– Он не только через дугу, и через оглоблю заворотил! – не сдержавшись, подметил и Смирнов.
– Как хотите, хотите верьте, хотите нет, мое дело говорить, а ваше слушать, – невозмутимо ответил Ершов.
О чем бы не разговаривали, беседуя, мужики, а под исход беседы свернут разговор о бабах.
– А пахать-то выехали что-ли? – не обращаясь ни к кому спросил Федька Лушин не знающий и не понимающий ничего в сельском хозяйстве.
– Еще на прошедшей вербной недели выехали. Я то в день Егория Победоносца 10-го (1 апреля по-старому – Ленивая соха), свою усадьбу спахал, – известил Ершов своих товарищей по охоте, из которых лошадник только он.
– Ну как пашня? – спросил его Сергей.
– Еще сыровата, а завтра, я в поле на посев поеду.
– Тебе на сколько едоков землю-то обрабатывать придётся в этот раз? – полюбопытствовал у него тот-же Сергей.
– Своих, с тятькиными, десять, да на два едока у Дуньки Захаровой нанялся.
– Разве ты у нее подрядился уборку-то убирать? – с какой-то заинтересованностью и скрываемой ревностью спросил Смирнов.
– Конечно я, а кто кроме меня из-за двух едоков связываться будет. Ведь это дело склочное, а на два едока не совсем добыточное.
Ершов начал новый рассказ:
– Иду я, как-то посреди поста, по улице, попадается мне навстречу Дунька и говорит: «Здравствуй Николай Сергеевич. – Добрый день, отвечаю я ей. – Ты, грит, случайно, не возьмёшься у меня уборку на это лето, убирать? Посовалась, посовалась ко всем, никто не берется, из-за двух едоков никому браться не хочется. – Пожалуй!» Дал согласие я ей, а сам на уме держу свой план. Вот, думаю, где я тебя уломаю! И для формальности ее спрашиваю:
– А сколь у тебя Евдокия Ермолаевна едоков-то?
– А она, гм, как будто не знаешь: два – я да тятька.
– Ну, вот и прекрасно говорю я ей: «У меня у самого шесть едоков, в семье-то я сам – шост, да тятькиных четыре едока, да вас двое. Значит в общей-то сложности выходит всяко на двенадцать едоков земли придётся нам с моим «Голиафом» вспахать за лето и обработать. Хотя моя лошадь «Голиаф», не только на 12, а и на все 20 едоков земли обработать легко может, но нам с ним и этого за глаза хватит. Глаголю я ей обо всем об этом, а сам тайно думаю «вот удобная обстановка подваливается мне подъеферится к ней для близкого знакомства». А сам глазами так и ем ее и думаю: «около этой бабы есть чем поживиться, что на харю приглядчива, что толста – в общем, есть во что, только было бы чем, –думаю, – теперь ты в моих руках».
Иду я по дороге параллельно с ней локоть в локоть и спрашиваю:
– А когда магарыч-то пить будем?
– Чай не в пост, сейчас грех. На Пасху, – отговаривается она от меня.
– Ты, Дуньк, как-бы меня не проманула, – баю я ей. – Я ведь не только землепашец, я еще и охотник, – по-молодецки подрепетировался перед ней я.
– Знаю, знаю, что ты и до нас баб большой охотник, – подбодрила словами она меня.
– Да, есть, отчасти, – отвечаю я. – Люблю я баб особенно таких икристых, как ты!
Говорю я ей эти слова, а сам чую, ровесник мой на дыбы, и самого всего неудержимая дрожь берет.
– Нет, Дуньк, если уж мы с тобой договоримся насчёт уборки, то надо как-то это дело закрепить официально и без мугрычов тут не обойтись. Я сегодня вечерком загляну к тебе.
– Приходи, грит, только не с пустыми руками. Согласилась она, видимо, одумавшись.
– Вечером, того же дня я и залился к ней с бутылкой самогонки в кармане и с мыслями в голове: «Авось и клюнет!» Пришёл я в дом к ней, и на мое счастье, отца ее дома не было. Вот, думаю, кажется на этот раз, в самый кон попал! Ну, выпили мы с ней, и я не стерпел грешным делом, не взирая на пост, пошёл на греховодное преступление, не сдержавшись разъяренно хвать ее за щекотливое место. А она, без всякого намёка на любезность меня как лягнет в бок. Я отлетел к порогу и мгновенно весь азарт пропал, охота отпала. Про себя думаю: «Вот так тебе фунт изюму!» А лягнула-то она меня с такой прилежностью и отрывистым стуком, с каким, будучи председателем совета, Кузьма Оглоблин, ставил свою печать на деловые бумаги. Лягнула, да и говорит мне: «Ты что же такой-сякой в пост надумал. У тебя, грит, видимо здесь-то не хватает, а тут уж не займешь! – похлопывая при этих словах себя по лбу и по заду. Я ей говорю: А ты не рыпайся и не брыкайся, как опоённый теленок, знаю, ведь ты в охоте и я в коренном прыску! А она ни в какую, виль хвостом и в чулане скрылась. Ну, думаю, попадёшься ты мне где-нибудь в узком месте, сустигну я тебя, тогда ты от меня не вырвешься, я с тебя с живой не слезу! Я не таких обламывал! И отшвырнув в голове эту мысль в сторону, отложив дело до Пасхи. Стал собираться домой, да в растерянности вместо соей шапки, рукой ухватился за кошку, которая преспокойненько спала на лавке свернувшись клубочком так, что точь-в-точь моя шапка и по величине, и по цвету шкурки. А шапка-то моя оказалась на гвозде, я цап ее, и на выход задал тягу. Иду домой и думаю: вместо «орла», получилась «решка».
