Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Яков Пасынков

<< 1 2
На страницу:
2 из 2
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Софья Николаевна… – проговорил я громко.

Софья остановилась.

– Что вам?

– Не сыграете ли вы что-нибудь на фортепьяно? Кстати, мне вам нужно что-то сказать, – прибавил я, понизив голос.

Софья, ни слова не говоря, пошла в залу; я отправился вслед за ней. Она остановилась у рояля.

– Что же мне вам сыграть? – спросила она.

– Что хотите… Ноктюрн Шопена.

Софья начала ноктюрн. Она играла довольно плохо, но с чувством. Сестра ее играла одни только польки и вальсы, и то редко. Подойдет, бывало, своей ленивой походкой к роялю, сядет, спустит бурнус с плеч на локти (я не видал ее без бурнуса), заиграет громко одну польку, не кончит, начнет другую, потом вдруг вздохнет, встанет и отправится опять к окну. Странное существо была эта Варвара!

Я сел подле Софьи.

– Софья Николаевна, – начал я, пристально посматривая на нее сбоку, – я должен вам сообщить одну неприятную для меня новость.

– Новость? какую?

– А вот какую… Я до сих пор в вас ошибался, совершенно ошибался.

– Каким это образом? – возразила она, продолжая играть и устремив глаза на свои пальцы.

– Я думал, что вы откровенны; я думал, что вы не умеете хитрить, скрывать свои чувства, лукавить…

Софья приблизила лицо свое к нотам.

– Я вас не понимаю.

– А главное, – продолжал я, – я никак не мог вообразить, что вы, в ваши годы, уже умеете так мастерски разыгрывать роль…

Руки Софьи слегка задрожали над клавишами.

– Что вы это говорите? – проговорила она, все не глядя на меня, – я разыгрываю роль?

– Да, вы. (Она усмехнулась… Злость меня взяла…) Вы притворяетесь равнодушной к одному человеку и… и пишете к нему письма, – прибавил я шепотом.

Щеки Софьи побледнели, но она не обернулась ко мне, доиграла ноктюрн до конца, встала и закрыла крышку рояля.

– Куда же вы? – спросил я ее не без смущения. – Вы мне не отвечаете?

– Что мне вам отвечать? Я не знаю, о чем вы говорите… А притворяться я не умею.

Она начала укладывать ноты…

Кровь мне бросилась в голову.

– Нет, вы знаете, о чем я говорю, – промолвил я, также вставая, – и хотите ли, я вам сейчас напомню некоторые ваши выражения в одном письме: «Будьте осторожны по-прежнему…»

Софья слегка вздрогнула.

– Я этого никак от вас не ожидала, – проговорила она наконец.

– И я никак не ожидал, – подхватил я, – что вы, вы, Софья Николаевна, удостоили вашим вниманием человека, который…

Софья быстро ко мне обернулась; я невольно отступил от нее: глаза ее, всегда полузакрытые, расширились до того, что казались огромными, и гневно сверкали из-под бровей.

– А! коли так, – проговорила она, – знайте же, что я люблю этого человека и что мне совершенно все равно, какого вы мнения о нем и о моей любви к нему. И с чего вы взяли?.. Какое вы имеете право это говорить? А если я на что решилась…

Она умолкла и проворно вышла вон из залы.

Я остался. Мне вдруг стало так неловко и так совестно, что я закрыл лицо руками. Я понял все неприличие, всю низость своего поведения и, задыхаясь от стыда и раскаяния, стоял как опозоренный. «Боже мой! – думал я, – что я наделал!»

– Антон Никитич, – послышался голос горничной в передней, – пожалуйте скорей стакан воды для Софьи Николаевны.

– А что? – ответил буфетчик.

– Кажись, плачут-с…

Я содрогнулся и пошел в гостиную за своей шляпой.

– О чем вы толковали с Сонечкой? – равнодушно спросила меня Варвара и, помолчав немного, прибавила вполголоса: – Опять этот писарь идет.

Я начал раскланиваться.

– Куда же вы? Погодите: маменька сейчас выйдет.

– Нет, уж мне нельзя, – проговорил я, – я уж лучше в другой раз.

В это мгновение, к ужасу моему, именно к ужасу, Софья твердыми шагами вошла в гостиную. Лицо ее было бледнее обыкновенного, и веки чуть-чуть покраснели. На меня она и не взглянула.

