н. смущен тем, что затруднится отвечать на вопрос какого-нибудь великосветского хлыща: «Как ваша супруга урожденная?» То, что для нас, читателей нынешних, безразлично, что почти не привлекает нашего внимания, ставило первых читателей Тургенева, как и героев его, перед необходимостью преодолеть привычку, пренебречь условностями, проявить известную смелость духа; знакомясь с повестью, они, первые читатели, эту «неправильно начатую жизнь» Аси цепко держали в памя ти, и значила она для них куда больше, чем для нас.

Но ведь и о натуре Зинаиды размышляя, автор особо отмечает (и читателей просит не забыть) неправильное воспитание, странные знакомства, бедность. Мы, как и семейство героя повести, еще не осведомлены о Засекиных – и вот, пожалуйте, первая характеристика устами почтительно подающего блюдо дворецкого (на матушкино: «Должно быть, бедная какая-нибудь»): «На трех извозчиках приехали-с… своего экипажа не имеют-с, и мебель самая пустая». И для нас – а для первых читателей тем более – примета зримая, а с нею и атмосфера времени. Как и беглое вроде бы замечание: отец холодным взглядом прекратил этот неуместный, их уровня недостойный разговор.

«…Нанятый ею [Засекиной] флигелек был так ветх, и мал, и низок, что люди, хотя несколько зажиточные, не согласились бы по селиться в нем», – поясняет главный герой повести, рассказчик.

Здесь весьма кстати поразмыслить не только о времени, но, пусть бегло, и об удивительно точно «спланированном» месте действия – «пространстве повести». Ну хотя бы о большом барском доме с колоннами, занятом семейством героя, и двух низеньких флигельках по обе стороны.

В одном, правом, поселилась Зинаида с матерью. «…Они люди не comme il faut… и тебе нечего к ним таскаться…» – обозначает расстояние между домом и флигелем матушка героя.

Между тем другой флигелек, левый, будто отверженный, остается в стороне и от дома и от повествования, туда герою вход и подавно заказан. Но он заглядывает из любопытства: «…во флигеле налево помещалась крохотная фабрика дешевых обоев… Я не раз хаживал туда смотреть, как десяток худых и взъерошенных мальчишек в засаленных халатах и с испитыми лицами то и дело вскакивали на деревянные рычаги, нажимавшие четырехугольные обрубки пресса, и таким образом тяжестью своих тщедушных тел вытискивали пестрые узоры обоев». И только. Ну, само собой, что им, этим измученным мальчишкам, до господских страстей – между левым флигелем и остальным домом пропасть непреодолимая, но как-то невозможно уже, читая повесть, худеньких мальчиков позабыть. То есть, кажется, и не думаешь о них, но с первым коротким своим появлением растворились они в воздухе повести, сделались его частицей, и с каждым вдохом, с каждым глотком этого воздуха о себе напоминают. И еще напоминают о том, что пространство повести не замкнуто. Напоминают, к примеру, о прекрасных мальчиках, собравшихся у ночного костра в «Бежином луге», – ведь иные из них тоже на бумажной фабрике работали, – об их прекрасных думах, чувствованиях, мечтах…

Тургенева упрекали за то, что взял сюжетом «Первой любви» подлинные события из жизни своей семьи; он упреки выслушивал и принимал, но признался однажды, что при всем том никак не желал бы, чтобы повести не существовало, – ему было необходимо написать ее.

Первая любовь обернулась труднейшим испытанием для героя, но он, по его признанию, почел бы себя несчастливым, если бы не встретился с ней.

Человеку дана лишь одна, собственная его жизнь, и лишь испытания, выпавшие ему самому на долю, открывают перед ним мир во всей его глубине и многозначности, помогают понять сущность добра и красоты, идти вперед.

«Он не употреблял свой талант (уменье хорошо изображать) на то, чтобы скрывать свою душу, как это делали и делают, а на то, чтобы всю ее выворотить наружу», – подводил Лев Николаевич Толстой итог жизни и творчества Тургенева в письме к А. Н. Папину от 10 января 1884 г. И про должал: «и в жизни, и в писаниях» им двигала «вера в добро – любовь и самоотвержение…».

    В. И. Порудоминский

Ася

I

Мне было тогда лет двадцать пять, – начал Н. Н., – дела давно минувших дней, как видите. Я только что вырвался на волю и уехал за границу, не для того, чтобы «окончить мое воспитание», как говаривалось тогда, а просто мне захотелось посмотреть на мир Божий. Я был здоров, молод, весел, деньги у меня не переводились, заботы еще не успели завестись – я жил без оглядки, делал что хотел, процветал, одним словом. Мне тогда и в голову не приходило, что человек не растение и процветать ему долго нельзя. Молодость ест пряники золоченые, да и думает, что это-то и есть хлеб насущный; а придет время – и хлебца напросишься. Но толковать об этом не для чего.