– Эх, ты, чучело гороховое, – ревностно обозвал Ершова Смирнов. – Она, по-моему, тебе понюхать не разрешит, а ни только что! – добавил Смирнов.
А дело то в том, что Смирнов, частенько сам заглядывал к Дуньке, покупал у нее самогон и имел с ней самые тесные связи, потому-то, пока Ершов хвастался, глагольствовал о своем желании склонить Дуньку к любовным взаимоотношениям, Смирнов терпеливо ждал, не перебивал Ершова во время его рассказа, а ждал, чем этот рассказ кончится. Смирнов внутренне возненавидев Ершова стал всячески стараться, как бы его опозорить перед людьми, изысканно обозвать, и укротить его ярый пыл, и будучи человеком на все увертливым, искал момента, как бы подтрунить, подыграть над простачком и наивным Ершовым. Изощрённо обзывая Ершова, Смирнов доводил своего тёзку, до полного исступления и позора, с оскорблением его человеческого достоинства. Люди, конечно, поощряя находчивость в виртуозном словоизлиянии Смирнова, душевно смеялись, а Ершов терпеливо сносил на себе порочащие слова Смирнова, иногда добродушно улыбаясь.
– Куда уж тебе со своим кувшинным рылом к Дуньке соваться, да у тебя на харе-то, черти горох молотили, что-ли? – продолжая издевательски обзывать Ершова и с новой силой обрушился на него Смирнов, высказывая этим жгучую ревность за Дуньку и уничтожающую ненависть к Ершову. А Ершов, не зная и не подозревая связей Смирнова с Дунькой, как бы дразня его и разжигая в нем пышущую ревность, продолжая разговор о своем неукротимом желании овладеть Дунькой, продолжал свое изречение:
– Лучше бесплатно её землю все лето пропашу, а своего добьюсь, – горделиво высказался Ершов.
– А, по-моему, это, будет одна проволочка, – с сомнением заметил Сергей.
– Проманежит она тебя, – и в адрес Ершова пустил насмешливую насмешку: «Понапрасну Колька ходишь, понапрасну лапти бьешь, ничего ты не получишь, в дураках домой пойдёшь!»
– Ну, это еще посмотрим «сказал слепой», – отпарировал на это Ершов.
– Эх ты, куль с головой! – снова напал на Ершова Смирнов.
– И откуда, у тебя Николай Сергеич, на баб, такая ярь берется? – спросил Ершова Лобанов.
– А вы рази не знаете?
– Нет, не знаем, скажи! – вступил в разговор и Федька Лушин.
– Эх, ребята, ребята, как будто вы маленькие, как и не со взрослыми за столом-то обедаете. Я по целому десятку сырых яиц выпиваю, да овсяную кашу ем.
– А сколько в твоем хозяйстве кур-то? – полюбопытствовал Сергей.
– С дюжину имеется! – невозмутимо соврал Ершов. На самом же деле, во дворе у Ершовых живут всего три захудалых курицы и те престарелые, да ободранный без хвоста петух.
– Эх, ты, наверное, и врать горазд! Нас всех обхитрить хочешь, – заметил ему Сергей, зная правду о его захудалом хозяйстве.
– За вранье стараются получить что-то, а я с вас плату не взимаю, значит, говорю правду! – шутливо отговорился Ершов.
– Все равно хитришь. – вставил Смирнов.
– Я думаю, ты тёзк, на меня не обижаешься, ведь мы с тобой оба Николая, оба заядлые охотники, да видать, ты ещё, как и я, бабник несусветный. Так давай вместе спаримся в этом деле и будем вдвоем к бабам-вдовам похаживать. Заведём себе сударушек и будем по-тихому к ним похаживать. Лафа! – простодушно предложил Ершов Смирнову.
– Что ты сказал? Нужен ты мне как в сенокос вареник! Да ты знаешь, я с тобой на одном поле не сяду! С тобой разве можно секреты держать, ты сразу хвалебно все выболтаешь. На это Ершов притворно всплеснул руками и удивленно присвистнув, протянул:
– Да, ну!
– Вот тебе и «Ну», на хрену кокурки гну! Ты не так свистишь. Надо, два пальца в рот, третий в зад и свистеть! – скороговоркой, как палкой по забору, пробарабанил Смирнов. На что Ершов причудливо трумкнув губами, забывчиво высунув кончик языка.
– Что язык-то вывалил, или новый купил? – заметив и это, уличил его Смирнов.
– Ты, Николай Федорович, я гляжу, больно возгордился, возомнил о себе «кто я!», богатым стал, ни с кем знаться не хочешь! – стараясь к примирению, заметил Ершов Смирнову.
– С тобой, что ли знаться-то! Я, с такими, кто по-банному крытый, действительно знаться не хочу. Ты пока собираешься слово сказать, и разиня рот, протяжно выкаешь, ртом ловишь воздух, как рыба вялый карась на берегу. А врать! Тебя только слушай! Эх ты, дупло осиновое, прясло, седло коровье! – наделял непристойными словами Смирнов Ершова. На что Ершов особенно не обижался, а только наивно улыбался.