– Посмотри, Соня, – промолвила Варвара, – какой-то писарь все около нашего дома ходит.

– Шпион какой-нибудь… – холодно и презрительно заметила Софья.

Это уж было слишком! Я ушел и, право, не помню, как дотащился домой.

Мне было очень тяжело, так тяжело и горько, что и описать невозможно. В одни сутки два такие жестокие удара! Я узнал, что Софья любит другого, и навсегда лишился ее уважения. Я чувствовал себя до того уничтоженным и пристыженным, что даже негодовать на себя не мог. Лежа на диване и повернувшись лицом к стене, я с каким-то жгучим наслаждением предавался первым порывам отчаянной тоски, как вдруг услыхал шаги в комнате. Я поднял голову и увидел одного из самых коротких моих друзей – Якова Пасынкова.

Я готов был рассердиться на каждого человека, который вошел бы ко мне в комнату в этот день, но на Пасынкова сердиться не мог никогда; напротив, несмотря на пожиравшее меня горе, я внутренне обрадовался его приходу и кивнул ему головой. Он, по обыкновению, прошел раза два по комнате, кряхтя и вытягивая свои длинные члены, молча постоял передо мною и молча сел в угол.

Я знал Пасынкова очень давно, почти с детства. Он воспитывался в том же частном пансионе немца Винтеркеллера, в котором и я прожил три года. Отец Якова, бедный отставной майор, человек весьма честный, но несколько поврежденный в уме, привез его, семилетнего мальчика, к этому немцу, заплатил за него за год вперед, уехал из Москвы, да и пропал без вести… Изредка ходили о нем темные, странные слухи. Только лет через восемь узнали с достоверностью, что он утонул в половодье, переправляясь через Иртыш. Что его занесло в Сибирь – господь ведает. У Якова других родных не было; мать его давным-давно умерла. Он так и остался на руках Винтеркеллера. Правда, была у Якова отдаленная родственница, тетка, но до того бедная, что сначала боялась ходить к своему племяннику, как бы не навязали его ей на шею. Страх ее оказался напрасным: добродушный немец оставил у себя Якова, позволил ему учиться вместе с другими воспитанниками, кормил его (за столом его, однако, обносили десертом по будням) и платье ему перешивал из поношенных камлотовых капотов (большей частью табачного цвета) своей матери, престарелой, но еще очень бойкой и распорядительной лифляндки. Вследствие всех этих обстоятельств и вообще вследствие подчиненного положения Якова в пансионе товарищи обращались с ним небрежно, глядели на него свысока и называли его то бабьим капотом, то племянником чепца (тетка его постоянно носила весьма странный чепец с торчавшим кверху пучком желтых лент в виде артишока), то сыном Ермака (так как отец его утонул в Иртыше). Но, несмотря на эти прозвища, несмотря на смешные его платья, на его крайнюю бедность, все его очень любили, да и невозможно было его не любить: более доброй, благородной души, я думаю, и на свете не было. Учился он также очень хорошо.

Когда я увидел его в первый раз, ему было лет шестнадцать, а мне только что минул тринадцатый год. Я был очень самолюбивый и избалованный мальчик, вырос в довольно богатом доме и потому, поступив в пансион, поспешил сблизиться с одним князьком, предметом особенных попечений Винтеркеллера, да еще с двумя-тремя маленькими аристократами, а со всеми другими важничал. Пасынкова я не удостоил даже внимания. Этот длинный и неловкий малый, в безобразной куртке и коротких панталонах, из-под которых выглядывали толстые нитяные чулки, казался мне чем-то вроде казачка из дворовых или мещанского сына. Пасынков был очень вежлив и кроток со всеми, хотя ни в ком никогда не заискивал; если его отталкивали – он не унижался и не дулся, а держался в стороне, как бы сожалея и выжидая. Так он поступил и со мной. Прошло около двух месяцев. Однажды, в летний ясный день, проходя после шумной игры в лапту со двора в сад, увидел я Пасынкова, сидевшего на скамейке под высоким кустом сирени. Он читал книгу. Я взглянул мимоходом на переплет и прочитал на спинке имя Шиллера: «Schiller's Werke»[2 - «Сочинения Шиллера» (нем.).]


<< 1 2
На страницу:
2 из 2