Я путешествовал без всякой цели, без плана; останавливался везде, где мне нравилось, и отправлялся тотчас далее, как только чувствовал желание видеть новые лица – именно лица. Меня занимали исключительно одни люди; я ненавидел любопытные памятники, замечательные собрания, один вид лон-лакея[1 - Лон-лакей (нем. Lohn Lakai) – наемный лакей; здесь: проводник.] возбуждал во мне ощущение тоски и злобы; я чуть с ума не сошел в дрезденском «Грюне Гевёлбе»[2 - Грюне Гевёлбе (дословно: «зеленый свод», нем.) – коллекция ювелирных изделий и драгоценных камней в Дрезденском замке-резиденции.]. Природа действовала на меня чрезвычайно, но я не любил так называемых ее красот, необыкновенных гор, утесов, водопадов; я не любил, чтобы она навязывалась мне, чтобы она мне мешала. Зато лица, живые человеческие лица – речи людей, их движения, смех – вот без чего я обойтись не мог. В толпе мне было всегда особенно легко и отрадно; мне было весело идти, куда шли другие, кричать, когда другие кричали, и в то же время я любил смотреть, как эти другие кричат. Меня забавляло наблюдать людей… да я даже не наблюдал их – я их рассматривал с каким-то радостным и ненасытным любопытством. Но я опять сбиваюсь в сторону.

Итак, лет двадцать тому назад я проживал в немецком небольшом городке З., на левом берегу Рейна. Я искал уединения: я только что был поражен в сердце одной молодой вдовой, с которой познакомился на водах. Она была очень хороша собой и умна, кокетничала со всеми – и со мною, грешным, – сперва даже поощряла меня, а потом жестоко меня уязвила, пожертвовав мною одному краснощекому баварскому лейтенанту. Признаться сказать, рана моего сердца не очень была глубока; но я почел долгом предаться на некоторое время печали и одиночеству – чем молодость не тешится! – и поселился в З.

Городок этот мне понравился своим местоположением у подошвы двух высоких холмов, своими дряхлыми стенами и башнями, вековыми липами, крутым мостом над светлой речкой, впадавшей в Рейн, – а главное, своим хорошим вином. По его узким улицам гуляли вечером, тотчас после захождения солнца (дело было в июне), прехорошенькие белокурые немочки и, встретясь с иностранцем, произносили приятным голоском: «Guten Abend»[3 - Добрый вечер! (нем.)] – а некоторые из них не уходили даже и тогда, когда луна поднималась из-за острых крыш стареньких домов и мелкие каменья мостовой четко рисовались в ее неподвижных лучах. Я любил бродить тогда по городу; луна, казалось, пристально глядела на него с чистого неба; и город чувствовал этот взгляд и стоял чутко и мирно, весь облитый ее светом, этим безмятежным и в то же время тихо душу волнующим светом. Петух на высокой готической колокольне блестел бледным золотом; таким же золотом переливались струйки по черному глянцу речки; тоненькие свечки (немец бережлив!) скромно теплились в узких окнах под грифельными кровлями; виноградные лозы таинственно высовывали свои завитые усики из-за каменных оград; что-то пробегало в тени около старинного колодца на трехугольной площади, внезапно раздавался сонливый свисток ночного сторожа, добродушная собака ворчала вполголоса, а воздух так и ластился к лицу, и липы пахли так сладко, что грудь поневоле все глубже и глубже дышала, и слово: «Гретхен» – не то восклицание, не то вопрос – так и просилось на уста.

Городок З. лежит в двух верстах от Рейна. Я часто ходил смотреть на величавую реку и, не без некоторого напряжения мечтая о коварной вдове, просиживал долгие часы на каменной скамье под одиноким огромным ясенем. Маленькая статуя Мадонны с почти детским лицом и красным сердцем на груди, пронзенным мечами, печально выглядывала из его ветвей. На противоположном берегу находился городок Л., немного побольше того, в котором я поселился. Однажды вечером сидел я на своей любимой скамье и глядел то на реку, то на небо, то на виноградники. Передо мною белоголовые мальчишки карабкались по бокам лодки, вытащенной на берег и опрокинутой насмоленным брюхом кверху. Кораблики тихо бежали на слабо надувшихся парусах; зеленоватые волны скользили мимо, чуть-чуть вспухая и урча. Вдруг донеслись до меня звуки музыки; я прислушался. В городе Л. играли вальс; контрабас гудел отрывисто, скрипка неясно заливалась, флейта свистала бойко.

– Что это? – спросил я у подошедшего ко мне старика в плисовом жилете, синих чулках и башмаках с пряжками.

– Это, – отвечал он мне, предварительно передвинув мундштук своей трубки из одного угла губ в другой, – студенты приехали из Б. на коммерш.

«А посмотрю-ка я на этот коммерш, – подумал я, – кстати же я в Л. не бывал». Я отыскал перевозчика и отправился на другую сторону.

II

Может быть, не всякий знает, что такое коммерш. Это особенного рода торжественный пир, на который сходятся студенты одной земли, или братства (Landsmannschaft). Почти все участники в коммерше носят издавна установленный костюм немецких студентов: венгерки, большие сапоги и маленькие шапочки с околышами известных цветов. Собираются студенты обыкновенно к обеду под председательством сениора, то есть старшины, – и пируют до утра, пьют, поют песни, Landesvater[4 - Landesvater («отец земли», нем.) – старинная немецкая песня.], Gaudeamus[5 - Gaudeamus – («будем радоваться», лат.) – старинная студенческая песня-гимн на латинском языке.], курят, бранят филистеров[6 - Филистер – человек с узким, ограниченным умственным кругозором; обыватель.]; иногда они нанимают оркестр.

Такой точно коммерш происходил в г. Л. перед небольшой гостиницей под вывескою солнца, в саду, выходившем на улицу. Над самой гостиницей и над садом веяли флаги; студенты сидели за столами под обстриженными липками; огромный бульдог лежал под одним из столов; в стороне, в беседке из плюща, помещались музыканты и усердно играли, то и дело подкрепляя себя пивом. На улице, перед низкой оградой сада, собралось довольно много народа: добрые граждане городка Л. не хотели пропустить случая поглазеть на заезжих гостей. Я тоже вмешался в толпу зрителей. Мне было весело смотреть на лица студентов; их объятия, восклицания, невинное кокетничанье молодости, горящие взгляды, смех без причины – лучший смех на свете – все это радостное кипение жизни юной, свежей, этот порыв вперед – куда бы то ни было, лишь бы вперед, – это добродушное раздолье меня трогало и поджигало. «Уж не пойти ли к ним?» – спрашивал я себя.

– Ася, довольно тебе? – вдруг произнес за мною мужской голос по-русски.

– Подождем еще, – отвечал другой, женский голос на том же языке.

Я быстро обернулся… Взор мой упал на красивого молодого человека в фуражке и широкой куртке; он держал под руку девушку невысокого роста, в соломенной шляпе, закрывавшей всю верхнюю часть ее лица.

– Вы русские? – сорвалось у меня невольно с языка.

Молодой человек улыбнулся и промолвил:

– Да, русские.

– Я никак не ожидал… в таком захолустье… – начал было я.

– И мы не ожидали, – перебил он меня, – что ж, тем лучше. Позвольте рекомендоваться: меня зовут Гагиным, а вот это моя… – он запнулся на мгновенье, – моя сестра. А ваше имя позвольте узнать?

Я назвал себя, и мы разговорились. Я узнал, что Гагин, путешествуя, так же как я, для своего удовольствия, неделю тому назад заехал в городок Л. да и застрял в нем. Правду сказать, я неохотно знакомился с русскими за границей. Я их узнавал даже издали по их походке, покрою платья, а главное, по выражению их лица. Самодовольное и презрительное, часто повелительное, оно вдруг сменялось выражением осторожности и робости… Человек внезапно настораживался весь, глаз беспокойно бегал… «Батюшки мои! не соврал ли я, не смеются ли надо мною?» – казалось, говорил этот уторопленный взгляд… Проходило мгновенье – и снова восстановлялось величие физиономии, изредка чередуясь с тупым недоуменьем. Да, я избегал русских, но Гагин мне понравился тотчас. Есть на свете такие счастливые лица: глядеть на них всякому любо, точно они греют вас или гладят. У Гагина было именно такое лицо, милое, ласковое, с большими мягкими глазами и мягкими курчавыми волосами. Говорил он так, что, даже не видя его лица, вы по одному звуку его голоса чувствовали, что он улыбается.

<< 1 2 3 4 5 6 ... 11 >>
На страницу:
2 из 11